Д.А. Пригов. Двадцать один разговор и одно дружеское послание. Составление, вступление, интервью: Сергей Шаповал
Опубликовано в журнале Знамя, номер 11, 2014
Д.А.
Пригов. Двадцать один разговор и одно дружеское послание.
Составление, вступление, интервью: Сергей Шаповал. — М.: Новое литературное
обозрение, 2014.
Из
всех жанров, переосмысленных или вовсе дискредитированных XXI веком, самым
устойчивым остается жанр умного разговора. Бумажная книга уже умирает, будущее
книги электронной еще не совсем понятно, устная же традиция живет в веках.
«Умный собеседник» — это амплуа для Пригова, чья
широта художественных интересов порой была едва ли не анекдотичной, оказывается
самым точным.
Разговоры с Приговым,
вошедшие в этот сборник, делятся на две части: биографическую (детство, Строгановка, знакомство с женой, московский концептуализм…)
и культурологическую, в которой Д.А.П. делится своими соображениями о России,
культуре, свободе и прочих глобальных категориях. При желании из этих
разговоров можно извлечь некоторое количество афоризмов («Люди ведь не живут
стратегиями, да и не тактиками тоже — они живут жестами»), однако главное здесь
— сама артикуляция мысли. Пригов — художник и теоретик в одном лице, причем
теоретик в высшей степени последовательный: «Я человек, склонный к пропаданию в
больших телах и практиках, но у меня нет стремления их
рационализировать, вытаскивать из них какое-либо знание, магически с
ними взаимоотноситься. Я взаимоотношусь
с ними либо экзистенциально, либо наоборот — я испытываю их предельные
возможности быть артикулированными».
Испытывать предельные возможности —
это значит писать по пять стихотворений в день и по четыре-пять часов посвящать
рисунку (порой — методичному заштриховыванию чистого
листа бумаги). Эта творческая непрерывность при жизни Пригова
побуждала к обвинениям в графомании, а сегодня положена в основу сетевой
культуры: в «живом журнале» нужно писать помногу и часто, чтобы читатели не
забыли. Обратим внимание на то, как это качество объяснял сам Пригов: «Когда я
стал осмысленно заниматься сложением стихов — это примерно 1964 год, — я
переписывал их в тетрадь. <…> Тогда же я понял, что только беспрерывное
письмо позволяет найти что-то новое. Когда человек пишет редко, он практически обречен писать одно и то же. Самые интересные мои сборники и
ходы были как бы случайно выловлены мною в непрерывном
потоке».
На фоне этих спокойных, ровных
умозаключений приговские перформансы
(крик кикиморы или приставание к кошке с просьбой сказать «Россия») могут
казаться чем-то сродни джекилл-хайдовской загадке.
Однако никакого противоречия нет: «Я проповедник privacy,
суверенности личности… <…> Другое дело, что я
отстаиваю возможность не подчиняться никаким тотальным идеям и идеологиям.
Любой взгляд претендует на истинность, моя же задача — вскрыть любой взгляд не
как истину, а как тип конвенцинальности».
Рациональность — вот главное качество приговских
построений. Растиражированный им образ «юродивого», «шута», «клоуна» (одна из
самых популярных приговских масок) позволяет
исследователям проводить многочисленные аналогии с русской традицией юродства,
однако тип мыслителя и теоретика, представленный Приговым,
как раз не очень вписывается в традиции русской культуры. Рассуждая о своей
рациональности, Пригов замечает: «Эта проблема, кстати, очень актуальна для
России. Здесь живет страсть мистифицировать буквально все, что должно быть
ясно». Даже страх смерти освоен в системе приговских
рассуждений: «Это сугубо культурное чувство» (отсюда название «дружеского
послания» Гриши Брускина, адресованного Дмитрию
Александровичу Пригову, «погибшему всерьез»).
Собственно, прямая речь Пригова в этой нетолстой книжке занимает чуть больше ста
страниц, остальное — суждения друзей и исследователей (чаще всего это одни и те
же люди): «Пригов был воплощением культуры», «Пригов был универсальным
художником», «Пригов еще при жизни вошел в канон русской классики», «Пригов —
это симфонический оркестр»; да, все так, но эти формулировки вполне очевидны
после того, как мы познакомились с показаниями от первого лица. Нет хуже
способа понять Пригова, чем написать о нем
диссертацию.
Все дело в том, что специализацией Пригова, скромно называвшего себя «деятель культуры», было
постоянное пересечение культурных границ, отсюда его «неуловимость» для методов
какой-либо одной дисциплины. Сам Пригов называл это качество мимикрией и
выводил из советского прошлого: «Именно мимикрия … у меня артикулировалась в персонажное поведение, что, конечно, является
психотерапевтической сублимацией. Например, ко мне подходят и говорят: «Вот ты
— поэт», а я отвечаю: «Нет, нет, я художник». Или наоборот:
вот ты — художник, а я: нет, нет, я поэт. Такая как бы спасительная
попытка избежать идентификации — почти ясно выраженная синдроматика».
В основе же лежит «общий неотрефлексированный страх
перед социумом, необходимостью быть опознанным, к чему-то причастным, как-то
определенным, зафиксированным и схваченным».
Тут, конечно, нельзя не вспомнить
знаменитую эпитафию Григория Сковороды, которого мир ловил, но не поймал. Вот и
Пригов, умевший четко обозначить границы какого-либо культурного явления, сам
от определений ускользает: и не художник, и не поэт, и не скульптор, а —
Пригов.
Проект «Пригов» в силу своей протеичной природы не предполагал собрания сочинений. Но его, конечно, издадут (первый том под названием «Монады» уже
вышел, см. рецензию А. Гаппасовой (Знамя, 2014, № 2)
— таковы правила той культуры, которая его ловила и, выходит, поймала.
Почти.