Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2014
Екатерина Симонова. В стекле лица
(Новый мир, № 4); Стихотворения (Воздух, 2013, № 3—4)
Поэтическая школа может зародиться в городе
какого угодно размера, с какой угодно историей и экологией. Это прекрасно доказал
пример Нижнего Тагила. Но дальше надо куда-то идти, расти, распространяться.
Человеку может хватить и райцентровского воздуха. Поэзии как таковой — тем
более. Но центростремительная тяга современного быта заставляет сочинителя
стихов переселиться… хотя бы в ближайший город-миллионник. Екатерина Симонова теперь живет в
Екатеринбурге: такой маленький географический каламбур. Как это сказалось на ее
стихах?
Самый хороший ответ: никак. Гораздо сильнее сказывается другое — человеческая зрелость и пришедшая с ней нежная и
холодноватая ясность взгляда. Сочетание четкости (синтаксической и
вещественной) с прозрачностью. Четкость прозрачности. Вещественность
невещественности.
я
понимаю, что все это — только утро,
горячее, как молоко,
обволакивает простуженное горло: бетонная пудра,
дым и туман, и более — ничего
Екатеринбурга в стихах нет. Но есть — Петербург и Москва.
Есть порожденные ими (услышанные в них?) чужие (?) голоса, равные собственному:
…так
вот и перестаешь бояться и ждать,
так вот перестаешь ждать и надеяться,
выцарапываешь дырочку в застывшем окне —
вот она жизнь, за окном светится:
недорогая,
нелюбимая, не твоя,
подслеповатая, как выцветшая матроска,
невеселых дел ангел заплечный,
непоследняя, несладкая папироска
Алексей Порвин.
Определение дерева (Урал, № 6); «Воронье гнездо во все голоса…» и др. стихи
(Волга, № 7—8)
Год назад я писал, что Алексей Порвин,
кажется, успешно справился с теми сложностями, которые связаны с взрослением, с
самоосознанием, стабилизацией поэтического мира. И я
готов повторить эти слова — поскольку речь идет о качестве отдельных
стихотворений. Да — стихи хорошие. Иногда очень хорошие:
…Разговоры нежнеют нараспев,
ветви стынут, прицельно похрустев:
птичий голос
заскрипел, подстрелен
ивняком расщелин.
Огрубенье
прицелится в людей
старыми ветвями, но промажет:
речь — расплывчатей дальних лебедей
в белоснежном раже.
И это — стихи Порвина. Ни с кем не
спутаешь. Обретение этого «ни с кем не спутаешь» — вещь важная. Выстроить
собственный язык, найти собственный ключ к миру в наше время труднее, чем
просто написать хорошее стихотворение. Более того — в тех очень строгих рамках,
которые поставил перед собой поэт, в том числе чисто версификационных
(в последние годы все его стихотворения состоят из четырех катренов, всегда
рифмованных, хотя система рифмовки различна, всегда написанных дольником), он
умеет быть достаточно разнообразным.
В чем же проблема? Проблема — в том волнении при открытии
новой реальности, новой вещественности, нового пространства-времени, которое
поневоле несколько ослабевает. И у читателя, и, похоже, у самого автора.
Почти у каждого поэта приходит час, когда ему остается
дополнять свой «основной корпус» новыми достойными, но почти ничего в основе
своей не меняющими текстами — но Порвину до этого
часа (хочется верить) еще очень далеко. В его первых двух книгах намечен целый
ряд путей, которыми поэт пока пожертвовал. Не пришло ли время
актуализировать их?
Ответ на этот вопрос знает только сам поэт. Тем более лишь он
один знает, стоит ли несколько раздвинуть заданные себе формальные рамки. В
конце концов, мы помним «Молитву мастеров» Гумилева: «но что мы создали, то с
нами посегодня», а «новые откровения» не только от
нас зависят. Иногда их приходится ждать не один год — ждать, готовя поле,
подстраивая языковой инструмент.
Но сказанное выше — надо было сказать.
Борис Куприянов. Стихи (Звезда, №
3)
Есть символические публикации, значимость которых не
определяется количеством и — как ни странно — даже качеством строк.
Борис Куприянов, один из самых интересных поэтов
ленинградского анде-граунда 1970-х, очень рано — в тридцать с
небольшим — оставил поэзию. Позднее он принял духовный
сан, стал священником, настоятелем храма Святой Софии в Пушкине.
Он (в отличие от другого поэта, ставшего священником) не
проклял свои стихи, не отрекся от них. Просто — что-то в жизни кончилось,
что-то другое началось. Но если сам отец Борис в силу этого хода жизни, в силу
внутренней эволюции стал равнодушен к судьбе своих рукописей — почему это
равнодушие разделяют другие? Почему тонкая и самоуглубленная работа с русским
языком и интонацией, когда-то породившая несколько первоклассных вещей, как
будто ушла в никуда? Кроме одной поэмы, стихи
Куприянова остаются неизданными.
Но неужто и никем не предвиденное возвращение
поэта — да, символиче-ское, с одним стихотворением — останется
незамеченным?
И это узнаваемые стихи — узнаваемые для тех, кто помнит
поэзию Куприянова. Узнаваемая одновременность захватывающего встревоженные
речевые пласты вдоха и легкого выдоха.
Словно в
коклюшках по сплаву речному
Пробликовало и вызрело в гомон
Око живое воды.
Тако за тайною — в скорости света
Наше бумажное нежное лето
Вышлет честного гонца —
Птицу, письмо, мудреца.
Олег Юрьев. Из книги
«Обстоятельства времен. Поэма»
(Союз писателей, № 15)
Галльский жанр «стихотворений в прозе» в русской литературе
несколько скомпрометирован риторическими упражнениями Тургенева, и нам трудно
ассоциировать его с Рембо или Алоизиусом Бертраном.
Русский модернизм ничего подобного не знал («Симфонии» Белого — все же иной
род). Неудивительно, что и Олег Юрьев избегает этой формулировки. Но слово
«поэма» — по отношению к книге в целом — дает нам
право…. Хотя — с какой стати? И
«Мертвые души», и «Москва — Петушки» именуются поэмами, но это же — проза?…
И все-таки перед нами какой-то особенный способ устройства
текста — нет, не «проэзия», используя термин Саши
Соколова, но что-то, находящееся на полпути между очень сложно, но очень строго
ритмически организованными стихами Юрьева и его иногда медленной,
орнаментально-насыщенной, иногда быстрой и лаконичной прозой. Проза по
отсутствию двойного членения, лирика по типу диалога с объектом. Стихи в прозе
— как еще скажешь?
С параллелизмами, с возвратными структурами, строящими текст
не на уровне стоп или иктов, а на уровне фраз:
«Лебеди — стоящие из Майна белые короткошерстные змеи —
спешно поплывут к берегу, отогнув с наклювом простые
русские лица: поспешнее, чем умеют.
Заморские гуси на старушечьих, из боков растущих ногах
вскинут полы пест-рых кофт и заковыляют к реке: ловчее, чем могут.
У хищных птиц, если отвлечься от когтей на носу, лица змеиные
и черепашьи — их-то они и наклонят в двойной духоте дупел: спокойнее, чем
надо».
В сравнении с юрьевскими «стихами
в стихах» — меньше прямого вторжения в полупрозрачные «основы и сути» мира,
меньше встревоженного движения, больше статичного наблюдения (иногда
язвительного, что для Юрьева тоже обычно) — и меланхолической фантазии:
«Я был в одной стране, где, чтобы вдохнуть, приходится
подниматься в самое небо — по кругло-ступенчатым горам из сверкающей пемзы или
же на собственных маленьких крыльях.
А для выдоха — сбегать или слетать вниз, к мусорному морю,
вонзаться в него с разбегу или разлету и выпускать со дна множество пенных пузыриков, гроздьями
повисающих у границы моря и неба, как яйца морских гад.
Дыхание в этой стране хлопотное дело, но когда-нибудь, в
другой жизни и в другом времени, я хотел бы жить там».
Откуда повеяло. Русская
поэтическая регионалистика. Донецк. Иван Волосюк, Владимир Рафеенко,
Сергей Шатало (Воздух, 2013, № 3—4)
Украина — злободневная тема. «Новый мир» печатает стихи
Сергея Жадана. Мне хотелось бы высказаться о них и в связи с ними — о «Русском
Мире» и украинском тексте, о европеизме и идентичности… Но
об этом не хочется говорить с неполным знанием и пониманием и (по трагическим
обстоятельствам момента) неполной откровенностью.
Когда-нибудь — вернемся к теме.
А пока о другом. Еще зимой, ничего
не зная о предстоящем, редакция «Воздуха» по странному наитию напечатала
подборку поэтов из Донецка. Один из них, Владимир Рафеенко,
довольно известен (Русская Премия за 2013 год, за прозу). Но как поэта я не
помнил его — видимо, просто проглядел его стихи в антологии «Освобожденный
Улисс». Может быть, Донецк как-то пропадал тогда в тени значимого в русской
поэзии Харькова. В самом деле, ученические верлибры Волосюка
и Шатало особенно не впечатляют.
А Рафеенко… Рафеенко
вот таков:
…Я
ее порой различаю,
Как лето сквозь месяц январь,
Как в покойнике смерть проявляется твердо и тайно,
Так в замерзшем стекле иногда выплывает сухарь
И, качаясь, ползет по замерзшему черному чаю,
И не стыдно дрожать,
Как последняя курва во ржи…
Это грубые по фактуре, иногда неряшливые по языку, не всегда
интонационно уравновешенные, но очень живые стихи. Живые, как вся пузатая,
нежная, болтливая, полудикая, маркесовская Восточная
Украина.
Где сейчас их, этих стихов, автор? В городе англичанина Юза,
где, говорят, под артиллерийским обстрелом продолжают поливать розы на уличных
кустах? Или в более безопасном месте? Где бы ни был он сам, слова и вещи его поэзии
— там. Я пишу это в августе и от души надеюсь, что в то время, когда мой обзор
увидит свет, настоящее время в этом абзаце можно будет заменить прошедшим. Но
мне эти внешние обстоятельства помогли расслышать поэта Владимира Рафеенко.
Апостол
Петр, возьми меня с собою,
Пусть я увижу Рай
И возвернусь назад,
Хороший и утешный,
И, не кичась, скажу толпе безгрешной:
«Я был в Раю, я — полувиноград,
Полусвидетель,
Дурак, ледок, орешник,
Замызганный подсвешник,
Я был прощен, я был изъят из речи,
Но вот он я,
Несите ваши свечи».