Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2014
Валерий
Михайлов.
Лермонтов: Один меж небом и землей. 2-е изд. — М.: Молодая
гвардия (Жизнь замечательных людей. Большая серия. Вып.
1634 (1434), 2013;
Владимир
Бондаренко.
Лермонтов: Мистический гений. — М.: Молодая гвардия (Жизнь
замечательных людей. Малая серия. Вып. 50), 2013.
Новых сведений о биографии
Лермонтова, которую Блок назвал нищенской, давно взять неоткуда. Лермонтоведы поговаривают, что и о творчестве-то особенно
много нового не скажешь. Но издательству «Молодая гвардия» специалисты не указ.
Оно все больше доверяет неспециалистам и решительно отходит от жанра
научно-популярной биографии, для которого создавалась серия «Жизнь
замечательных людей». Пусть ученые высшего класса издают свои книги за
собственный счет мизерными тиражами, а тем, кому бумаги (и читателей) не жалко,
издательское начальство бумагу отпускает не считая. Даже в «малой» серии «Жизни
замечательных людей» отнюдь не историку литературы, а критику и публицисту В.
Бондаренко, пропагандисту как «белых», так и «красных» патриотов в нашей
истории, дали почти шесть сотен страниц, хотя главная его идея выражена на
одной, даже в одной фразе. Лермонтов перед гибелью задумывал издавать журнал
якобы в противовес некоему журналу Жуковского (в природе не существовавшему),
поскольку этот поэт пробавлялся переводами (что действительно было). Так вот:
«Его предполагаемый журнал — это была программа нынешнего “Нашего
современника”». Уж называл бы прямо С. Викулова и Ст. Куняева,
возглавлявших этот журнал, реинкарнациями Лермонтова.
Почему редакция «Жизни
замечательных людей» в один год с книгой такой скандальной знаменитости, как
Бондаренко, выпустила еще одну на ту же тему, да притом более пространную?
Чтобы «демократично» представить разные точки зрения? Да, они разные. Но
совпадают в главном — в пафосе антинаучности. Бондаренко хоть критиков не
трогает (сам такой), а в аннотации к книге Михайлова — известно, что аннотации
сами авторы книг и пишут, — ее достоинства мотивируются как раз
непрофессионализмом автора: «Лермонтов прочитан глубоко и по-новому, что и
происходит в тех случаях, когда поэт (Валерий Михайлов — автор более двадцати
книг стихов и прозы) пишет о поэте». Тут, значит, В. Михайлов — реинкарнация
Лермонтова. Помнится, Роман Якобсон говорил, что ихтиологу необязательно быть
рыбой. Бывают писатели и ученые в одном лице, как Тынянов. Но В. Михайлов даже
и не желает быть в их числе. По поводу слов Льва Толстого о том, что Лермонтов
и он сам, в отличие от Пушкина, Гончарова и Тургенева, — не литераторы,
в книге говорится: «Всякого другого, кто сказал бы так о нем и о Лермонтове,
засмеяли бы до смерти Сакуновы и Пиксановы,
— да все равно и Венгеровы и Гершензоны». Под «Сакуновыми»
имеется в виду, очевидно, академик П.Н. Сакулин. С
ним и с другими академическими литературоведами, вообще-то очень разными,
поставлен в ряд религиозный мыслитель-культуролог Гершензон. Кстати, фразу
Толстого, о которой идет речь, литературоведы вполне серьезно анализируют,
разъясняя все-таки неабсолютно понятный ее смысл,
допускающий не одно толкование. Что уж там церемониться с каким-то А.В.
Федоровым, пусть будет лучше А.А. «Андроников опирается <…> на столь же сервильного «веда» Б. Бухштаба…» Это, конечно, были советские литературоведы,
но все же науке дали очень немало, и уж Бухштаб-то
сервилизмом никогда не отличался. По поводу стихотворения «Прощай, немытая
Россия…», принадлежность которого Лермонтову ввиду отсутствия автографа
оспаривается, Михайлов поразмышлял, ни к какому определенному выводу об
авторстве, как и литературоведы, не пришел и все же эмоционально заявил: «…А
что до эпитета «немытая», то почему, например, я, читатель, должен верить
каким-то записывателям и переписчикам, а тем более
каким-то толкователям? — Я верю Лермонтову!». Вот те на.
Вопрос об авторстве не решен, значит, надо обойтись без толкователей,
достаточно лишний раз выразить к ним презрение. А если это все-таки Лермонтов?
Получается: «верю» и все, хоть и неизвестно кому. Между прочим, из наших
классиков самым строгим критиком заграницы был Щедрин. Да еще эмигрант Герцен.
Потому что любили, как и Лермонтов, Россию.
Авторитеты у Михайлова все-таки
есть, хоть и не безоговорочные. Это религиозные философы и философствующие
критики Серебряного века. Они цитируются часто и пространно — и, разумеется,
совершенно безотносительно к биографии Лермонтова, то есть к жизни
замечательного человека. Иной раз приходится с ними и поспорить, например,
сказать про «религиозное раздражение», «нетерпимость и непримиримость» Вл.
Соловьева или отказаться от того, чтобы определять душу Лермонтова в ад или в рай,
— это действительно не нашего ума дело. Но все-таки В. Михайлова особенно
занимают отношения поэта с небом и землей. И здесь он не-однократно рассуждает
здраво. Так, его трактовку «Демона», в которой он идет вслед
за С. Дурылиным (а этот мыслитель-священник ставил
«Демона» выше всего у Лермонтова), можно противопоставить позиции игумена
Нестора (Кумыша) в книге «Тайна Лермонтова» (два
издания, 2011 и 2012 годов), где блестяще разобран «Герой нашего времени»
(правда, игнорируется «демонизм» Печорина), а жестоко страдающего Демона автор
на протяжении почти полутора сотен страниц, фигурально выражаясь, возит мордой об стол (работа такая). И вообще В. Михайлов даже
соглашается с «толкователем» — Мережковским: «поэту действительно не надо
будущей вечности без прошлой, правды небесной без правды земной». Вместе с тем
«Лермонтову, в отличие от Пушкина, мало было только земного». Но если «его любовь к земле, по сути, небесна», это вовсе не
значит, что тем самым он «выражает свои чувства к творению» и отказывается от
протеста, бунтарства, принимает, подобно Пушкину, мироздание как оно есть: даже
в самом «умиротворенном» стихотворении «Выхожу один я на дорогу…» выражено
неприятие необходимости совсем умереть для земной жизни и неизбежности
разложения тела, притом Лермонтов мечтал бы, в отличие от Пушкина, и дуб
видеть если не вечным, то вечнозеленым, чтобы он еще и какой-то елкой был. Где
тут приятие творения и покорный отказ от претензий к Творцу! Но такой —
настоящий — Лермонтов был бы слишком неблагообразен для В. Михайлова. Ему же
нужно, чтобы Лермонтов был не самим собой, а им, Михайловым.
Парящий в эмпиреях «биограф» не
видит и серьезного общественного протеста у автора «Смерти поэта», «Думы», «И
скучно и грустно», да «Героя нашего времени», наконец. Если в
юношеском «Вадиме» Лермонтов «твердо держится убеждения — дело не в сословной
принадлежности, а в самом человеке: добра или зла его душа», отсюда не следует,
что он подобен Гоголю-моралисту и «не осуждает крепостничества», ведь, как тут
же сказано, он понимает, что «истоки народного бунта <…> в
несправедливости, в застарелом барском грехе перед крестьянами». Что это
за «барский грех», если не отношение к людям как к собственности? Писал бы
Михайлов действительно биографию — знал бы, что Лермонтова тарханские
крестьяне оплакивали не просто как доброго барина, а как погибшую надежду на
изменение старой жизни. Сословные предрассудки он и вправду в себе преодолел.
Далее Михайлов пишет: «По душе и по жизни он был твердым монархистом». Как
можно говорить о «твердом» и вообще монархисте, если на эту тему нет прямых
высказываний, кроме поддержки русского царя в конкретном внешнеполитическом
вопросе? Конечно, Лермонтов против бунтов, и для него будет «России черный год,
// Когда царей корона упадет…». Но ведь уже в юности задумывался о том, что
такое может произойти! Кстати, В. Бондаренко, плохо понимающий эпоху, о которой
пишет, и ее язык, не понял и приписки Лермонтова к столь страшному поэтическому
предсказанию «Мечта». Он отнесся ко всему стихотворению несерьезно: «Мальчик
мечтает о мятежах и свержении царя? О крови и насилии? Но пока мечты оставались
мечтами, и Мишель проводил время с прелестными соседками в Середникове».
Следовало бы знать, что тогда слово «мечта» означало всякое воображение.
«Мечтать» можно было хоть о собственной смерти, отнюдь ее не желая. Не знает
Бондаренко и тогдашнего значения слова «ничтожество» — небытие, несуществование. Отсюда его морализирование. «Будто о нашем
времени поэт писал: “Поверь, ничтожество есть благо в здешнем свете…”»
Бондаренко хочет показать, что он относится к своим современникам точно так,
как Лермонтов к своим, и, стало быть, не является
ничтожеством. В действительности же, подобно В. Михайлову, делает его похожим
на себя. А что касается «твердого» монархизма Лермонтова, то он никогда не
воспевал Александра I как официального победителя Наполеона и не-однократно
восхищался Наполеоном, который был признан императором в результате
всенародного волеизъявления французов. При этом о российской политической
системе Лермонтов предпочитал попусту не болтать. Консерватор Бондаренко прав,
говоря об отношении к нему Николая I: «И как после … двойного осознанного
вычеркивания из списков награжденных за боевые заслуги
считать, что неприязнь Николая I к поэту была выдумана советскими учеными.
<…> Император не желал смерти поэта, он желал его тихого угасания в
казарменной жизни, вдали от столиц». И то была не личная прихоть, а проявление
идеологической политики. Декабрист Назимов вспоминал о скептическом отношении
ссыльного Лермонтова к действиям правительства, которые они, декабристы,
искренне одобряли. Не отказавшись от претензий к Творцу, мог ли он отказаться
от претензий к творениям, в том числе двуногим тварям, и к обществу, которое
они составляли?
В. Бондаренко объясняет тот факт,
что Лермонтов стремился в общество, которое презирал, просто — его влечением к
красивым женщинам: «…это был молодой офицер, 22—25 лет, а на балах были собраны
все красавицы Петербурга. Это уже страстный гусар Лермонтов прорывался к красоткам, прикрываясь своей литературной известностью».
Во-первых, литературной известностью Лермонтов не «прикрывался», а законно
гордился. Во-вторых, его «страстность» — особая: «И царствует в душе какой-то
холод тайный, // Когда огонь кипит в крови», то есть чувство не соответствует
чувственности, сексуальному возбуждению. В-третьих, в «общество» (его вершина —
«свет») приходили не только танцевать и флиртовать, но и общаться,
реализовывать свой интеллект, что в компании сколь угодно честных и добрых, но
необразованных Максимов Максимычей было невозможно.
Тут уж В. Михайлов потоньше. Про светский «роман»
Лермонтова (весьма с его стороны неблагородный) с Екатериной Сушковой он все же
верно пишет: «Так началась его война с высшим обществом, которое
неудержимо влекло и одновременно вызывало отвращение». Правда, почему влекло,
здесь не говорится. Но в другом месте есть намек на одну из причин. У Пушкина с
детства было самое блестящее литературное окружение, весь цвет тогдашней поэзии начиная с Жуковского и Батюшкова. У юного провинциала
Лермонтова, перебравшегося в Москву, на их месте был всего лишь С.Е. Раич да
еще, добавим, А.Ф. Мерзляков — оба литературные
анахронизмы. И вообще современную поэзию понимали главным образом в «свете»,
хотя и не в ближайшем окружении императора, которое невысоко ставило разные там
художества.
Публицист Бондаренко неоднократно
сближает то время с нашим: «Без высоких идей, без
великих замыслов. Единственная беда — не видать ни Грибоедова, ни Гоголя, ни
Пушкина, ни Лермонтова. Чем закончится? Новым крымским поражением?». Через год
после опубликования этих слов крымская победа обернулась международной
изоляцией России, материальными испытаниями для нее, гибелью, страданиями и
разорением многих тысяч тех, кто ей сочувствовал. И в немалой степени из-за
недостатка гуманитарной культуры как в российском
обществе, так и в мировом сообществе. Только у поднявшегося до пророчества
Бондаренко, выступающего против атмосферы «казенного официозного отношения к
русской национальной культуре» (в такой и «не мог не возникнуть знаменитый лермонтовский скепсис»), совершенно нелепый исходный тезис:
будто бы именно Лермонтов неугоден в нынешней России власть имущим и стал чуть
ли не забытым поэтом. Словно Пушкина, или Толстого, или высокую зарубежную
культуру наша верхушка лучше знает. Но верно предположение, что, появись «Герой
нашего времени» сейчас, к нему многие отнеслись бы так же, как Николай I и
большинство официозных критиков. Яркая независимая личность, пусть даже это
герой безгеройного времени, ни официозу, ни тупой
толпе не нужна никогда.
Парящий же в эмпиреях Михайлов
снобистски отбрасывает рассуждения Белинского о том, что Лермонтов был истинным
сыном своего времени: «И это — о поэте, который куда как больше пребывал в вечности,
чем в современности…». Сказано гораздо категоричнее, чем у аполитичного
В. Набокова, который в предисловии к «Герою нашего времени» писал:
«Соотнесенность Печорина с конкретным временем и конкретным местом придает,
конечно, своеобразие плоду, взращенному на другой почве, однако сомнительно,
чтобы рассуждения о притеснении свободомыслия со стороны тиранического режима
Николая I (1825—1855) помогли нам его распробовать». Ссылки на Набокова у В.
Михайлова в данном случае нет, хотя это предисловие (и не только) он читал и не
принял в нем претензии к ряду лермонтовских
повествовательных натяжек, искупаемых гармонией целого (нужно учесть и то, что
русская классическая проза находилась еще в процессе становления). Сам он такие
натяжки далее отмечает в «Фаталисте»: «…проигравшему спор Печорину почему-то видится
печать смерти на лице Вулича, и он ни с того ни с сего говорит ему: «Вы нынче умрете!..». И через полчаса Вулича зарубил пьяный казак, шатавшийся по станице в ночи и
до этого зарубивший свинью (спрашивается, а чего она-то бродила потемну по улице?)». Верные наблюдения, но выходит, что,
если они михайловские, то это хорошо, если набоковские — плохо: «Тут создателю
многих романов впору бы и задуматься о своей, большей частью мертворожденной
прозе — ан нет! Все одно к одному, никаких неувязок, и
композиция искусна, и язык не коряв — а целостного впечатления нет, и уж тем
более чудесной гармонии. Изысканное мастерство еще не все в
писателе-прозаике (мне, например, Владимир Набоков больше нравится как поэт) —
главное, чтобы проза была живой, ведь тогда и станут вновь и вновь
читать и перечитывать, как Лермонтова». Словно Набоков был против того, чтобы
Лермонтова читали и перечитывали. Ну и какое отношение это многословное
повторение задов эмигрантской критики 20—30-х годов, признававшей в «В. Сирине»
одно бездушное мастерство, имеет к биографии классика XIX века, к жизни
замечательного человека? Скорее, это неискусный опыт
саморекламы (поставить Набокова на место! Защитить моего
Лермонтова!).
В. Бондаренко в саморекламе
откровеннее. Он, «неплохо знающий скандинав-ский и финский фольклор», не
отказывает в этом и Лермонтову, придавая особое значение малоизвестному
стихотворению «Жене севера». У него сын — кельтолог.
С ним они ездили по Шотландии в поисках того, что осталось от жизни лермонтовских предков. «Наш путь из замка Дерси лежал сначала в Сент-Эндрюс.
Передохнув и осмотревшись, мы сели там на автобус в
направлении к морскому побережью, до городка Крейл.
Автобус шел по прибрежной дороге, может быть, и удлинял наш путь, но зато все
живописные места графства Файф, все его уютные
старинные городки оказались в нашем распоряжении. От Крейла
опять же пешком мы двинулись до замка Балкоми,
заранее связавшись с нынешней владелицей. <…> К сожалению, муж госпожи Стоквелл скончался, когда был закончен ремонт башни и был
оборудован примыкающий к башне дом начала XIX века, где и находится сегодня
уютная гостиница с вполне приемлемыми ценами — 50 фунтов за ночь». Конечно,
этот путевой очерк (как и следующий за ним очерк о посещении Костромской земли,
где жили предки Лермонтова по отцу до переезда его деда в Тульскую губернию)
достоин внимания и, будучи напечатан отдельно, заслужил похвалу В. Михайлова.
Но Лермонтов-то ничего из описанного не видел и даже
ни о чем таком не слышал. Очерки о путешествиях автора книги опять-таки не
имеют прямого отношения к биографическому жанру. Что бы изменилось в жизни
замечательного человека, если бы муж госпожи Стоквелл,
к счастью, не скончался и если бы мы не узнали, какая цена за ночь приемлема
для отца и сына Бондаренко?
Зато Михайлов решительно побивает
своего конкурента по части лирической воды. На странице 33 начинается целое
стихотворение в прозе:
«Утренняя зорька жизни не
удерживается в памяти, но ведь как-то же остается в душе…
Тайны рождения и младенчества
словно бы туманной глубокой занавесью напрочь сокрыты
от сознания человека.
Зачем? — Нам этого не дано знать».
Излияния по поводу
того, чего все равно не дано знать, через страницу с лишним заканчиваются
словами: «…как тут не вспомнить раннее детство другого гения — Фридерика Шопена, который, по воспоминаниям домашних, когда
впервые подошел к роялю и, встав на цыпочки, дотянулся пальцами до клавиш, то
сразу, в первом этом прикосновении, наиграл простую, но внятную мелодию». А о раннем детстве Моцарта как смел
не вспомнить? Или Шостаковича? Ведь не может быть, чтобы они как-нибудь иначе
вставали на цыпочки!
Стихотворение в прозе с названием
«Из огня — в полымя» занимает уже больше полутора страниц. Начало (стр. 309):
«Огонь жег его душу; пламя рвалось, обвивало ее, металось до неба — но душа не
сгорала» (все-таки утешил). Середина:
«А может быть,
душа и есть огонь…
Но из чего же огонь, как не из света?..
Это уже бывало с ним, и не однажды.
В такие мгновения
ему чудилось, что он весь состоит из огня…
Он из огня — огонь
из света — свет из огня — огонь из него…»
Кто не поймет, что вместо огня тут
— наоборот, одна вода, налитая в формы рубленой прозы отнюдь не Лермонтова, а
Власа Дорошевича, Василия Розанова и Виктора Шкловского?
В конце (стр. 310) Лермонтов вдруг
оказывается библейским Моисеем на встрече с Яхве:
«Терновый куст —
горит и не сгорает. Купина — неопалима.
И — голос из
огненной глубины…
Только бы
расслышать слова!..»
В предпоследней главе книги
Лермонтова похоронили, биография кончилась, но «биограф» пишет еще главу из целого
цикла прозаической лирики; в одной из составляющих, «Молитвенное предстояние», — не одна и не полторы, а три страницы.
Неужели издательство «Молодая гвардия» по-прежнему платит гонорары полист-но,
без каких-либо условий? И неужели читатели не сообразят, что лирика Лермонтова,
далеко не только в этих местах сильно потесненная михайловской, все-таки лучше?
Между тем биографические источники
обоими «лермонтоведами» охвачены далеко не полностью,
спорные вопросы биографии поэта затрагиваются редко — как же, ведь для этого
надо стать «толкователем», критически сопоставлять разные свидетельства,
выяснять, что за человек был тот или иной мемуарист, насколько ему можно верить
и т.д. Как это скучно… и трудно! Не лучше ли облить «толкователей» презрением,
а самому гореть водой!
Оба автора сходствуют, но, к
счастью, далеко не совпадают по части незнания фактов, имеющих отношение не
только к Лермонтову. В. Михайлов называет Л. Дубельта
«главой» III Отделения собственной е.и.в.
канцелярии, перед этим упоминая действительного начальника этого отделения Бенкендорфа. Дубельт был в нем
только управляющим, то есть занимался организационной работой (и тут —
незнание языка эпохи, о которой берешься писать). О погибшем Пушкине: «Отпевать
поэта в Исаакиевском соборе — его приходской церкви — запретили. На Мойке от
дома до небольшой Конюшенной церкви, куда ночью вынесли тело, выставили
солдат». Нынешнее здание Исаакиевского собора тогда находилось в процессе
строительства. Его престол был перенесен в башню Адмиралтейства. Все приглашенные
на отпевание в этой церкви не поместились бы, ближайшая к дому церковь Спаса
Неруко-творного образа в комплексе зданий Конюшенного ведомства была
просторнее. О Лермонтове «биограф» пишет обобщенно: «Его интересовали
кавказский солдат, казак и горец…». В весьма неодинаковой
степени. «Кавказских солдат» тогда вообще быть не могло, были русские
солдаты на Кавказе. Лермонтов понимал, что одно дело — солдат-патриот,
участник Отечественной войны, другое — солдат, загнанный черт-те
куда и воюющий по принуждению. Ни в одном его произведении о Кавказской войне
ни один солдат или казак ничем не отличился, ни один не наделен личным именем,
в противоположность свободолюбивым горцам и даже беглецу Гаруну; обычно «нижние
чины» выступают нерасчлененной массой или мелькают в эпизодах. «Тенгинский пехотный полк, куда его
перевел Николай I из Гродненского гусарского, был на самых опасных участках
Кавказской войны». Гродненский гусар-ский, где Лермонтов совсем недолго
прослужил после первой ссылки, в 1837 году, стал для него «перевалочной базой»
для возвращения в лейб-гвардии Гусарский полк, в котором он служил дольше
всего. Из него же он был отправлен и во вторую ссылку в 1840 году. В армейский пехотный, что было
унизительно для гвардейского кавалериста (впрочем, повоевал Лермонтов все равно
как кавалерист). Но направление в воюющий полк означало предоставление
возможности отличиться и заслужить «прощение», это для офицера и дворянина было
не ужесточение ссылки (как, например, заточение в гарнизон маленькой крепости,
под начало недалекого Максима Максимыча), а
облегчение ее. В Тарханах, считает автор книги, «огромный дуб, по преданию,
посаженный поэтом, склоняется и шумит невдали от фамильного склепа».
Увы, давно уже не склоняется и не шумит, не выжил.
В «Демоне» жених Тамары «не заехал
помолиться в часовне при дороге, построенной в память о святом князе: вот и не
уберегся “от мусульманского кинжала”…». В поэме «злая пуля осетина // Его во
мраке догнала», от кинжала молитва спасала его предшественников. «Аул Бастунджи», сообщает он, — «поэма, написанная октавой
(новая форма для поэта)». До 1832 года (поэма создана примерно на рубеже
1832—1833 годов) октавы Лермонтовым использовались в стихотворениях «Встреча
(Из Шиллера)», «1830 год. Июля 15-го», «Булевар»,
«Чума (Отрывок)», «Венеция» (схема рифмовки немного изменена: аБаББаВВ), «Арфа», «Пир Асмодея
(Сатира)». По преимуществу это объемистые тексты, наверно, иному лермонтоведу трудно прочитать. Про стопный текст,
записанный в строчку, «Синие горы Кавказа, приветствую вас!..» говорится как
про строки, «написанные ритмической прозой, переходящей под конец в дактиль».
Этот отрывок не кончается, а начинается дактилем, потом же, ввиду отсутствия
собственно стихо-творных строк с определенными зачинами (анакрузами),
становится вообще трехсложниковой метрической (а не
просто ритмической) прозой. «Если пушкинский “Пророк” чуть ли не в точности
“списан” с пророка Исайи, то лермонтовское стихо-творение
— в “отдалении” от библейских сюжетов…» Заглянем в Книгу пророка Исаии, где
говорится об общении с Господом и Серафимами (6: 1—13). Текст Пушкина
относительно близок лишь к двум библейским стихам (6—7). Куда же не заглядывал парящий в эмпиреях — в Пушкина или в Библию?
Оба «биографа» ссылаются на
недостоверные воспоминания о том, что до роковой дуэли пятигорское общество
натравливало на Лермонтова, чтобы его «проучить», офицера Лисаневича,
который с негодованием отверг роль марионетки и чуть ли не убийцы «такого
человека». Сейчас установлено, что Лисаневич приехал
в Пятигорск после гибели Лермонтова.
Тем не менее, в отношении всяких
ляпов Михайлову далеко до Бондаренко, абсолютного рекордсмена в этой области,
по крайней мере из россиян, притом убежденного. Он
смутно понимает, что ошибка для пишущего человека — это нехорошо, и на одну
чужую конкретно указывает: «Даже в десятитомном собрании сочинений 2002 года
умудрились шотландских предков Лермонтова послать вместо Галича Костромской
губернии в украинскую Галицию» (правда, в приложении «Основные издания
сочинений М.Ю. Лермонтова» приводит другую датировку того же «Полного собрания
сочинений»: 1999—2001). Но в принципе к ошибкам он весьма снисходителен. «Много
неточностей и в замечательной книге Висковатого, есть
они и у Андроникова, и у Мануйлова, наверняка найдутся и в этой книге».
Главное, «ничего не скрываю». Гордый тем, что различает Галич
костромской и Галич западноукраинский, Бондаренко
цитирует начало «Сна» («В полдневный жар в долине Дагестана…» и сообщает:
«Вскоре, 15 июля 1841 года поэт и на самом деле окажется с
свинцом в груди в долине Дагестана…». Если это иносказание, то нелишне было бы
топоним закавычить. Но Бондаренко ничего не скрывает, употребляет слова
«на самом деле» и, значит, искренне считает, что Пятигорск находится в
Дагестане или что Дагестан — другое название всего Кавказа. Воспоминания барона
Л. Россильона цитируются так: «Когда я видел его на
Судаке, он был мне противен необычайною своею неопрятностью». У В. Михайлова в
той же цитате точнее — «в Сулаке». Сулак — река и поселок в Дагестане. Судак
находится, как известно, в Крыму. «На» Судаке не живут. По мнению Бондаренко,
Петрозаводск лежит на пути с Кавказа в Новгород. Там отбывал ссылку Святослав
Раевский. «Вот и заехать бы к нему в Петрозаводск Михаилу Лермонтову, ведь
приглашал друг, как бы проездом в Новгород, жаль, поленился». Только-то
поленился переведенный по службе офицер сделать на лошадях по скверным дорогам
крючок в сотни верст. Кстати, не раз автор говорит, что в Гродненском полку
Лермонтов служил в самом Новгороде, а не в нескольких десятках верст от него,
совсем в глухомани. Уж это-то мелочь.
С хронологией у Бондаренко дела
гораздо хуже, чем с географией. Он негодует по поводу одного из предположений
(действительно нелепых) о незаконном происхождении Лермонтова: «И возможно ли
было в начале сурового, патриархального XVIII века, чтобы знатная девица
спуталась с каким-то крепостным кучером?». Вообще говоря, как раз в XVIII веке
сама императрица Елизавета, дочь Петра Великого, вышла замуж за бывшего певчего
из простых хохлов. Но в начале XIX века, когда был зачат Лермонтов,
просвещенных дворянок только голосом или статью очаровать было уже невозможно.
Впрочем, Бондаренко полагает, что Михаил, если бы рос у отца, Ю.П. Лермонтова,
«все равно, как и другие разночинцы, до университета бы дотянулся», то есть разжаловал
его вместе с отцом из дворян. В 1830 году, пишет он, учитель Михаила в
Университетском благородном пансионе М.Г. Павлов напечатал его стихотворение
«Весна» в журнале «Атеней». «Это была первая
публикация стихов великого русского поэта. И было Мишелю в ту пору всего 14
лет». Большому русскому патриоту В. Бондаренко следовало бы помнить, что его
любимый великий русский поэт родился не в 1816 году, а в 1814-м. Про отпуск во
время второй ссылки сначала говорится «на несколько месяцев», а через четыре страницы
поточнее — «двухмесячный». «В годы до второй
кавказской ссылки Михаил Лермонтов создал почти все наиболее значительные
произведения: пьесу “Маскарад” (1835—1836) <…>». Значит, годы 1835—1836
пришлись на время между двумя ссылками (1837 и 1840)? «Он стал самым желанным
автором ведущих литературных журналов, прежде всего “Отечественных записок”».
Конечно, «Бородином» он сознательно дебютировал в пушкинском «Современнике», но
постоянно сотрудничал только в «Отечественных записках». «Это не считая
сотен лирических стихов и посвящений». Если стихов, то есть строк, —
действительно. А стихотворений за 1838—1840 годы (уж возьмем весь 1840 год, не
выделяя время до второй ссылки) насчитывается, со всякой мелочью, порядка
сорока: зрелый Лермонтов, как потом зрелый Чехов, отказался от многописания. Но впечатление создается такое, что В.
Михайлов не читал многих произведений любимого поэта, а В. Бондаренко —
большинства. В частности, он считает, что драма «Арбенин» написана раньше
«Маскарада», а не является его вынужденной переработкой. Тем более ему ничего
не стоит применительно к 1841 году назвать Эмилию Клингенберг,
падчерицу генерала П.С. Верзилина, Эмилией Шан-Гирей
(за Акима Шан-Гирея она вышла десять лет спустя).
Знаменитая А.О. Смирнова для него — А.Ф. Смирнова, хозяин домика в Пятигорске,
где квартировали Лермонтов и Алексей Столыпин, Чиляев
— Чилаев, известный в то время профессор Редкин — Редкий, одна и та же фамилия у него дается то в
форме Хюгель (общепринятой), то в форме Гюгель. Совсем хорошо получилось с
дальним родственником Лермонтова генерал-майором Павлом Ивановичем Петровым.
«Он пишет в одном письме своему дядюшке Павлу Петровичу: “Петербург,
1 февраля 1838 г. Любезный дядюшка Павел Иванович. <…>”». Фамилию генерал
утратил, она превратилась в отчество Петрович, а в следующей строке Бондаренко,
уже забыв о предыдущей, выписал у Лермонтова обращение с правильным отчеством и
больше свой вдохновенный труд не перечитывал, даже в процессе верстки.
Разумеется, совсем неведомой ему осталась фамилия, зашифрованная в экспромте
«Русский немец белокурый…» с заключением «Но иной, не бранной сталью // Мысли
юноши полны». Экспромт кажется довольно бессмысленным, если не знать, что
сослуживец Лермонтова М.И. Цейдлер был влюблен в жену
дивизионного командира Софью Стааль фон Гольд-штейн
и, уезжая на войну, расставался с ней. Бондаренко этого не знает, но зачем-то
приводит экспромт полностью. Должно быть, демонстрируя свою эрудицию.
Еще несколько ее примеров. «В
неоконченной повести «Княгиня Лиговская» Лермонтов в Вадиме выставлял себя, в
Ольге — ее» (Вареньку Лопухину). Вадим и Ольга, которые оказываются братом и
сестрой, — персонажи другого неоконченного произведения, о пугачевском
восстании, условно именуемого «Вадим». В «Княгине Лиговской», как потом и в
«Герое нашего времени», отношения Лермонтова и Вареньки отразились, конечно не буквально, в образах Печорина и Веры. У Бондаренко на стр. 193 сказано, что «отношения у них так и
оставались вполне платоническими», а на стр. 374, видимо, под впечатлением
эпизода с изменой Веры мужу в «Герое нашего времени», о муже Вареньки Н.Ф. Бахметеве говорится: он «сжег все письма и автографы поэта,
впрочем, он понимал, что останется уже на века рогоносцем». А через века
рога наконец отвалятся? Кто-нибудь вообще бывает
рогоносцем временно? Тем более если вовсе им не был?
Характер Лермонтова сопоставляется
с характерами двух его предшественников: «Думаю, Державин или Жуковский были не
менее заносчивы в своем поведении, не менее капризны в поступках. Но за ними
были и высокие придворные чины, и солидный возраст». В таких вопросах
желательно не «думать», а знать. Это Жуковский-то, истинно голубиная душа, был
заносчив и капризен? Державин заносчив был, но не капризен, а принципиален.
Придворных чинов не имели ни тот, ни другой. В. Бондаренко, очевидно, не знает,
что по Табели о рангах различались чины военные, статские и придворные.
Державин и Жуковский имели высокие, но не придворные, а статские чины
действительного тайного и тайного советников.
Бондаренко не смущается никакими
противоречиями. «Сохранились свидетельства, что лермонтовский текст («Смерть поэта». — С.К.)
в его первоначальном виде был прочитан кем-то Николаю I и что император будто
бы заметил: “Этот, чего доброго, заменит России Пушкина”…» Через две с
половиной страницы о том же стихотворении без заключительных строк: «Его успели
прочитать и сам государь, и великий князь Михаил Павлович. Отозвались
одобрительно. Великий князь даже молвил: “Этот, чего доброго, заменит России
Пушкина”». Про бой с чеченцами на речке Валерик:
«Тысячи убитых с одной стороны, тысячи с другой, а все во имя чего?». Через три
страницы с небольшим цитируется письмо Лермонтова о
том же: «У нас убыло 30 офицеров и до 300 рядовых, а их 600 тел осталось на
месте, — кажется хорошо! <…>». Нехорошо.
В том, что не касается Лермонтова,
какую эпоху ни возьми, Бондаренко не более осведомлен. К числу эротических
стихов Баркова он, по народной традиции, относит
анонимную поэму с именем главного героя Лука и непечатной фамилией (Бондаренко,
впрочем, напечатал). Всякому, кто с ней знаком, по языку понятно, что она не
может относиться к середине XVIII века и, значит, принадлежать И.С. Баркову. Есть мнение, что ее сочинил брат А.С. Пушкина Лев,
известный острослов. Критик А.В. Дружинин встречался со знакомцем Лермонтова Руфином Дороховым, расспрашивал его. «Рассказывал Дорохов и
о подробностях злосчастной дуэли. Дружинин даже в зашифрованном виде многое
побоялся записать. Не настало еще время. Но он дает понять: было совершено
преступление. А позже бесследно исчезли и Дружинин, и все его записи». Куда ж
он, миленький, делся, да еще бесследно? Среди его «следов» — опубликованные
записи о Лермонтове, хотя возможно, что не все им услышанное в них попало. В
связи с одной из легенд о происхождении поэта — от домашнего врача Е.А. Арсеньевой,
французского еврея Ансельма Леви, — Бондаренко пишет: «Великий русский поэт
оказался здесь в компании вместе с Барухом Спинозой, Стефаном Цвейгом, Чарли
Чаплином, Альбертом Эйнштейном и другими евреями». Компания не самая плохая,
только не объединяемая ничем, даже национальностью. Живший в США англичанин
Чаплин сыграл еврея-парикмахера, оказавшегося на месте диктатора, в комедии
«Великий диктатор» — пародии на Гитлера. Разъяренный фюрер объявил его евреем и
своим личным врагом. Чаплин счел ниже своего достоинства возражать бесноватому. И многие, включая патриота Бондаренко,
оказались в этом вопросе солидарны с Гитлером.
Встречаются в книге и
стилистические ошибки: «им обоим» — о женщинах, «самых умнейших». У просто умнейших так не бывает.
Жаль. Жаль,
потому что наши горе-лермонтоведы не бездарны от
природы. Они исхалтурились, заработав себе имя
в определенных кругах и привыкнув к тому, что еще более безграмотные редакторы
и издатели берут у них любую белиберду не читая. А
писать они могут далеко не только белиберду и наряду с
глупостями и пусто-звонством выдают вполне здравые мысли, верные факты. Ведь
вот все-таки не проехался никто из академических и вузовских литературоведов по
местам жизни предков Лермонтова в Шотландии и даже в Костромской области, а
Бондаренко проехался и рассказал об этом, другое дело — там ли и так ли, где и
как было бы уместно. В отношении Лермонтова конъюнктурщиком
не сделался, возражает таковым: «Сейчас стало модно отрицать революционность и
бунтарство Лермонтова. Да, он не был никогда осознанным целеустремленным
революционером или даже поклонником декабристов. Но с его-то характером не
протестовать против удушающего режима было бы смешно. В конце концов, он и
Благородный пансион покинул, не доучившись <,> в апреле 1830 года из-за
преобразования пансиона по приказу боявшегося любой
смуты царя в обычную гимназию, где были положены и телесные наказания». По
частностям внимание уделяется не только самому известному. Часто ли Михаил
гостил в имении отца? Бондаренко отмечает, что «зафиксирован лишь один случай
приезда в Кропотово юного Михаила Лермонтова в 1827
году, по пути из Тархан в Москву». Рассказывая про
историю с Сушковой, которую Лермонтов «влюбил» в себя и поставил в крайне
неприятное положение, мстя за ее недостаточное внимание к нему в отрочестве,
Бондаренко отказывается его «обелять» с помощью версии о том, что он будто бы
хотел спасти друга Алексея Лопухина от женитьбы на не достойной его девушке.
«Лермонтов мог нарваться и на дуэль с Алексеем Лопухиным, какое уж тут спасение
друга». Толковое соображение, вряд ли его можно оспорить.
У В. Михайлова толковых соображений
(правда, с превратным пониманием существа лермонтовской
личности и творчества) и ярких высказываний вообще много, приходится
ограничиваться отдельными примерами. «Парус», написанный Лермонтовым на берегу
Финского залива, навеян воспоминаниями о Вареньке Лопухиной, поэтому в нем
«струя — светлей лазури и луч солнца золотой: это, конечно же, вовсе
не портрет сумрачного северного моря, с темной водою и редким скупым солн-цем
по осени, — это образ той, кого он оставил в Москве». В поэме
«Хаджи Абрек», обычно считающейся еще незрелой, справедливо выделено «описание
коня, только что после убийства Леилы принявшего
своего хозяина Хаджи Абрека с его страшной поклажей (отрубленной головой.
— С.К.):
Послушный
конь его, объятый
Внезапно страхом неземным,
Храпит и пенится под ним:
Щетиной грива, — ржет и пышет,
Грызет стальные удила,
Ни слов, ни повода не слышит
И мчится в горы как стрела.
Хрипящие и шипящие звуки в этих строках как нельзя лучше
передают все, что чует испуганное животное в своем страхе и смятении… И рядом вновь — единственно верные слова — со столь же
музыкально-точным сочетанием гласных и согласных звуков… разве что сравнение
«мчится как стрела» избито и портит картину». В отличие от Бондаренко В.
Михайлов не боится иногда предъявлять к Лермонтову некоторые эстетические
претензии, что, впрочем, в отношении «Смерти поэта» едва ли обоснованно.
Охарактеризовав «Бородино», автор
книги дополняет слова Льва Толстого об этом стихотворении как о зерне его
«Войны и мира»: «А стихотворение «Валерик»,
написанное немногими годами позже, — разве же не из него выросла вся русская
военная проза ХIХ и ХХ веков!..» Что верно, то верно.
«Так о войне в русской литературе еще не писали». От традиции торжественных од
не осталось ничего.
Подобного в книге немало. Но лучше
бы в новых биографиях Лермонтова было побольше именно
серьезного литературоведения, а главное — собственно биографии.
Факт остается фактом. Тут не ложка
дегтя в бочке меда, тут совсем другое соотношение. Таковы ценные подарки (ценой
значительно выше полтысячи рублей каждый) издательства «Молодая гвардия»
читателям, любящим Лермонтова, к двухсотлетию со дня его рождения.