Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2014
Об авторе | Олег Сивун
родился на Дальнем Востоке. Жил в Германии. Играл в футбол. Окончил факультет
культурологии Санкт-Петербургского государственного университета культуры и
искусств. Изучал историю в аспирантуре СПбГУ. Автор книги «BRAND. Поп-арт роман»
(издательство «КоЛибри», 2009). Лауреат Новой
Пушкинской премии, премии журнала «Новый мир». Живет рядом с Санкт-Петербургом.
Рукопись, которая легла в основу этого рассказа, была
обнаружена мной среди архивных документов обанкротившегося в 2008 году банка Lem and Brothers
(название изменено). Мне довелось тогда работать в международной команде,
которая занималась ревизией деятельности банка. Это была секретная операция по
заданию Международного валютного фонда, ФРС США и еще одной организации, имя
которой я не в праве оглашать. Выводы, к которым
пришла наша группа в процессе работы, никогда не были и не будут преданы
огласке.
Но мое внимание привлекла тогда рукопись, написанная на
английском языке, которую я нашел в архивных бумагах за 1853 год. Очевидно, что
она не являлась финансовым документом и, по всей видимости, не имела никакого
отношения к деятельности банка, но, что самое примечательное, у меня не
возникло сомнений, что написана она в наше время. Я даже провел небольшое
исследование в надежде установить авторство и долгое время склонялся к мысли,
что автором данной рукописи являлся один известный, но весьма таинственный
нью-йоркский писатель, однако в дальнейшем я пришел к выводу, что это
маловероятно настолько, что практически невозможно.
Разумеется, в той атмосфере секретности, в которой мы вели
свою работу, у меня не было ни малейшей возможности сделать копию рукописи или
тем более вынести ее из архива. Поэтому все, что мне удалось, это несколько раз
ее перечитать. Идея же донести написанное в ней до широкой публики возникла у
меня не сразу, но обстоятельства сложились так, что доношу.
Необходимо также заметить, что на румынском языке рассказ «О,
Бартлби, Бартлби!»
воспроизведен по памяти, поэтому в нем не исключены неточно-сти, а то и
существенные отличия от оригинала. Но в силу того, что данный рассказ впервые
предстает в опубликованном виде, велика вероятность, что именно румынская
версия станет в итоге канонической.
Весь архив банка Lem and Brothers (название изменено)
за 1853 год, включая вышеупомянутую рукопись, был уничтожен в 2011 году.
Прошло немало времени с тех пор, как похоронили несчастного Бартлби. Должно быть, в Нью-Йорке сейчас едва ли кто помнит
о его существовании. Я же вспоминаю о нем постоянно. И дело не только в том,
что я чувствую за собой вину во всей этой истории, которая закончилась для Бартлби тюрьмой, а позже — и смертью. Я виноват. Но если бы
не я, то был бы виноват кто-то другой. Для Бартлби
ничего бы не изменилось. Даже если бы он не оказался в тюрьме, то он, скорее
всего, умер бы на лестничной площадке дома, хозяин которого и сдал его тогда
полиции. Судьба Бартлби была предопределена. Сейчас я
начинаю думать, что и моя тоже. С каждым днем после смерти Бартлби
во мне крепла уверенность, что знакомство с ним стало для меня едва ли не самым
важным в жизни. И хотя он не был мне другом, и я о нем ничего не знал, и мы с
ним почти не разговаривали, но более близкого человека, чем он, я не встречал;
и, даже если допустить, что я виноват в его окончательном несчастье и что я,
возможно, поступил с ним недостаточно милосердно, в моей жизни не было
человека, о котором я заботился больше и о котором вспоминал бы чаще. Осознание данного факта и подвигло меня взяться за написание этой
истории, которая, с одной стороны, станет продолжением повести о писце Бартлби, а с другой — уже не будет иметь с ней ничего
общего, потому что события, о которых пойдет рассказ, произошли уже после
смерти Бартлби, однако, как говорится, letum non omnia
finit.
Я затрудняюсь точно сказать, с чего все это началось, но
думаю, что не ошибусь, если начну свой рассказ с того дня, когда до меня дошел
слух, что помещение, которое я снимал прежде на Уолл-стрит дом № **, пустует
уже не первый месяц. Это было тем более удивительно, что все остальные офисные
помещения в том здании были сданы, причем по довольно высоким ценам, так как
брокерские конторы, которых в последнее время развелось великое множество, ра-с-талкивая
друг друга локтями, с огромным удовольствием селились в непосредственной
близости от фондовой биржи. Любопытство мое нарастало каждый раз, когда до меня
доносились все новые и новые слухи о пустующих комнатах. В итоге я не выдержал
и решил лично съездить на свой прежний адрес и увидеть все своими глазами. Мне,
как юристу и человеку кое-что понимающему в экономике, а также знающему, как
обстоят дела на рынке недвижимости в этом городе, трудно было поверить, что две
просторные комнаты в самом центре делового квартала Нью-Йорка никем не заняты
уже который месяц. С другой стороны, прожив на этом свете не один десяток лет,
я понимал, что необъяснимых и странных вещей в мире тоже хватает; а история с Бартлби убедила меня в этом еще больше. Поэтому,
отправляясь туда, где долгие годы находилась моя фирма, я не был уверен ни в
чем: мне просто хотелось на месте получить ответ на вопрос: пустуют ли комнаты
на втором этаже в доме № ** по Уолл-стрит или нет?
В такси я несколько раз просмотрел последние страницы
«Нью-Йорк Таймс», где обычно печатают объявления по аренде недвижимости, но
знакомого адреса не обнаружил. Я понимал, что это ничего не значит, но
любопытство одолевало меня все сильнее и сильнее, оттого я и пытался
приблизиться к ответу на свой вопрос любыми способами. Вообще-то я не отношу
себя к числу людей нетерпеливых, но данная тема заинтриговала меня чрезвычайно.
Расплатившись с таксистом, я оказался в эпицентре деловой
жизни Нью-Йорка. Было ощущение, что ты находишься в огромном офисе под открытым
небом, где не переставая звонят телефоны, где все
куда-то торопятся, под ногами валяются какие-то бумаги, а голоса людей образуют
один неразличимый гул. Во времена, когда в этом районе находилась моя контора,
все было по-другому. Нельзя сказать, что там было менее людно, но что там было
менее суетно, это уж точно. Немного потолкавшись на улице, я свернул в
просторный светлый двор со стеклянным куполом. Там было гораздо менее шумно, а
людей значительно меньше. Именно сюда выходили окна комнаты, в которой когда-то
сидели два моих переписчика, Индюк и Кусачка. Найдя
те самые окна, я не заметил в них ничего необычного — они ничем не отличались
от других окон на втором этаже, а также — от окон на третьем и прочих этажах.
Кондиционер, висевший рядом с окном, работал на полную мощность; на подоконнике
стояли два одинаковых цветка, жалюзи были чуть приоткрыты, и, присмотревшись
сквозь них, я увидел светящийся монитор — после чего у меня не осталось
сомнений, что помещение занято. Я еще раз огляделся, но ошибка была исключена —
это были те самые окна. В это мгновение я ощутил чувство досады — не то по
причине того, что слух развеялся, а с ним ушла тайна; или, может, от осознания,
что место, которое ты занимал много лет, сейчас занимают другие люди; а
возможно, просто потому, что я напрасно потратил время в рабочий день. Трудно
было объяснить природу этого чувства, но что можно сказать наверняка — во мне
возникло ощущение какой-то потери, совершенно не оформленной, как будто то, что
я потерял, никогда и не принадлежало мне, но при этом было мне бесконечно
дорого. Я вдруг ощутил некий приступ безразличия ко всему, что не было связано
с этим зданием, с этими комнатами и с периодом жизни, который я тут провел: или
даже, точнее сказать, — с последними месяцами, что прошли здесь. Мне ничего не
оставалось, как развернуться и уйти. Однако мне совершенно не хотелось
возвращаться на шумную и бурлящую Уолл-стрит; мое состояние требовало если и не
уединения, то по крайней мере спокойствия. Тогда я
решил пройтись там, где редко можно было встретить прохожих и докуда не
доносились звуки с окрестных улиц. Я свернул за угол дома и оказался в
небольшом узком переулке, который тянулся вдоль высокой черной стены. Именно в
эту кирпичную стену упирались окна комнаты, которую занимал я, а в последнее
время — и Бартлби. Как сейчас помню: я отвел ему
небольшое пространство возле бокового окошка, отгородив его рабочее место от
остального помещения зеленой ширмой. Окно Бартлби
всегда выглядело сиротливо (как, впрочем, и он сам), оно, если можно так
выразиться, не проявляло никаких признаков жизни, на нем никогда не висело
занавесок или жалюзи, располагалось оно в самом углу здания несколько
обособленно от остальных окон на этаже. Прохожий, не бывавший внутри помещения,
вполне мог бы подумать, что это окно уборной. Точно таким нашел я это окно и
тогда. (Мне вдруг представилось, что и сейчас, спустя годы, сидит там
какой-нибудь новый Бартлби, аккуратный и бледный,
отгороженный от всего остального мира ширмами, и переписывает очередной
судебный документ — и так изо дня в день, неделя за неделей; но придет день,
когда он, до жалости чинный и безнадежно несчастный человек, без видимых на то
причин предпочтет больше не писать — и с этого дня все изменится, жизнь уже не
сможет оставаться прежней). Некоторое время мой взгляд
задумчиво блуждал по окну Бартлби — по бывшему окну Бартлби! — после чего так же задумчиво перекинулся на
соседнее окно, и в первое мгновение, погруженный в воспоминания, я даже ничего
не понял и собирался уже двигаться дальше, как вдруг меня взяла оторопь — я не
мог поверить в то, что увидел. Увидел же я вполне обычную вещь, и в
любом ином месте и при других обстоятельствах я бы на нее, скорее всего, и
внимания не обратил, но в данном случае я просто превратился в соляной столб —
я был поражен и удивлен увиденным. Простояв неподвижно
несколько мгновений, я начал медленно приходить в себя; мой мозг стал
обрабатывать то, что видели мои глаза; а видели они следующее: на покрытом чуть
ли не вековой пылью окне кривыми бледно-желтыми буквами было выведено слово
«сдается», а ниже все той же краской, но как будто бы другой рукой и более
мелким шрифтом добавлено — «скидка 80%». Выходит, что дошедший до меня
слух все-таки имел под собой основание; за какие-то пять минут я успел в нем
разувериться и поверить снова. И если во дворе дома, увидев обжитые окна первой
комнаты, я ощутил опустошение, то надпись на безжизненном окне второй комнаты
повергла меня в смятение; в моей голове один за другим возникали вопросы, на
которые я не мог найти ответов. Меня изумлял тот факт, что из двух комнат
невостребованной осталась только одна; чем она хуже другой? Я также недоумевал,
какой смысл писать на окне «сдается», если окно это выходит в проулок, в
который если кто и забредает, то только по малой нужде? А «скидка 80%» — почему
вдруг? И что мешает разместить такое заманчивое
предложение в «Нью-Йорк Таймс» или даже на фонарном столбе на Уолл-стрит, чтоб
от клиентов не было отбоя? Раньше я мог бы предположить, что хозяин по
каким-либо личным причинам не хочет сдавать помещение или придерживает его, но
теперь было совершенно понятно, что он совсем не против
сдать эту комнату, но какая-то неведомая сила удерживает его от решительных
шагов в этом направлении. И, наконец, самый главный вопрос, который меня
волновал, — что теперь делать мне, как поступить и что предпринять для того,
чтобы хотя бы отчасти прояснить всю эту историю? И надо ли ее вообще прояснять?
Быть может, оставить все как есть? В конце концов, какое мне дело до несданных
комнат и пыльных окон с объявлениями? Разве что удовлетворить собственное
любопытство, но простое любопытство не может вызывать такое сердцебиение,
которое я отчетливо слышал, стоя под окнами конторы. Мое сердце бешено
колотилось, так что я, памятуя о своем возрасте, даже забеспокоился; хотя с
сердцем у меня никогда не было проблем, но и никаких гарантий, что они не
появятся в этот самый момент, тоже не было. Поэтому я постарался успокоиться и
действовать разумно. Проще всего было сию же минуту зайти в здание и
поинтересоваться у хозяина, почему одна из комнат в таком прекрасном месте
пустует. Но это выглядело бы несколько нелепо, а то и просто подозрительно; к
тому же и хозяин мог меня помнить — а он наверняка меня помнил после той
истории с Бартлби; поэтому я решил действовать
осторожно — телефонный звонок под видом клиента, который желает снять эту
комнату, мне показался идеальным решением. Я покинул темный переулок и, не
обращая внимания на толпу и шум, отправился по Уолл-стрит в сторону Бродвея.
Добравшись до дома и дав распоряжение встретившей меня
прислуге насчет обеда, я первым делом отправился в свой кабинет. В ящике стола
я отыскал свою старую записную книжку, в которой на первой же странице
обнаружил телефон хозяина дома № ** по Уолл-стрит. Был там и мой собственный
телефон, точнее — телефон моей бывшей конторы, еще точнее — номер телефона,
который находился в той комнате, которую я делил с Бартлби.
Не знаю, по какой причине, но я начал набирать именно этот номер, хотя
изначально я был полон решимости звонить напрямую
хозяину. Я не понимал, кого я хочу услышать на другом конце провода, я просто
набрал номер и стал ждать ответа. В некоторой степени это можно было сравнить с
наваждением — как будто я, не сознавая того, пытался дозвониться в свое
прошлое. И каково было мое удивление, когда вызовы прекратились и кто-то молча
поднял трубку; я подождал несколько секунд в надежде дождаться привычного
«Алло!» или же «Контора такая-та», но в трубке
монотонно потрескивала тишина, и тогда я, не найдя ничего более подходящего,
едва слышно спросил: «Бартлби?». Я испугался своего
голоса и тут же бросил трубку. Какой Бартлби?! Он
давно умер, я видел его мертвое, исхудавшее, скрюченное и бледное тело, лежащее
на тюремном дворе; я сам готовил похороны Бартлби, я
видел, как его предали огню, после чего выдали урну с горст-кой пепла (так мало
пепла, наверное, не оставляло ни одно тело в штате Нью-Йорк). Какой Бартлби?! Это мог быть кто угодно — уборщик, водопроводчик,
электрик; в конце концов, это мог быть хозяин дома, но никакой не Бартлби. Мне даже стало стыдно — прежде всего
перед самим собой, — что я, будучи вполне благопристойным христианином и отдав
всю свою жизнь адвокатской практике, мог окликнуть мертвеца.
После этого случая я на несколько дней, а если говорить
правду — то на добрые две недели отложил свое, еще в
полной мере не начавшееся, расследование. Поездка на Уолл-стрит и звонок в мою
прежнюю контору дали мне не так уж много новых фактов (а, как известно любому
юристу, именно факты и только они служат движущей силой любого дела); однако
вопросов становилось все больше, и я не готов был решить их все одним махом, более
того — я не был уверен, что готов решить хоть какой-то из этих вопросов. Хочу
заметить, что вопросы эти не казались мне неразрешимыми, и я примерно
представлял, что нужно делать и какие шаги предпринять, дабы прояснить
ситуацию, но меня сдерживала какая-то сила — не назову ее страхом, — которая не
позволяла мне немедленно приступить к поиску ответов; и что меня особенно
беспокоило, так это осознание того, что сам я предпочел бы не заниматься этим
делом, я бы предпочел перепоручить его кому-нибудь другому. Именно эта мысль не
давала мне покоя долгие две недели, однако я не предпринимал никаких попыток найти кого бы то ни было, кто мог бы заняться
расследованием. В сущности, меня беспокоило не то, что я не знаю, к кому
обратиться насчет расследования, скорее, меня беспокоила сама мысль, что я
предпочел бы не заниматься расследованием; но представить, что кто-то другой
будет им заниматься, я тоже не мог. Эта поездка и звонок совершенно выбили меня
из колеи и заронили во мне чувства, которые я раньше не испытывал и не знал,
как с ними справляться.
Однако со временем большая часть моих сомнений развеялась и,
как мне представлялось, я стал рассуждать более взвешенно и беспристрастно.
Эмоции всегда были плохим союзником в решении любых вопросов, и по опыту я
знал, что, как только они начинают брать верх над рассудком, нужно сделать
паузу. И вот спустя две недели я сидел в своем кабинете и набирал номер
телефона хозяина дома на Уолл-стрит. На сей раз у меня даже в мыслях не было
снова позвонить по номеру своей бывшей конторы. Снявший трубку человек мне
показался слишком молодым, а я твердо намеревался поговорить только с
домовладельцем и не с кем иным, поэтому я сразу же деловито попросил позвать
мистера Линга. Но человек на другом конце провода
сообщил, что он и есть мистер Линг. Я несколько
удивился, но продолжил.
— Я бы хотел поинтересоваться, нет ли у вас в наличии
свободного помещения? Я занимаюсь адвокатской практикой и хотел бы открыть
представительство недалеко от биржи. Меня вполне бы устроила одна небольшая комната,
где могли бы разместиться пара человек.
— К сожалению, сэр, я навряд ли
смогу вам предложить что-либо подходящее, — ответил человек на другом конце
провода. В его голосе звучало нескрываемое разочарование, но ему явно
недоставало уверенности.
— Странно, но один мой коллега рекомендовал мне обратиться
именно к вам. Буквально недели две назад он ручался, что у вас имеется
свободное помещение. Неужто я опоздал и ту комнату уже
сняли?
— Не знаю, откуда у вас эта информация, но я, кажется,
понимаю, о чем вы. Нет, сэр, ее не сняли, но я предпочел бы ее не сдавать. Эта
комната уже принесла немало бед. И я уже давно не даю никаких объявлений о
сдаче ее в аренду, поэтому довольно странно, что ваш коллега осведомлен на ее
счет. Мне, честно говоря, очень бы хотелось, чтобы о ней вообще никто не знал,
— слова мистера Линга прозвучали как предостережение.
Но я не мог себе позволить завершить разговор с ним, не прояснив хотя бы
отчасти детали этой истории.
— Отчего же? — спросил я. — Быть может, прежние арендаторы
были слишком требовательны? Я же совершенно непритязателен, меня не волнует ни
вид из окна, ни количество света в комнате, мне нужно, чтобы там можно было
поставить два стола, и больше ничего.
— Вы не понимаете, сэр. Тут дело не в арендаторах и не в
самой комнате. Вы думаете, я ее раньше не сдавал? Я ее сдавал множество раз, но
более чем на неделю в ней никто не задерживался. А все потому, что, как только
в нее въезжал новый хозяин, повторялась одна и та же неприятная история. Из-за
нее мы понесли немалые убытки, а у моего отца случился приступ и он больше не в
состоянии вести дела, — тут мне стало понятно, что я говорю с мистером Лингом-младшим. Я был заинтригован, но постарался не
выглядеть слишком любопытным, дабы Линг-младший не
заподозрил, что история, связанная с комнатой, меня интересует больше самой
комнаты.
— Мне очень жаль, что с вашим отцом такое приключилось, но,
право, мне сложно представить, что это за история? Хотя это не мое дело, но
неужто она может помешать мне разместиться в той
комнате? — спокойно спросил я. — Если дело в деньгах, то я мог бы предложить
вам на тридцать процентов больше вашей стандартной цены, но только лишь потому,
что количество предложений по этому району в последнее время сильно ограничено.
— Нет-нет, дело вовсе не в деньгах. Если бы я знал, что этот
человек больше не появится, то сам сделал бы вам скидку. Но я практически
уверен, что история повторится и мне все равно придется возвращать вам деньги.
— О чем вы говорите? Я вас не совсем понимаю.
— Да я сам не все до конца понимаю. Мне кажется, что отец
знает больше, но он ничего не рассказывает. Надеюсь, вы не станете считать меня
сумасшедшим, эта история довольно странная, но то, что я вам скажу, — чистая правда, хотя разумного объяснения ей я не могу найти.
Все обычно начиналось сразу же после того, как в комнату въезжал новый
арендатор. Буквально на следующий день в здании появлялся какой-то человек. Он
совершенно ничего не делал, ни с кем не разговаривал, никому не мешал работать,
он просто приходил и сидел в коридоре, как будто ожидая чего-то. Первое время
он обитал исключительно в коридорах и на лестнице. И пребывал он там целыми
днями. Разумеется, по всему зданию тут же разносился слух о незнакомце, люди
начинали нервничать, строить догадки о том, кто это такой и с какой целью он
тут появился. Понимаете, сэр, всем есть что скрывать, любая фирма имеет свой
скелет в шкафу, и никому не хочется, чтобы этот скелет кто-то обнаружил.
Поэтому первая мысль — что это человек из министерства или из контролирующих
органов. И вот спустя несколько дней он уже не ограничивал свое присутствие
коридором и лестничной площадкой, а начинал появляться в самих офисах. Он молча
заходил в комнаты, не спеша осматривал помещение и сотрудников. Они, памятуя о
том, что это может быть проверяющий, не смели попросить его выйти, более того —
предлагали ему кофе или минеральную воду, на что он неизменно отвечал, что
предпочел бы отказаться.
— Он так и говорил? — поспешил я прервать собеседника.
— Да, и это, пожалуй, единственное, что он вообще говорил.
Мне стало немного не по себе. Линг-младший
продолжал:
— Его присутствие действовало на всех очень расслабляюще.
Люди не могли сосредоточиться на работе, их охватывал какой-то ступор, они
корпели часами над листком бумаги, не в силах написать ни одного слова. Я сам
поддавался этому настроению, сидел у себя в офисе и никак не мог приступить к
накопившимся делам. Я даже был не в состоянии послать мальчишку на почту за
корреспонденцией. Все мысли либо крутились вокруг этого человека, либо были
совсем далеки от работы. К тому же подобное состояние вызывало у всех
дополнительные опасения: что если это действительно проверяющий и он заметит,
что никто не работает, это вызовет подозрение, начнутся дополнительные проверки
на предмет того, что это за конторы и не существуют ли они лишь ради прикрытия
каких-то других организаций? Хотя я уверяю вас, сэр, что у нас в здании все
только приличные фирмы, которые честно зарабатывают каждый свой цент. Но тогда
со стороны могло показаться все что угодно. В общем, атмосфера становилась
совершенно нерабочей, мы просто не знали, что думать. А этот человек продолжал
спокойно ходить из офиса в офис, и так каждый день.
— Это просто удивительная по своей неправдоподобности
история, — сказал я, хотя у меня не было сомнений, что она действительно
происходила и что домовладелец говорит чистую правду. — Однако вы меня
заинтриговали своим рассказом. Но с чего вы взяли, что появление этого человека
как-то связано с комнатой, которую я хочу у вас арендовать?
— Конечно, поначалу связь была не очевидна, и с первого раза
уловить ее было сложно. Но последующие его визиты убедили меня в том, что
угловая комната — главная причина его появлений здесь. Дело в том, что все его
неспешные скитания по зданию раз за разом заканчивались именно в той комнате.
Когда он добирался до нее, то в других офисах больше уже не появлялся, а каждое
утро приходил туда, молча стоял целыми днями и смотрел в окно. А смею заметить
вам, сэр, вид из окна там не самый живописный. Все это продолжалось
день-два-три, но в конце концов фирма, которая снимала
то помещение, съезжала. При этом никто не ругался, не выказывал какого-либо
недовольства, не просил меня разобраться с этим человеком — просто однажды
утром никто из сотрудников фирмы не появлялся в офисе. А потом они присылали
кого-нибудь за-брать свои вещи, а вместе с тем курьером передавали мне письмо с
требованием вернуть арендную плату.
— И ни разу вы ничего не сделали, чтобы избавиться от этого
человека?
— Нет. Даже не пытался. Я же говорю вам, сэр, было непонятно,
кто этот человек. Возможно, он был наделен властью. А выгнать человека,
наделенного властью, означает навлечь на себя неприятности. Хотя со временем я
понял, что он навряд ли имеет отношение к какому-либо
министерству или ведомству, но полной уверенности в этом все-таки не было. К
тому же его появление здесь действовало на всех довольно странно. Не только
падала работоспособность, но и появлялось стойкое ощущение какого-то
безразличия ко всему, что происходит. Поэтому на него никто не жаловался, сам я
тоже поддавался настроению, какой-то апатии, и мне не хотелось ничего
предпринимать, не хотелось выяснять, кто этот человек, не хотелось вызывать
полицию. В конце концов, он ничего криминального не совершал — просто стоял и
смотрел в окно. Что тут можно было предъявить? Выглядел он вполне
респектабельно: пожилой, седовласый джентльмен, всегда в хорошем костюме, при
галстуке и с запахом дорогого одеколона.
Описание совсем не походило на Бартлби.
Во всяком случае, на того Бартлби, которого я знал.
Но с тех пор он вполне мог измениться. С удивлением для себя я обнаружил, что
мысль о том, что Бартлби жив, больше не кажется мне
такой уж невероятной, но как это возможно и что все это значит, на тот момент
не смог бы ответить даже сам Бертран Рассел.
— Да, видимо, у вас и правда имеются веские причины не
сдавать мне эту комнату, — сказал я. — Однако я не теряю надежды, что в скором
времени все прояснится и тогда я смогу претендовать на нее в числе первых.
— Безусловно, сэр! Хотя маловероятно, что прояснится. Я,
кстати, прошу прощения, запамятовал ваше имя.
— Барт. Барт Барт, — ответил я и
поспешил попрощаться.
За всю свою жизнь мне ни разу не приходилось лгать по части
своего имени, но и данный случай нельзя назвать ложью в чистом виде, так как
ответ вырвался у меня мгновенно, я даже не успел вспомнить свое настоящее имя,
поэтому можно сказать, что солгал я совершенно неосознанно.
Разговор с домовладельцем убедил меня — чтобы разобраться в
настоящем, необходимо покопаться в прошлом. И на сей раз у меня не было
сомнений, с чего нужно начинать. Мне предстояло отправиться туда, где Бартлби провел последние дни и где работал человек, с
которым он, вероятнее всего, общался последний раз в жизни.
В «Гробнице» все было по-прежнему. Тот же забор, под которым
я обнаружил опочившего Бартлби, те же обшарпанные серые стены, те же тюремщики, даже заключенные,
скорее всего, те же самые. В таких местах мало что меняется со временем.
Поэтому мне не составило особого труда найти того человека, который был мне
нужен. Мистер Котлес продолжал подкармливать своими
обедами заключенных — конечно, при условии, если у тех водились деньги. Он
также не пропускал ни одного посетителя: подходил к каждому и интересовался, не
желают ли они, чтобы их родственники или друзья, которым не посчастливилось
оказаться здесь, получали обед посытнее и повкуснее,
нежели тюремная пища. Кухмистера я встретил в коридоре как раз в тот момент,
когда он договаривался с одним из гостей. Он совсем не изменился, это был все
такой же дородный, с огромными руками, краснолицый мужчина. Попрощавшись с
посетителем и засунув только что полученные деньги в карман фартука, кухмистер
обратил внимание на меня.
— Добрый день, сэр! Хотите, чтобы я позаботился о вашей
пташке? У меня отличные обеды!
— Благодарю вас, мистер Котлес, —
ответил я, — но у меня к вам дело несколько иного рода.
— Мы с вами знакомы или слава о кухмистере Котлесе вышла далеко за пределы этих стен?
У меня не было ни малейшего желания надолго задерживаться в
«Гробнице», поэтому я перешел сразу к делу.
— Вы помните Бартлби, тщедушного и
бледного человека, который ничего не ел и умер прямо здесь, во внутреннем
дворике тюрьмы? — спросил я, попутно доставая бумажник, дабы слегка возбудить
память мистера Котлеса. — Я тогда приходил, и мы с
вами коротко общались.
— Да, конечно, сэр! Рад вас видеть! — воскликнул кухмистер,
хотя продолжительное молчание после этих слов говорило о том, что память его
продолжала усиленно работать на холостых оборотах. — Славные были деньки… Но, конечно, к вашему другу это не относится, храни
Господь его душу.
Потребовалось еще несколько наводящих вопросов и несколько
долларовых купюр, чтобы сознание кухмистера окончательно прояснилось и он стал наконец понимать, о ком идет речь. Большая голова
мистера Котлеса хранила массу информации, множество
имен и лиц, но тем труднее было добраться до нужных сведений, а если уж
удавалось, то сведения эти, по выражению самого кухмистера, были сухими, как
факты, и точными, как кассовые чеки.
— Знаете, сэр, я у него тогда все-таки спросил, не
фальшивомонетчик ли он и не знаком ли с Монро Эдвардсом. На что он мне ответил,
что денег у него было с избытком, но он предпочел бы не вспоминать о тех
временах. Каково?! — удивленно воскликнул кухмистер. — Я за всю жизнь не
встречал человека, который предпочел бы не вспоминать о временах, когда у него
было с избытком денег! Чудной был ваш приятель.
— Он понимал, что у него нет будущего, поэтому и прошлое его
не имело значения, — сказал я. — Во всяком случае, для него самого не имело
значения.
То, что Бартлби когда-то был богат
или, по крайней мере, не нуждался в деньгах, меня поначалу удивило. Однако
позже у меня закрались сомнения, что я и кухмистер правильно поняли его слова.
По разумению Бартлби, у него вполне могло быть
предостаточно денег, и когда он служил у меня на Уолл-стрит. Я и раньше был
уверен, что его одиночество, его тоска и уныние не были связаны с бедностью
(все деньги мира не смогли бы спасти несчастного Бартлби!),
его болезненное душевное состояние было вызвано другими, более сложными
причинами. Я вспомнил, как Бартлби отказался взять
довольно приличное выходное пособие, когда мне пришлось его уволить — он не
проявил к деньгам ни малейшего интереса; а то небольшое жалованье, которое он
получал, пока работал в конторе, он почти не тратил, покупая лишь имбирные
пряники. Меня тогда посетила странная и на первый взгляд
нелепая мысль (в которую я и сам не верил, но вдруг это действительно так, тем
более что в свете истории с Бартл-би она выглядит
вполне логичной): что если жизнь человека заканчивается, когда он теряет всякий
интерес к деньгам, к деньгам per se,
к деньгам как к сущности, связывающей человека с миром, с миром, который
насквозь пропитан идеей символического обмена и где деньги — доминирующая
ценность в этом процессе? Что если деньги не настолько материальны, как их
принято считать, что если они стоят в ряду тех абстракций, которым поклоняется
человечество испокон веков, как то — любовь, свобода, счастье, бог? Что если
все материальные блага, роскошные вещи, изысканные удовольствия и наслаждения,
которые можно купить, так притягательны лишь потому, что они пропитаны духом
денег? Что если деньги — последняя большая ценность, в которой человечество
находит общий смысл и ради которой оно готово взаимодействовать,
договариваться, идти на уступки друг другу, поддерживая всепоглощающее пламя
символического обмена? Что если, как только человек теряет интерес к деньгам, в
нем запускается механизм саморазрушения, но гораздо более радикальный, чем это
бывает, когда он теряет веру в любовь или в Бога? Вероятно, жизнь Бартлби закончилась задолго до его смерти, даже задолго до
того, как он появился у меня в конторе, однако какое-то время он все еще
заботился о том, чтобы сердце его продолжало биться, пока, наконец, предпочел и
этого не делать. Не только все деньги мира не смогли бы спасти несчастного Бартлби, в этом мире уже не оставалось ничего, что могло бы
его спасти.
Когда мы уже направлялись к выходу, кухмистер сказал одну
фразу, значение которой я осознал много позднее.
— Мне иногда казалось, что у вашего друга нет тела.
Тогда я был несколько разочарован беседой с мистером Котлесом, поэтому отреагировал на его замечание легкой
усмешкой и невразумительной шуткой про худобу Бартлби.
Направляясь в тюрьму, я надеялся получить от кухмистера
какие-то фактические сведения о жизни Бартлби, однако
в очередной раз убедился, что жизнь переписчика как будто лишена фактов, что
она состоит сплошь из догадок, намеков и слухов и порождает вопросы, на которые
не только невозможно найти ответы, но и нет никакой уверенности, что вопросы
эти сколько-нибудь уместны. Мое разочарование усиливалось еще и тем, что
мистер Котлес был моей последней надеждой. Я не имел
ни малейшего представления, к кому еще в этом городе можно обратиться, дабы
получить хоть какие-то сведения о Бартлби. То, что
эти сведения были мне необходимы, у меня не вызывало сомнения; я чувствовал,
что они мне нужны, но еще не понимал, зачем они мне нужны.
По пути домой мне вспомнился стародавний слух, что-де Бартлби до того, как попасть ко мне на службу, состоял
младшим клерком в Отделе невостребованных писем в Вашингтоне, и так как больше
мне ничего не оставалось, я решил было отправиться на поиски таинственного
почтового отделения. Однако на следующий день случайная находка избавила меня
от утомительного путешествия в столицу.
Случилось так, что со всей этой историей я немного запустил
дела у себя в конторе, а поездка в Вашингтон обещала выйти непредсказуемо
долгой, поэтому я решил привести в порядок кое-какие бумаги и счета, закрыть
пару дел и разобрать старые письма, которые скопились в шкафу. Не секрет, что у
писем есть свой срок годности — какие-то подлежат отправке в мусорную корзину
немедленно, еще до прочтения; иные — сразу после прочтения (вместе они
составляют абсолютное большинство); какие-то, даже не очень важные письма,
все-таки требуют ответа, поэтому их срок годности измеряется несколькими днями,
покуда ответ не будет отправлен; но самые важные
письма или, лучше сказать, если они таковыми кажутся на момент получения,
хранятся месяцы, а то и годы, и все они подпадают под категорию долгосрочных. Именно долгосрочные письма и скапливаются в
шкафах, пока наконец там не остается места для новых
долгосрочных писем, и тогда приходится разбирать весь этот архив и отправлять
большую его часть в мусорную корзину. Разбирая старую корреспонденцию, зачастую
приходится искренне удивляться, как то или иное послание могло оказаться среди
долгосрочных писем, а не отправилось в урну еще до прочтения. Но случается
отыскать там такое письмо, значение которого понимаешь только спустя месяцы и
годы. Пожалуй, только такое письмо с полным правом и может считаться
долгосрочным. Зачастую ты даже не подозреваешь о его существовании, потому что
положил его туда по ошибке, или просто забыл выбросить, а кто-то другой сунул
его в шкаф с долгосрочными письмами; иногда у такого письма даже конверт не
вскрыт, так что в некотором смысле его можно считать только что доставленным,
но по какой-то нелепой почтовой ошибке оно вынуждено было задержаться в пути на
несколько месяцев. Именно на такое письмо в своем шкафу я наткнулся в тот день.
Прислано оно было на адрес моей конторы, когда та находилась еще на Уолл-стрит.
Это уже было любопытно, потому что, как мне казалось, сразу после
переезда я полностью разобрался со всей корреспонденцией того периода. Однако
еще более удивительным было обнаружить, кто являлся отправителем данного письма
— им оказалось одно из почтовых отделений Вашингтона. У меня не было никаких
деловых отношений с вашингтонской почтой, поэтому нетрудно было догадаться, что
письмо это каким-то образом касалось Бартлби,
возможно, оно даже было ему адресовано, но имя адресата либо стерлось со
временем, либо отправитель просто не посчитал важным его указать. Я перечитывал
адрес снова и снова, не веря своим глазам. Я смотрел на бледно-серый конверт с
выцветшими буквами и словно видел в нем частичку Бартлби,
часть его жизни; сколько таких конвертов он повидал на своем коротком веку,
пока работал в Отделе невостребованных писем, сколько адресов промелькнуло у
него перед глазами, сколько забытых имен содержали эти письма
и сколько раз самому Бартлби приходилось
задумываться, что однажды и он сам станет адресатом такого невостребованного
письма?
— В общем, я решил не заканчивать.
— Хочу вам сказать, что это была довольно смелая попытка.
— Браво!
— Но мы все хотим продолжения, не так ли?
— Определенно.
— В любом случае вы молодец. Но почему вы предпочли не
заканчивать рассказ? Вас что-то испугало или вы так и не смогли придумать
продолжение истории?
— Нас всех тут что-то пугает, не правда ли, иначе нас бы
здесь не было?
— Разумеется. Но все-таки?
— Нет, я не из тех писателей, которые начинают писать, не
зная, что в итоге они хотят написать. У меня был план, я продумал фабулу,
сюжет. Могу вам даже сказать, кто был этот человек, который постоянно приходил
в контору на Уолл-стрит.
— Нет-нет, не сейчас. Мы все-таки надеемся, что рассказ рано
или поздно будет продолжен, и мы обо всем узнаем в свое время.
— Как вам будет угодно. Но я продумал все и даже написал
фразу, которой закончу рассказ. По правде сказать, это первое, что я делаю,
когда приступаю к новому произведению, — пишу последнее предложение.
Большинство писателей крайне трепетно относятся к первому предложению, а я вот
считаю наиболее очаровательным последнее. В любом хорошем рассказе или романе
оно ничуть не хуже первого, а зачастую так прямо превосходит его и лексически,
и стилистически; я уж не говорю о том, что последнее предложение куда более
насыщено смыслом, чем первое. Первое — постоянно грешит всеми этими загадками,
недоговоренностями, попытками заинтриговать читателя, а в послед-нем ты можешь
быть абсолютно свободным, тебе не нужно ничего скрывать и удерживать чье-то
внимание, тут ты просто говоришь что хотел сказать.
— Но начинать с последней фразы — это как-то самонадеянно, не
находите? Каждый писатель, когда начинает новую вещь, рискует не добраться до
ее окончания, вам ли этого не знать…
— Литература просто такое искусство, где есть начало и конец
текста, и вы точно можете указать первую фразу и последнюю, но вы никогда не
узнаете, в каком порядке были написаны предложения в книге. В этом смысле она
чуть ли не зеркальное отражение живописи, где вы вполне можете предположить,
какие слои красок были нанесены раньше, а какие позже, но вы никогда не
определите, где начинается и где кончается история
представленная на полотне, если, конечно, не считать таковыми границы холста.
Можно сказать, что на картине начало и конец представлены одновременно, они
неразличимы. Только глаз зрителя определяет, с какой точки начать и в какой
момент закончить рассматривать картину. А в литературе слишком много всего
протяженного во времени, как для автора, так и для читателя. Поэтому так много книг остаются непрочитанными, а еще больше —
ненаписанными. Когда я начинаю работу над рассказом с последнего предложения,
то я принимаю на себя роль читателя, который прочитал рассказ до конца еще до
того, как автор успел его записать. Эдакое чтение вне
буквы, если позволите. Я пытаюсь взглянуть на рассказ как на картину, но на
картину, у которой имеется последнее предложение. При этом у меня остается
желание писать рассказ, просто сначала мне хочется его прочитать.
— То есть ваше желание быть читателем
пересиливает стремление быть писателем?
— Нет, читая, я как бы стимулирую себя к написанию. Логика
тут очевидна и проста: если произведение прочитано, то оно должно быть
написано; если читатель добрался до последней фразы, то все предыдущие ему
известны.
— Но вы в этом случае рискуете остаться единственным
читателем ненаписанного текста.
— Подобная перспектива меня беспокоит, я это осознаю. Поэтому
я здесь, с вами.
— И мы это очень ценим, и единственное, что для нас сейчас
важно, это помочь вам.
— Нет ничего плохого в том, чтобы начать писать рассказ с
последней фразы, проблема в том, что вы всегда так делаете — возможно, в этом и
кроется ваша неспособность закончить начатое.
— Я, признаться, думаю, что если уж, написав последнее
предложение, я не могу довести рассказ до конца, то, не написав его, я не буду
иметь ни малейшего шанса на его завершение.
— А так имеете?
— По крайней мере то, что у меня
написано последнее предложение, меня успокаивает. Вы же помните, раньше у меня
были гораздо более серьезные проб-лемы.
— Да, конечно, мы помним и гордимся, что вы достигли такого
прогресса. Но все-таки наша задача здесь не утешаться достигнутым,
а постоянно двигаться вперед, решать все новые и новые проблемы и, как вы,
надеюсь, тоже помните — каждая преодоленная проблема — это не проблема,
проблема — это то, что не преодолено. На этом следует сосредоточить свое
внимание. То, что было раньше, — это ваша история, а не вы. Я здесь уже много
лет и видел достаточно писателей, которые не могли отказаться от своего
прошлого, от своих прошлых неудач или, того хуже, от своих прошлых успехов. Многие писатели этого не понимают, потому что они очень любят
истории и свою жизнь они воспринимают как историю, очень бережно к ней
относятся, любят рассказать, какие победы у них были в прошлом и какие
грандиозные неудачи не смогли их сломить, и все это в мельчайших подробностях,
и в прошедшем времени — в любимом их времени! Я же скажу вам следующее:
вы никогда не сможете рассказать историю своей жизни до конца в прошедшем
времени, концовка всегда останется недописанной. Нет более значительного
события в жизни писателя, чем его собственная смерть. В идеале писатели вообще
не должны жить, они должны только умирать. И все мы отдали бы полжизни за
возможность рассказать о своей смерти в прошедшем времени, но единственное, что
мы делаем, — это тратим полжизни на рассказ о другой половине своей жизни. И
этот рассказ обречен остаться незаконченным. Поэтому я
бы хотел всем напомнить, что мы здесь, по возможности, не употребляем прошедшее
время, если оно не касается конкретной проблемы, которую мы обсуждаем, а
особенно неуместно оно в контексте каких-либо ваших достижений, успехов и
прочих фактов биографии, которые не имеют никакого значения. Это я не конкретно
вам, писатель № 8, а ко всем. Тут не так много правил — просто соблюдайте
анонимность и следите за грамматическим временем.
— Да, прошу у всех прощения за то, что сорвался.
— Не стоит извиняться, вы никого не оскорбили. Главное, чтобы
вы сами поняли, как это важно — отказаться от своей истории, или даже лучше
сказать — от привычки утешаться ею, то есть рассказывать ее. Но мы отвлеклись.
Итак, вы каждый раз начинаете писать рассказ с последнего предложения, но ни
один из них не можете закончить. Не кажется ли вам, что в этом случае вы
становитесь рабом этого последнего предложения и вообще идеи законченности?
— Я об этом думал и, признаться, пришел к выводу, что это не
более чем культурная потребность — довести рассказ до конца. До конца в том
смысле, в каком я для себя определяю границы той истории, о которой пишу. Но в
процессе работы эти границы начинают стираться, потребность довести рассказ до
конца сменяется потребностью продолжать письмо бесконечно либо не писать вовсе.
И самое страшное, что оба этих желания постоянно борются между собой и сменяют
друг друга. В итоге если я продолжаю писать, то ощущаю бессмысленность этого
занятия, хотя какое-то время все-таки получаю от него удовольствие, но однажды
чувство удовольствия окончательно сменяется отвращением, и я бросаю писать,
после чего настает мучительное чувство отвращения к самому себе из-за того, что
не пишу. Потом я вновь начинаю писать и некоторое время с удовольствием, но
очень скоро меня снова настигает чувство отвращения, я бросаю писать, начинаю
ненавидеть себя за это — и так по кругу.
— По-моему, вполне нормально испытывать одновременно и любовь
и ненависть к письму — в этой борьбе живут все писатели. Если ты испытываешь
только наслаждение от письма и с удовольствием пишешь все новые и новые тексты
и не испытываешь никаких сомнений на их счет, то ты совершенно точно графоман.
— Но все писатели графоманы.
— По сути своей да, но графоманы особого рода. У писателей
постоянно присутствует страсть писать, но пишут они гораздо меньше, чем могут:
искусство писать — это искусство сдерживать себя. Отвращение, которое
испытывает писатель к письму, — это и есть избыток страсти — когда страсть
переполняет настолько, что писать совершенно невозможно. Такая своего рода
страсть без объекта страсти — как безумное желание любить, когда любить
абсолютно некого. Если писатель выдерживает эти приливы отвращения и после
этого способен испытывать удовольствие от письма, то с ним все в порядке.
— Так что в этом смысле с вами, видимо, все в порядке.
Относитесь к литературе не как к производству текстов, а как к бесконечному
процессу письма, тогда тексты сами себя будут производить.
— Очень правильное замечание. Но хотелось бы вернуться к идее
законченности, к культурной потребности, как вы ее назвали. Никто не станет
спорить, что любая история имеет свое начало и свой конец, но как определить
эти границы до того момента, как история будет написана? Вы пишете последнее
предложение в надежде, что история закончится именно на нем. Однако в процессе
работы это предложение вдруг начинает стираться, оно вдруг оказывается
совершенно из другого рассказа, совсем не из того, который вы пишете. Тот рассказ, который вам довелось прочитать вне буквы, как вы
выразились, и который заканчивался тем самым предложением, оказался лишь
поводом для написания этого, совсем другого рассказа — с совершенно другой
историей, другими персонажами и другим последним предложением, которое еще
предстоит написать. Однако мне совершенно не хотелось бы навязывать вам
свое мнение. Быть может, идея законченности не так плоха, просто мы ее
воспринимаем немного грубо?
— Конец любого произведения — это условность и волевой выбор.
Нет ни одного романа или рассказа, который в принципе не мог бы быть продолжен
— последнее предложение и конечная точка — это всего лишь воля автора. В
какой-то момент автор понимает, что более ни одно мгновение жизни героя не
будет отражено в рассказе и все слова написаны и расставлены по местам. После
чего он упаковывает рукопись и отправляет в издательство.
— Да, все дело в этом понимании, что все слова написаны и
расставлены по местам.
— Это приятное чувство, и оно стоит того, чтобы довести
рассказ до конца.
— А что если ты ошибся, что если ты что-то упустил? Что если
не все слова расставлены в нужном порядке, что если не все они точны? А что
если в этой истории существует еще ряд важных эпизодов, которые остались за
пределами написанного? Что если ты упустил по
невнимательности или в спешке всего одно предложение, которое думал, что
написал, а на самом деле не написал и ты уже не помнишь, какое это было
предложение, а оно было и было очень точно сформулировано, так точно, что
второй раз так сформулировать уже не удастся? Быть может, это было самое
совершенное предложение в рассказе, то, которое оправдывало бы своим
совершенством все произведение в целом, а ты его не записал? А что если история
только начинается и на самом деле это должен быть не рассказ, а роман? Эти
вопросы волнуют любого писателя, но ни один писатель не способен положительно
решить их раз и навсегда.
— Да, всякий писатель — невротик. Неизлечимый невротик,
оберегающий свой невроз.
— Но никто из здесь присутствующих и не стремится к полному
исцелению, мы тут просто пытаемся решить некоторые конкретные проблемы. Мне не хотелось
бы, чтобы кто-то из нас думал, что мы тут занимаемся коллективной терапией.
Если хотите, можете называть это группой поддержки, но мы здесь все
профессионалы и разговор ведем исключительно о профессиональных вопросах. И мы
пока не сильно продвинулись в решении сегодняшнего вопроса. Писатель № 8, если
бы вы не сказали, что решили не заканчивать рассказ, а сказали бы, что это
конец рассказа, то можно было бы считать этот рассказ завершенным?
— Очевидно, что нет. Он прерывается если не на полуслове, то
на полудействии.
— Но литература знает немало подобных примеров, когда история
обрывается, не достигнув логического конца, то есть той цели, к которой нас
готовил весь ход повествования.
— Да, но что тому виной? Возможно, автор понял, что история,
которую он рассказывает, бесконечна, и показать, что она бесконечна, можно
таким вот способом — просто прервав ее на полуслове? Нельзя исключать и простую
леность автора, а также его смерть. Причем смерть буквальную, а не ту, где
смерть автора дана как игра смыслов. В конце концов, автор может просто
испытывать потребность в том, чтобы обмануть читателя и его ожидания. Вообще
писатели только этим и занимаются, что обманывают своих читателей, но здесь
обман кроется не в мире, который он описывает (хотя и в нем тоже), а в форме
описания, которая в свою очередь рушит описываемый мир в момент его создания.
— Читатель готов поверить во все, что он читает, при условии,
что этот обман будет доведен до конца, то есть обретет форму, которую читатель
заранее ожидает. Любой обман, нарушающий это ожидание, вызывает в читателе
чувство негодования, потому что тем самым разрывается его интимная связь с
автором: ведь форма — это единственное, что объединяет автора и читателя, обо
всем остальном у них разные представления. Поэтому, когда по ходу повествования
читатель вдруг оказывается обманут в своих формальных
ожиданиях, он воспринимает это как личное оскорбление, предательство. Он будет
требовать извинений и объяснений произошедшего здесь и
сейчас. Естественно, он их не получит. И после этого станет каждый раз
заглядывать в конец книги, чтобы, погрузившись в обман, не стать жертвой еще
большего обмана. Что, конечно, вредно для всех — и для писателей, и для
читателей, и для литературы вообще.
— Но мы не читатели в самом строгом смысле, просто ради
пользы дела примерили на себя эту роль.
— Меньше всего мое желание не заканчивать
рассказ связано с попыткой обмануть читателя.
— Но вы это сделали.
— Увы, это так. Но в свое оправдание могу сказать, что себя я
обманул не в меньшей степени, чем их.
— Мы вас совсем не осуждаем. В конце концов, если бы вы
закончили рассказ, то о чем бы мы сегодня говорили? Нет, конечно, нашлась бы
какая-нибудь другая тема, наше Общество собирается каждую неделю уже много лет,
и ни разу темы не повторялись. Но ваш случай крайне занимателен и поднимает
важную проблему, с которой рано или поздно сталкивается любой писатель, точнее
— он сталкивается с ней постоянно, но, быть может, не столь болезненно ее
осознает, как вы.
— Я очень ценю ваше внимание к моим проблемам. Ваше доверие
для меня много значит, поэтому я хотел бы вам кое в чем признаться.
— Мы все во внимании.
— Я не просто так решил не заканчивать рассказ. Вы помните
вступление, где говорится, что рукопись, на которой основывается рассказ, была
найдена в одном банке и что рассказ «О, Бартлби, Бартлби!» должен быть представлен на румынском языке?
— Конечно. Это довольно традиционный прием отстранения.
— Писатели любят притворяться рассказчиками, а не авторами.
— Это не был прием отстранения. Я на самом деле был знаком с
человеком, румыном, который нашел рукопись, в которой говорилось о событиях,
произошедших якобы после смерти Бартлби.
— То есть вы хотите сказать, что ваша история отчасти
автобиографичная?
— Не совсем так. Этот человек… Мы здесь не называем никаких
реальных имен, правильно?
— Совершенно верно.
— Ну, так вот, этот человек, — назовем его румынский
писатель, — очень много мне рассказывал о той рукописи, она не выходила у него
из головы, при каждой нашей встрече он возвращался к истории, которую прочитал
в ней. Тогда я ему сказал, что найденная рукопись — прекрасный повод для того,
чтобы написать рассказ. Тем более, если она была уничтожена, то он, возможно,
единственный, кому известно ее содержание. Но он воспринял мою идею без особого
энтузиазма. В первую очередь потому, что не был уверен, имеет ли он право
рассказывать о ней, ведь ее автор все еще может быть жив. Его, очевидно,
беспокоил больше не юридический, а этический аспект. Тогда он попытался найти
автора рукописи. Ему пришлось проделать колоссальную работу, которая заняла
несколько лет. Он проверил сотни людей, которые имели доступ к архиву банка за
последние десять лет, но никто из них не слышал ни о какой рукописи и понятия
не имел, как она могла попасть в банковские документы. Это я вам так грубо и
прямо все рассказываю, а он на самом деле действовал очень осторожно, все
сведения собирал по крупицам, не задавал прямых вопросов, и люди могли лишь
предположить, что речь идет о небольшой бюрократической путанице в
документообороте, которая обнаружилась во время проверки. После этого он
занялся изучением современной литературы. Как он уверял, рукопись была
современная, но искусно стилизована под XIX век и конкретно под «Повесть о
писце Бартлби», поэтому автором ее мог быть только
по-настоящему блестящий стилист. Румынский писатель днем читал рукопись в
банке, а вечером приходил домой и перечитывал рассказ Мелвилла и поверить не
мог, что две эти истории написаны разными людьми. Чем больше он изучал
современную литературу, чем больше общался с профессорами, которые
специализируются на данной теме, тем сильнее склонялся к тому, что ни один
современный писатель не способен достичь такой стилистической точности. Однако
у него возникли кое-какие подозрения насчет двух из них. Имена не называем?
— Нет.
— В итоге имя одного из них оказалось псевдонимом другого, то
есть два этих писателя были на самом деле одним писателем — иногда он писал под
псевдонимом, иногда под своим именем. Жил он здесь, в Нью-Йорке, но отыскать
его оказалось непросто. Когда же румынскому писателю после долгих попыток все
же удалось выйти на связь с нью-йоркским автором, тот ему сказал, что давно
ничего не пишет и не собирается возвращаться к литературе. На прямой вопрос про найденную рукопись нью-йоркский автор сказал, что
каждая строчка, написанная им, опубликована и что все его рукописи лежат у него
дома. После этого румынский писатель прекратил поиски автора рукописи, но не
спешил приступать к написанию рассказа. Мы с ним еще не раз встречались, и я
видел, насколько его мучил вопрос — имеет ли он право придать огласке то, что
он прочитал в найденной рукописи. К сожалению, он решился на этот шаг слишком
поздно. У него была какая-то странная болезнь, похожая на СПИД, но не СПИД. Он
о ней особо не распространялся. Но суть в том, что совсем недавно румынского
писателя не стало. Он умер и оставил мне небольшое наследство, где среди
прочего было вступление к рассказу «О, Бартлби, Бартлби!» и первая строка: «Прошло немало времени с тех
пор, как похоронили несчастного Бартлби». Разумеется,
на румынском языке. Никаких дополнительных записок и пояснений не было. Я не
знал, как к этому относиться. Возможно, он хотел, чтобы я написал за него этот
рассказ, ведь я знал все, что было написано в той рукописи. Мне одно время даже
казалось, что я сам читал ее, настолько много и подробно он мне о ней
рассказывал. Хотя он мог просто так оставить мне начало рассказа, чтобы я знал,
что он его все-таки начал. Или, возможно, он хотел мне показать, что этот
рассказ может быть только начат, а закончен он может
быть только настоящим автором рукописи, а то и вообще не может иметь концовки.
В конце концов, это могла быть просто шутка. От румынского писателя этого можно
было ожидать даже после его смерти. В итоге я очень долго не мог решиться
продолжить рассказ. Но даже когда решился и приступил к письму, меня постоянно
мучили сомнения, правильно ли я поступаю. И вот однажды я решил его не
заканчивать.
— Что ж, ваша проблема приобрела дополнительное измерение,
если можно так сказать. Теперь эта проблема уже не ваша личная, а вы — не
столько автор, сколько персонаж в этой истории, хотя и не самый главный.
— Это вообще не моя история. Я просто оказался в нее втянут.
— Такое бывает. Но коль уж вы оказались в нее втянуты, то
придется вам пребывать в ней до самого конца.
— Каким образом?
— Вы должны будете закончить рассказ.
— Да, вам придется это сделать, потому что вы единственный,
кто может это сделать. Автор рукописи неизвестен и, скорее всего, никогда не
будет найден. Сама рукопись уничтожена. Человек, который ее нашел и прочитал,
мертв. А вы хоть и не первый, но единственный автор этого рассказа. Хотя этот
рассказ принадлежит не только вам. И именно потому, что он принадлежит не
только вам, вы и должны его завершить.
— Но подождите! Вы меня слушали? Я совсем не уверен, что
румынский писатель хотел, чтобы я продолжил его рассказ. Он мог мне его
оставить по какой угодно причине.
— Мы этого уже никогда не узнаем наверняка, но то, что он
оставил его именно вам, говорит о том, что у этой истории должно было быть
продолжение. И оно случилось. Вы продолжили писать рассказ, он не давал вам
покоя, вы прочитали его здесь, мы пытаемся помочь вам решить связанные с ним
проблемы, вы рассказали нам о румынском писателе и найденной им рукописи. У
этой истории оказалось даже не одно, а несколько продолжений. Просто некоторые
продолжения могут быть написаны до конца, а некоторые нет. Думаю, что вам
вполне под силу завершить свой рассказ.
— К тому же это единственный способ решить вашу проблему.
Если вам удастся завершить этот рассказ, то все остальные ваши незаконченные
истории, возможно, тоже найдут свое продолжение, если, конечно, они того стоят.
— Быть может, вы даже перестанете так трепетно относиться к
последней фразе, с которой вы постоянно начинаете писать новое произведение, потому
что сегодняшняя история если нас чему-то учит, так
только тому, что никогда не знаешь, на каком предложении закончится рассказ.
Вполне возможно, что он закончится совсем другим предложением из совсем другой
истории.
— Но как я могу закончить рассказ, который начал не я? Это
вам не кажется странным?
— Это более чем странно, но он уже начат и начать его снова
никто другой уже не сможет, а вот закончить его еще можно, но так как сделать
этого уже не сможет тот, кто его начал, то единственный, кто может его
закончить, это вы. Надеюсь, я вас не
запутал. И уверяю вас, это не имеет никого отношения к писательскому долгу. Это
всего лишь история, которую можно рассказать до конца.
— Главное — точно знать, какую историю вы рассказываете.
Иногда это не сразу можно определить. Но мы, надеюсь, помогли вам определиться?
— Если я в чем-то и определился, так это в том, что я в этой
истории ничего не решаю.
— Совершенно верно! Ждем вас через неделю.
К сожалению, через два дня у меня был самолет, и на следующем
заседании Общества Анонимных Писателей мне уже побывать не удалось. Поэтому,
как бы мне ни хотелось, но рассказать вам, чем завершилась история, которую
румынский писатель прочитал в найденной рукописи, я не могу. Я даже точно не
знаю, удалось ли писателю № 8 довести свой рассказ до конца. Единственное, что
можно сказать наверняка, так это то, что моя история подходит к завершению. Я
не утаил от вас ничего из того, что вправе был сказать, и не добавил ничего,
что не было сказано на заседании Общества Анонимных Писателей, на котором мне
довелось побывать в Нью-Йорке в прошлом году. Обо всем остальном я могу лишь
строить предположения. Возможно, рассказ «О, Бартлби,
Бартл-би!» все-таки был закончен и даже опубликован.
Возможно, на румынском языке, как и предполагал румынский писатель. Хотя не исключен вариант — что и на английском, на французском, на
норвежском, на каком угодно. Мне об этом ничего не известно. Если кто-то
из читателей имеет сведения на сей счет, то просьба
обращаться в редакцию. Сам же я готов признать, что не
являюсь единственным создателем данного произведения, и с радостью разделю
авторство с Германом Мелвиллом, автором «Писца Бартлби»;
автором рукописи, найденной в банке Lem and Brothers (название изменено)
и уничтоженной впоследствии; с румынским писателем, который нашел ее, а также
написал вступление и первую строку рассказа «О, Бартлби,
Бартлби!»; с писателем № 8, который продолжил
рассказ румынского писателя и прочитал его на заседании Общества, а также со
всеми членами Общества Анонимных Писателей, чьи суждения стали неотъемлемой
частью этой истории. Единственное, что остается мне, — это закончить свой
рассказ, оставив его без последнего предложения.