Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2014
Об авторе | Елена Григорьевна Макарова — художница и литератор, родилась в
Баку. Автор нескольких книг прозы: «Катушка» (1978), «Открытый финал» (1989),
«Начать с автопортрета» (1993) и др.; книг о детях и творчестве, а также четырехтомного
исследования жизни заключенных концлагеря Терезин
«Крепость над бездной». Живет в Москве и Иерусалиме.
Пространство — куколка,
А время — мотылек.
И. Лиснянская
Черно-зелено-красно-кровожадная
рыба Капила
Жаркими августовскими ночами ко мне
прилетают черный мотылек и прозрачно-крылый кузнечик.
Мотылек толстенький, он ползает по черной клавиатуре, а на ночь укладывается
под ней спать. Кузнечик незаметно исчезает, но в полночь следующего дня он тут
как тут. Эти два посетителя — явные любители словесности: мотыльку нравятся
черные освещенные лампой клавиши и разноцветные буквы. Русский — фиолетовый,
английский — белый и иврит — желтый. Какой из языков ему больше по сердцу,
сказать не берусь — полагаю, иврит, он самый яркий, под цвет настольной лампы,
и к тому же это язык его родины. Кузнечик по клавиатуре не шастает,
он предпочитает экранную поверхность. Он читатель, а мотылек писатель. Кстати,
весьма деликатный. Ползает по клавиатуре он только тогда, когда мы с кузнечиком
читаем, что нам пишут дети, которые еще не умеют писать. Но стоит вознести руки
над клавиатурой, мотылек замирает на клавише «эскейп»,
что в верхнем левом углу, и, покуда эскапада не
прекратится, он и крылышком не поведет.
«Эскапада» — это не роман и даже не
повесть временных лет (какое название!), а задания ученикам или вопросы,
обращенные к детям. В последнее время мы с ними находимся в деятельной
переписке. Пока я думаю, как задать детям вопрос про время,
кузнечик расправляет прозрачные крылышки, подбирает под себя передние лапки,
перескакивает с пятого предложения на десятое — он не умеет читать по порядку.
«Хоть я и взрослая, к тому же
учительница, я не понимаю, что такое время. Что у него внутри? Цифры? Стрелки?
Капуста? Где оно начинается? Куда уходит? Кому принадлежит? Тебе, маме,
вселенной? Где оно?»
Теперь это послание увидят все, кто
зайдет в тему «Что такое время».
Пока варила кофе, трехлетняя Саша в
Москве за полминуты слепила время. Пока провожала взглядом медленно
отчаливающую от хайфского порта многоярусную белую махину,
больше похожую на многоэтажный дом, чем на корабль, — семилетняя Маша в далекой
украинской деревне сочинила целый трактат.
«Время меняется и движется. У него
есть подружки — секунды, они очень быстро движутся. Они живут в большом домике
— в минуте. Секунды — они очень маленькие, а минута большая — поэтому они там и
живут. Минуты живут в часах. У них у всех есть такая страна “Часы, время,
минуты, секунды”.
Время выходит гулять из этой страны
в разные страны к нам. Секунды, минуты каждый день и каждую ночь отправляются в
какую-то страну. Ведь не может быть ночь без времени?!! Это же был бы ужас
какой-то! Они любят мороженое, яблоки и кашу с маслом. Но эти минуты, секунды
очень-очень не любят ленивых людей, которые тратят время, чтобы лежать,
смотреть мультики и не помогать. Иногда есть такие люди. Которые ленивые. Но не
сильно. И у них время движется не очень быстро.
Цифры, минуты, секунды очень любят
свою добрую королеву и еще очень любят маленькую принцессу. Если тебе хочется
узнать, кто у них король, королева и принцесса, я сейчас расскажу тебе. У них
король — толстая длинная стрелка. Королева — толстая низкая стрелка, принцесса
у них — веселенькая, быстро движется с минутками. Потому что минутки так же
быстро движутся, как стрелка. Король и королева очень любят разговаривать с
мамами секундочек и с их папами — часами. И однажды минутки сказали стрелке:
“Давай покатаемся на лодочке на речке! Там так
прекрасно! Дует ветерок и красивые волны!”
Называется эта речка — Сутки. В
Сутках живут разные рыбы. Они очень-очень маленькие — милли-фимилли.
А в самой глубине этой речки — там живет большая огромная рыба. И если тебе
хочется узнать — кто же ест время? или крадет время? — то крадет его именно эта
рыба, которая живет в глубине этой речки. Если кто-то туда поплывет, то не
вернется. Когда-то туда поплыла одна минутка и не вернулась. Всем цифрам стало
подозрительно, что минутка не вернулась. И больше там не плавали. И с тех пор
эта рыба очень голодная. Очень редко кто-то туда заплывает. Рыба эта очень
любит минутки — они медленные и большие. Но еще есть у них друг, друг минуток и
секундок. Он очень добрый друг. Его зовут Цветочный
осьминог. Его так зовут потому, что он очень любит цветы.
Ой, подождите! Я совсем забыла
рассказать, как зовут эту рыбу, которая пожирает время —
Черно-зелено-красно-кровожадная рыба Капила!
Внутри времени чувства: радость,
грусть… Все, что пережили люди. Время начинается нигде и кончается нигде…»
К ответу приложен рисунок.
Мысли взрослого человека спросонья
Уборщица извлекла спящего мотылька
из-под клавиатуры, раздавила указательным пальцем и выкинула в открытое окно.
Это произошло в одно мгновенье.
Мгновение. Точечный укол
настоящего. Остальное в прошлом.
«Время — мотылек». Уборщица убила
время. Переименовать ее в Капилу. Кстати, на ней
черно-зелено-красный халат. Но она не кровожадная. Она убила мотылька просто
так, для порядка. Служанка Адела из книги Бруно
Шульца тоже любила порядок. Вместе с пометом она вымела с чердака стаю
редкостных птиц, которых взрастил отец Бруно Шульца. Аделина
страсть к порядку убила отца Бруно Шульца, самого же Бруно убили нацисты в его
родном городе Дрогобыче. Они тоже наводили там свой порядок.
Наведение порядка — необходимая, но
не безопасная акция.
Вроде бы так много нажил всякого,
склады целые, амбары, ангары, вся память заполнена, а прошлое все прибывает и
прибывает. Куда его? Отсортировать? Лишнее выкинуть, важное сохранить? А что
лишнее и что важное? Многое в этой тесноте и духоте слиплось в комки и похоже
на наскоро сваренную манную кашу, уже и не вспомнить, что было. Что-то
проясняется по пути к конечному пункту назначения, что-то так и остается мутной
взвесью осадка.
Настоящее мгновенно становится
прошлым, уходит безвозвратно, проваливается в цистерну времени. Настоящее —
неизмеримо малая величина — микроскопическая точка на линии, рисующей
топографию бытия, твоего единственного, уникального опыта жизнепроживания.
Все прочее — дело веры, а не опыта.
Предопределение, в которое
по-детски самозабвенно верили древние греки, снимало тревогу о грядущем. Да и
что толку тревожиться? Ведь о прошлом мы не тревожимся, что случилось, то
случилось. Живи мгновеньем, ибо узор судьбы уже соткан Паркой по предсказанию
трех Мойр.
Древние евреи тоже верили в
предопределение, но по-взрослому. Им не была присуща древнегреческая
безответственность. Древнееврейское предание гласит, что ребенок во чреве матери знает все, он уже есть целое, но во время
родов он получает удар, отшибающий память. И жизнь ему дана на то, чтобы
вспомнить, что он знал, да забыл. Думай, человек, не полагайся
на «что будет, то будет», ищи себя.
Мысли в поезде супротив движения
В окне едет море задом наперед,
дома плывут задом наперед, история едет задом наперед. Напротив меня девушка с
парнем, перед ними компьютер, они соединены друг с другом наушниками, она
слушает правым ухом, он левым. Судя по тому, как они одновременно закатываются
со смеху и одновременно стихают, они смотрят какую-то комедию.
Рядом со мной яркая старушка, одета
по-восточному пестро, но утонченный профиль выдает в ней европейку. Смотрит во
все глаза на молодых людей, улыбается, когда они хохочут
и подрыгивает ножками, как они. Ей смешно, что им смешно, им же и дела до нее
нет. Фильм, видимо, закончился, они закрыли компьютер, освободили уши от
затычек и мгновенно уснули в обнимку.
Старушка на это заметила, не
поворачивая головы: «Раньше в поезде люди общались, а теперь они ведут себя,
как дома. Мои внуки такие же — или за компьютерами, или смотрят кино на большом
экране в салоне».
Мы разговорились, старушка
оказалась родом из Аргентины, куда ее родители успели перебраться из Берлина, у
них была виза, но визовый отдел не работал, и ее отец через каких-то знакомых
смог добиться приема, им повезло, отец был очень решительным человеком.
Нерешительные пропали. Все тогда решали секунды. Оказался в нужную секунду в
нужном месте — выиграл жизнь. Не оказался — все. Не было бы на свете
аргентинской старушки.
В юности я была захвачена книгой М.
Бахтина «Формы времени и хронотопа в романе». Дома у
меня ее не оказалось, но она есть в Интернете и, соответственно, в моей
электронной читалке. Вот что говорит Бахтин про авантюрное время в первом
греческом романе: «Оно слагается из ряда коротких отрезков, соответствующих
отдельным авантюрам; внутри каждой такой авантюры время организовано внешне —
технически: важно успеть убежать, успеть догнать, опередить, быть или не быть
как раз в данный момент в определенном месте, встретиться или не встретиться и
т.п. В пределах отдельной авантюры на счету дни, ночи, часы, даже минуты и
секунды, как во всякой борьбе и во всяком активном внешнем предприятии. Эти
временные отрезки вводятся и пересекаются специфическими “вдруг” и “как раз”».
Юный роман, молодая беспечная
Греция. Случайности вторгаются и вершат чудеса.
Яблочный Спас вдруг и как раз
Поезд замедляет ход. Станция «Атлит». Отсюда не видно главной исторической
достопримечательности этого городка — лагеря «Атлит»,
куда в 1940 году из Хайфы перевезли полторы тысячи счастливчиков, успевших на
последний корабль, отплывающий из Европы в Палестину. Англичане, однако, не
позволили еврейским беженцам ступить на земли палестинские, держали их в
резервации за колючей проволокой (на этом месте теперь музей), после чего
вывезли их из подмандатной им Палестины в свою же колонию на острове Маврикий,
где продержали пять лет. Исследованием этой истории я тоже занималась ровно
пять лет.
Бахтин пишет: «Случись нечто на
минуту раньше или на минуту позже, то есть не будь некоторой случайной
одновременности или разновременности, то и сюжета бы вовсе не было и роман писать
было бы не о чем.
…“Мне шел девятнадцатый год, и
отец подготовлял на следующий год свадьбу, когда Судьба начала свою игру”, —
рассказывает Клитофонт (“Левкиппа
и Клитофонт”, ч. 1, III). …Эта “игра судьбы”, ее
“вдруг” и “как раз” и составляют все содержание романа».
Мне тоже шел девятнадцатый год, и я
мечтала познакомиться с Бахтиным. Как выяснилось, он жил во флигеле на
территории Дома творчества писателей в Переделкине, где я тогда часто бывала.
Но как к нему прийти? Что сказать? А тут подошел Яблочный Спас, и я решила
принести ему на подносе красивейшие яблоки. Яблоки купила, поднос одолжила в домтворческой столовой. Решила идти в пять.
Дверь открыла женщина. Я ее не
запомнила. Провела меня на веранду, где сидел старик в инвалидной коляске. Это
был Бахтин. Он спросил, из пишущих ли я. Что вы, что
вы, я только яблоки принесла. Женщина взяла у меня поднос и поставила на стол.
Бахтин жестом предложил — присаживайтесь. Что вы, что вы, я только яблоки
принесла.
Эта история живет во мне много лет.
Хронотоп. Место — Переделкино, время — Яблочный Спас.
Пожилой человек в коляске — это Бахтин. Жанр можно определить как авантюрное
приключение. Главный герой встретился с предметом своей любви, и предмет любви
принял его подношение.
«Каждую минуту, каждое мгновение с
человеком может произойти н е ч т о, возможно, откроющее ему смысл существования; н е ч т о, дающее ответ
на самые мучительные вопросы бытия. Должны совпасть минуты встречи, внутренние
ритмы…» — сказал философ Мамардашвили.
«Слово, произнесенное другим в то
время и тот момент, когда в тебе для этого слова вдруг готово углубление,
ложится туда как влитое», — пишет Оля Д., моя ученица.
Дада
Глухонемой раздает пассажирам
брошюру с картинками — по ней можно изучать язык жестов. Стоимость — десять
шекелей. Помощь детям. Старушка покупает. Видно, она редко ездит в поезде. У
меня такая есть.
Старушка занята изучением языка
немых. Прикладывает кулак ко лбу и подбородку — это значит «спасибо»,
прикладывает ладонь с оттопыренными пальцами — указательным и мизинцем — к
нижней губе, это значит «любовь».
Пора и мне взяться за дело. Достаю
из рюкзака маленькую книжку попугаечного цвета.
«Манифест Дада и уголовные рассказы» Вальтера Сернера. Имя писателя я обнаружила не в
Ленинской библиотеке, а в алфавитном списке расстрелянных, — он исчез в яме, в
месиве, где всяк себе подобен. Бесподобный Сернер
пал на землю, машиной в данном случае был автомат, он строчил по телам,
превращая их в кровавое месиво.
Сернер, расстрелянный в Рижском лесу жарким августом 1942 года — и 999
человек разом с ним — раздеться, разуться, лечь на землю, — едет со мной против
движения. Он из тех, кто не оказался в нужный момент в нужном месте.
«Боже мой, — пишет он своему другу Христиану Шаду. — Что ждет меня
впереди? Абсолютно ничего!»
Сернер — из базы данных. Транспорт «P» из Терезина
в Ригу, 20 августа 1942 года. 1000 депортированных
расстреляны по прибытии на станцию.
«Вот наилучшее предложение для вас:
перед тем как отойти ко сну, представьте во всех красках и с предельной
ясностью последнее и окончательное психическое состояние самоубийцы, который с
помощью пули хочет окончательно выправить себе самосознание…»
Ну что за перевод!
И зачем мне это представлять в
солнечный день, в мягком удобном кресле?
«Вокруг огненного шара бешено
носится комок грязи, на котором продают дамские чулки и оценивают Гогенов… Пинок — космосу! Да здравствует Дада!»
Эсхатологическое веселье.
Самый маленький нуль
Семилетний дадаист прислал описание
времени в рисунках.
«Время — это такое пространство. С
помощью него человек может двигаться, делать все, что может, все, что ему
подвластно. Ничего у него внутри нет.
Время движется, и люди узнают все
больше и больше чисел. А числа уходят в такой портал. В этом портале они все
сжимаются и умещаются. Когда портал переполнится, он разорвется. И числа просто
вылетят и взорвутся. Люди больше не будут знать ни одного числа, даже самого
маленького нуля.
Все числа пропадут.
После взрыва вокруг появляется
красный огненный шар. А вокруг маленький круг — это когда человек глупеет.
Синее — это остатки портала. Это
то, что человек еще знает, но когда человек глупеет, то они становятся
оранжевыми и присоединяются к оранжевому кругу.
Портал — это как черная дыра.
Портал — это то, что человек думает и произносит.
Музыкальные порталы — это голос
человека и ум. Когда человек знает песню и начинает ее петь, то между этими
порталами образуется соединяющая линия. Образуется белый портал, который и есть
голос».
А что такое портал?
«Сам не знаю, — отвечает автор. —
Но можно так сказать».
В поезде барахлит
Интернет. И все же некоторые послания доходят. А это что? «Смотри в небо по
десять минут в день — это вымывает из сознания всю ненужную информацию».
Сообщение из круга «голубого поглупения».
Видимо, Интернет — это раскаяние
Всевышнего за Вавилон, теперь мы все снова связаны, правда, невидимыми узами, и
с помощью вавилонского бюро перевода как-то понимаем друг друга. Мало того, мы
приобретаем опыт бытия в виртуальном пространстве, мы находимся там, где мы
физически есть, но и там, где нас физически не существует, и это приближает нас
к приятию физического небытия. Прежде на одновременное существование в разных
пространствах были способны лишь пророки.
В пещере, где жил пророк Илия, я
разговорилась с верующим евреем. На мой вопрос, где именно спал пророк Илия,
как он сюда добирался, он ответил, что это не имеет никакого значения. И
пояснил: Любавичский ребе, как всем известно, никогда
не покидал Америки, однако его видели люди в Умани. Всевышний везде, и
избранные им обладают той же силой.
Время жизни и время истории —
космическая стыковка в параллельных мирах.
Я не стала спорить, верующий живет
преданиями и Википедию не читает. По вере, Любавичский
ребе мог родиться и в Николаеве, и в Нью-Йорке. Атеист может возразить —
куда-то же провалились тридцать девять лет — между Николаевом и Нью-Йорком. А
что тогда сказать про два места захоронения царя Давида? Он ведь не был
пророком. Ну и что, зато его любил Творец.
Смыслообразование
Аргентинская старушка вышла на
станции Беньямина. Она оказалась очень маленькой,
только голова у нее была большой, как у ребенка. Умная. На отрезке пути между
Хайфой и Атлитом изложила принцип построения
греческого романа, на отрезке пути между Атлитом и Беньяминой научилась говорить главные слова на языке
глухих.
Молодые люди сладко дремлют.
Я пересела на освободившееся место
в другом ряду, по ходу поезда. Теперь мы не в противофазе, все, что мы
проезжаем, — голоствольные остролистые эвкалипты,
покрытая сверкающей пленкой земля, издали напоминающая озеро, заводик с
неоновой рекламой, — остается за нами, в прошлом, не обрушивается противоходом из будущего.
Эсэмэс от студентки из Мюнхена. «Детский рисунок — оказалось, эта
такая интересная тема. У меня к детским творениям в последнее время возник
почти искусствоведческий интерес. На прошлом семинаре, когда я делала попытки
перерисовать некоторые дочкины работы (самой бы мне это не пришло в голову), то
увидела кучу вещей, которых не замечала раньше (например, про рисование одной
линией), теперь я гораздо внимательнее рассматриваю детские работы — в них
таится столько “открытий чудных”. Пробовала копировать детские рисунки, узнала
много нового».
А ведь на самом деле, если мы
анализируем картины великих мастеров, почему бы не взяться за детей?
Попробовать ухватить движение в вихре каракуль, проследовать их путем
построения композиции и увидеть «кучу вещей», которые «не замечались раньше»?
Сернер безучастно глядит в окно с книжного разворота. Жизнь скучна,
и все попытки проникнуть в ее смысл провальны по
определению, ибо никакого смысла нет в ней.
Как-то в московской электричке, в
ином пространстве и времени, я читала взятую у друзей книгу практикующего
психотерапевта. В ней описывались процессы смыслообразования.
Они де проистекают в каждом — но если без Бога — то вкривь и вкось. Без Бога
нет смысла искать смысл.
Пивная струя выплеснулась на книжку
— мужик рядом со мной открыл бутылку зубами. Вспузырилась страница с
подзаголовком «Уникальность-полнота-свобода», расплылась дарственная надпись
автора. Ни у кого не найдется салфетки или тряпочки, промокнуть? Все молчали. В
электричке шел свой спектакль, а когда ты в театре, то смотришь на сцену, а не
на соседа.
«Помогите, граждане, — приехали в
Москву из (перечень мест).
Дети малые… Инвалид… К вашему вниманию предлагаются
ручки в наборе с пластиковым покрытием — купите книги великого русского
писателя пунькина о великом русском историческом
деятеле петькине — написана увлекательным языком на
основе глубокого изучения ценой всего десять рублей книга эта стоит сорок у нас
вы можете ее приобрести за десять рублей, кто заинтересуется я подойду — кто
заинтересуется фломастерами фирмы такой-то можете попробовать их качество пожалуйста — дорогие пассажиры, извините за
беспокойство — желаю вам приятной поездки — вашему вниманию предлагаются
пальчиковые батарейки фирмы такой-то а также насадки для шлангов распыляющие —
вашему вниманию предлагается мороженое с кисленькой прослоечкой
по цене пятнадцать рублей, а также крем-брюле — граждане пассажиры, счастливого
вам пути, вашему вниманию предлагаются чипсы, орешки в сахаре, шоколад по цене
десять рублей и две плиточки по цене пятнадцать — шоколад высокого качества…
Дайте пальчиковые батарейки — тетка напротив посмотрела — какие
же они пальчиковые — у кого это вы видели такие пальцы!»
Мужик с пивом вышел, его место
занял дяденька с газетой. Что же он с таким вниманием читал? Статью про некую
даму, которая избавилась от всех болезней — год напролет ела песок — а камешки
в нем что ягодки, ничего другого в рот не берет.
Панацея от всех бед разом — это
смерть. Но ее не ищут, ищут, как выздороветь. Хорошо, если Бог поможет, а не
поможет — пей таблетки, а таблетки — это химия. Песок, конечно, для здоровья
лучше химии, но все индивидуально. Одним помогают беседы — это называется логотерапия, иногда домашние животные (пет-терапия) или
лошади (гиппотерапия), иногда камни (стоунтерапия), иногда ароматы (ароматерапия). А главная из
всех терапия — это творчество, или, как сейчас говорят, «креативность». В пляс
бросишься — танцетерапия, запоешь — войсотерапия, за краски возьмешься — арт-терапия.
Ядовитые слова
«Слова могут уподобляться мизерным
дозам мышьяка, — говорит Отто Клемперер в книге «Язык
Третьего рейха», где речь идет о речевых шаблонах нацистской Германии. — ... их незаметно для себя
проглатывают, они вроде бы не оказывают никакого действия, но через некоторое
время отравление налицо. Если человек достаточно долго использует слово
«фанатически», вместо того чтобы сказать «героически» или «доблестно», то он в
конечном счете уверует, что фанатик — это просто доблестный герой и что без
фанатизма героем стать нельзя. Слова «фанатизм» и «фанатический» не изобретены
в Третьем рейхе, он только изменил их значение и за один день употреблял их
чаще, чем другие эпохи за годы. … Во многом нацистский язык опирается на
заимствования из других языков, остальное взято в основном из немецкого языка догитлеровского периода. Но он изменяет значения слов,
частоту их употребления, он делает всеобщим достоянием то, что раньше было
принадлежностью отдельных личностей или крошечных групп … пропитывает своим
ядом, ставит на службу своей ужасной системе, превращая речь в мощнейшее,
предельно открытое и предельно скрытое средство вербовки».
Понятно, что в Третьем рейхе
«творчество» не было ходовым понятием, и мы ни в коем случае не сравниваем наше
время с тем, которое описывает Клемперер. Но что правда, то правда — нормальные слова могут стать
ядовитыми.
Есть слово — творец и слово —
создатель. От них произошли «творчество» и «созидание» — как акт свободы,
свободного деяния. Это не прикладные понятия.
Родоначальница арт-терапии Эдит Крамер инстинктивно избегала частого упо-требления слова
«творчество» в письменной и устной речи. Она считала терапевтическими занятия
искусством, а не творчеством вообще. Переводчики ее книги везде где могли заменили слово «искусство» на «творчество». Я вернула
все обратно. Они согласились на частичную замену.
Причина тошнотности
— в частотности.
Наш сосед, старый библиотекарь
Абрам Давидович Иерусалимский, подсчитывал, сколько раз на дню произносилось
имя Брежнева. По его мнению, частотность употребления имени вождя — главный
индикатор состояния общества. Увы, урежения он на
своем веку так и не дождался. Брежнев пережил Иерусалимского.
Есть и другие причины, помимо
частотности: вседоступность слова и выражения,
которое раньше было достоянием людей, понимающих в нем толк, и —
манипулятивность, когда слово обслуживает систему, все равно какую, кстати.
В России в 90-х годах прошлого века
такое произошло со словами «духовное возрождение», а на Западе — со словами
«духовное сопротивление». Опеку над «духовным возрождением» взяла на себя
церковь, а над «духовным сопротивлением» — гуманитарные фонды, поскольку тут
речь шла об извлечении уроков из прошлого, о силе человеческого духа,
поднявшегося и восставшего над злом, и т.д.
Эвфемизм и цинизм
В интернатах и больницах моего
детства слово «люблю» если и произносилось, то только с отрицательной частицей.
Чувства полагалось скрывать. Никакого обнажения. Сказать «люблю» — все равно что раздеться прилюдно. Вместо «люблю» пользовались
нейтральным «нравится».
«А он мне нравится, нравится,
нравится, — пела Анна Герман, — и это все, что я могу сказать в ответ».
Мы зачитывались книгой «Над
пропастью во ржи» — ни сюсюканья, ни «дэвидкопперфилдовской
мути». Нам всем «нравился» главный герой книги, Холден
Колфилд, мы были уверены, что именно он изображен на
обложке книги — красивый мальчик! На самом деле это был рисунок Эндрью Уайта, никакого отношения к роману не имеющий. Мальчик этот в первых строках книги заявлял, что он не собирается
рассказывать нам про то, как он провел свое «дурацкое детство» (а у всех у нас
оно было дурацким), если бы он стал рассказывать про своих «предков» и их
личные дела, у них «случилось бы по два инфаркта на брата, они этого терпеть не
могут…».
Теперь, когда прилюдное обнажение
стало нормой, стеснительные отнесены к разряду закомплексованных
и стесняются собственной стеснительности. Тушуются, как бы сказал Достоевский.
Выдуманный им глагол «стушеваться» имел хождение в русской и советской литературе.
За неимением спроса и он превратился в анахронизм.
Русский и немецкий языки до
Катастрофы и Гулага были самыми
богатыми по числу слов, передающих мельчайшие оттенки чувств.
Но, после взрыва, «появился красный
огненный шар. И маленький круг — лужа глупости. Синее — это остатки портала.
Это то, что человек еще знает. Но когда человек глупеет, то они становятся
оранжевыми и присоединяются к оранжевому кругу».
Если перевести с дадаистско-детского языка на взрослый, принять большой
взрыв за революцию, землетрясение или даже всемирный потоп, то и после таких
тектонических сдвигов жизнь не кончается, а восстанавливается. Что же тогда в
оранжевом круге? Технический прогресс. Восстановление народного хозяйства
ускоренными темпами. Людей не вернешь, а люди — это рабочая сила. Даже если
всех военнопленных отправить в ГУЛАГ на работу (бесплатный труд), а инвалидов
войны утопить в Северном море — лишние рты, — скорейшего прогресса не добиться.
Требуются умные машины и люди-роботы.
А что в голубой лужице? Душевный
вакуум. На что ему синонимическое богатство? Ни ему, ни прогрессу столько слов
не нужно, а трудотерапии душевный вакуум не помеха. Напротив даже.
Процесс «исцеления» привел к
объединению Германии и распаду Советского Союза. Как говорится, голова думает,
а руки делают. Эти противофазовые события,
направленные на исцеление, породили «всечеловека»
(тоже слово Достоевского) с пламенным умом и холодным сердцем. Кстати, именно
об этом и говорит Петер Слотердайк в «Критике цинического
разума». Я прочла Слотердайка благодаря Сернеру, ему в этой книге посвящена целая глава.
«Существует некая незримая линия,
связывающая воедино всю культуру, склонную к ненависти в нашем столетии,— от Дада до движения панков и некрофильных
автоматоподобных жестов «новой волны». Здесь заявляет
о себе маньеризм злобы, дающий великому мертвому Я тот пьедестал, с которого
можно смотреть свысока на отвратительно-непонятный мир. Есть срочная
необходимость в описании этих ре-флексивных пространств в современном
несчастном сознании, так как именно в них и начинает развиваться феномен
фашизма…»
Великое мертвое Я — и живой уничтоженный Сернер.
Великое мертвое Я — и живой уничтоженный Мандельштам. Великое мертвое Я — и живой уничтоженный Хармс. К именам уже
известным добавляются все новые и новые. Из-под глыб, из-под руин они
продолжают говорить с нами. Не «вдруг», но «как раз».
Амехания
На центральной станции Тель-Авива в
вагон входят представители военно-морских войск, все становится бело-голубым.
Моряк моряка слышит издалека.
Получаю интернетский привет от старого шкипера из
Латвии. На фотографии, снятой в 1980 году, мы сидим в саду за накрытым столом —
Рита, покойная жена тогда еще нестарого шкипера, ее мама (не помню, как ее
звали), дочка Маня и я. Место это называлось Ропажи. Мама Риты (не помню, как
ее звали) тогда казалась мне старушкой, теперь, глядя на снимок, я вижу, что ей
было столько, сколько мне сейчас. Но дело не в этом. А в том, что именно в
Ропажи я как-то увидела в окне какого-то странного человека и спросила маму
Риты, кто он такой и почему ходит по нашему участку. Она ответила — это сосед.
Он не совсем в себе. В войну водил газвагены.
Надышался.
— Развозил газ?
— Да нет, убивал газом.
— Кого?
— Кого велели.
— А кого велели?
Ритина мама уклонилась от ответа.
Может, у нее были какие-то воспоминания о том времени, с которыми она не хотела
делиться с еврейкой?
Чтобы выровнять ситуацию, я
рассказала маме Риты, что у нас в Химках в доме напротив живет расстрельщик коминтерновок,
рассказывает старикам на лавочке, что особенно жаль ему было
стрелять финок — такие пышные, белотелые…
Ритина мама опустила голову и вышла
из кухни.
Тем же летом Рита пригласила меня в
поездку по Латвии с членами общества экслибрисов, в котором она состояла, и
молодыми латышскими поэтами. Пропаганда латышской литературы в приморских
городах севера страны. Белокурые пьяноватые поэты читали свои стихи в разных
клубах, там же происходил и обмен экслибрисами. Потом всех сытно кормили —
дородные красавицы в латышских национальных костюмах накрывали столы — копченые
угри, луциши, еще какие-то рыбы с большими головами и
тонкими тельцами, — под игом советской власти Латвия раздобрела, она упивалась
и объедалась, продолжая при этом ненавидеть оккупантов. Как-то раз, не помню уж в каком это было городе, наша группа выехала на
тайную миссию с букетом тюльпанов. Машина остановилась на пустыре, при выходе
из нее каждый получал по цветку. Заходило солнце, тюльпаны горели в руках.
Пройдя метров сто, мы оказались у какого-то памятника, и все по очереди
возложили цветы к его подножью. Я спросила Риту шепотом, что это. Она шепнула
мне на ухо — это памятник айсаргам, которые боролись за свободу Латвии.
Один из поэтов, самый высокий и
красивый, прочел стихи, тоже не во весь голос, и мы пошли к машине. Только
потом я узнала, кто такие айсарги и сколько людей они
истребили в надежде выслужиться перед нацистами и получить независимость из рук
Третьего рейха.
Сосед, убивавший евреев в газвагенах (оказывается, Ропажи сравнительно недалеко от
Саласпилса и еще ближе к Закюмуйже, где тоже был
концлагерь), скорее всего, был нанят на службу не айсаргами,
а нацистами. Красный тюльпан не знает, на чью могилу я его возложила.
«Время — это когда ты
освобождаешься и можешь что-то поделать, внутри у него свобожность,
оно принадлежит тем, кто свободен», — написала семилетняя девочка.
Значит, когда не можешь «что-то
поделать», время истекает. Без свобожности его нет.
Состояние, в котором не можешь
«что-то поделать», древнегреческие трагики назвали «амехания».
Именно роковая неизбежность, а не стечение обстоятельств, приводит пьесу к
трагической развязке, к остановке времени, к смерти. В этом смысле
древнегреческая трагедия антоним авантюрного романа, где все случается в нужном
месте и в нужный час.
«Амехания»
лишает попытки любого действия, даже самоубийственного. Мать не может защитить
свое дитя, не может даже застрелить себя при виде того, как ее ребенка бросают
живым в ров. Только пуля в затылок прерывает ее страдание.
В мире без войн своя
«амехания». В медицине ее называют депрессией, в миру — душевным упадком. Возможно, мои исторические
исследования и арт-терапевтическая практика имеют один источник —
противостояние бездействию.
Волнорез
По мнению восьмилетней
девочки, «время — это жидкость, которая крутится, все крутится и крутится».
Вместо того чтобы садиться в автобус и ехать домой, отправляюсь на море.
Погружаюсь в жидкость, которая не то чтобы крутится и крутится, но явно
движется подо мной. Лежу на спине, смотрю на черные облака с рваными краями,
между ними яркая звезда, а вокруг, в иссиня-черном небе, звездочки помельче. Волна качает невесомое тело, я как младенец в
люльке, я только что родилась и не знаю даже того, что знают подросшие дети.
Зато мама все знает и все слышит.
Высокая волна ударяется о камни волнореза и с шипением падает вниз,
разбрызгивая по черной поверхности мелкие белые пузырьки. Отплываю от
волнореза, поворачиваюсь на бок. Сухогрузы выстроились на горизонте, их контур
прочерчен штрихпунктирно, свет на корме, свет на металлических ящиках сзади.
Пространство
покачивает паруса,
А волны поют на все голоса,
Которые слышатся мне.
А я, в созвездья вперяя глаза,
На волнах лежу на спине.
Поворачиваюсь на спину, лицом к
городу. Освещенные капсулы подымаются на гору Кармель, — фуникулер работает,
электронное табло у будки спасателей светится красными цифрами. Температура
воздуха такая-то, месяц такой-то, час такой-то, минута такая-то.
И никаких «шестеренок, циферблатов
и стрелок», дорогие дети.
«А помнишь, мы один раз с тобой не
спали? Время — в песочных часах — оно пересыпается к закату Солнца».
Cекундная
прокрутка в воде, — поворот на сто восемьдесят градусов, — и никакого города.
Темень, черная вода, стекловидное тело облаков, надутых ветром, шум прибоя,
накат высокой волны — море взбурлило, внезапный порыв ветра смел с неба облака.
Что-то блеснуло в воде. Рыбы.
Косяки мелких рыбешек очертили дугу в воздухе и скрылись. «Это минутки. Они
очень-очень маленькие — милли-фимилли».
Мементо мори
Теперь я знаю, как выглядит
черно-зелено-красно-кровожадная рыба Капила, Машенька
нарисовала ее во всех подробностях, даже то, как рыба ест время.
«Когда эта рыба очень голодная, она
начинает кривляться и принимать разные формы. То живот
у нее выпятится, то еще что-то. Но только она видит еду, сразу же подплывает
под лодочку и быстро выскакивает. Лодочка переворачивается, и минутка тонет.
Она поглощает минутку и становится в форме такой, в которой она есть. Мне,
конечно, жалко минутку. Секунды тоже волнуются. Больше ни одна секунда, ни одна
минутка не заплывают на эту середину озера. А рыба, она так себе и живет. Ей,
конечно, тоже надо что-то кушать. Но когда-то один ученый придумает, как ее
приручить, чтобы она ела не минутки, а мороженое и яблоки. Но пока это средство
еще не готово. И никто не заплывает на середину озера. Когда эта рыба очень сыта, все минутки и секунды празднуют этот день и
могут заплывать на середину озера и везде вешают цветы».
Прилетел мотылек. Огромный. Бьется
о стену, падает на пол, взлетает, кружит под потолком, ударяется о него и падает. Этот пилот-самоубийца залетел в квартиру из
сада, с моря такие не являются. Весной такой же прилетал, бился-бился и погиб.
Тогда я не сообразила взять швабру и вымести его в окно. Сейчас вымела.
Сварила кофе на ночь. Пока варила,
думала о том, что евреи как народ скита-ющийся, равнодушны к эстетике,
одеваются небрежно, абы как, искусство израиль-ское вообще непонятно, мой
девяностолетний друг назвал его «часами без стрелок», а вот сидящие на местах
итальянцы и французы одеваются изящно, и искусство у них изящное.
Тикают настенные часы, они висят
слева от стола, рядом с письмом в раме на старославянском языке, которое я
нашла на химкинской помойке. Оно в двойной раме, и
только сейчас до меня дошло, что и оно — о времени. Монашка просит прислать ей
часики, абы какие, чтоб наблюдать время. Начинается стихами:
Сострадалицы мои любезны!
Что печалиться ведь должно
Мир во прахе покидать,
Человеку ли возможно
О минутном тосковать.
Кузнечик вернулся. Приземлился на
моем плече, тюкнулся в него хоботком и притих. Видно, мотылек его не на шутку
испугал. Кузнечик — поклонник моего таланта, он все за мной читает, правда, с
пятого на десятое. Цитаты пропускает. Сейчас, увы,
пойдет цитата.
«Субъективное переживание времени
носит, безусловно, конкретно-историче-ский характер. Но как в мифологическом
времени античности, так и в новейших философских концепциях мирового
пространства, после Г.Ф. Римана и Г. Минковского
называемых “вневременностью миров”, время есть не объективная реальность, а
переживание отдельных восприятий. Мир просто существует, а сознание человека
“движется вдоль мировой линии”». Как может сознание человека двигаться вдоль
мировой линии?
Один восьмилетний мальчик сказал
нечто подобное про время: «Время — это стрела, выпущенная в будущее в тот
момент, когда ты родился».
Приползли зеленые жучки, этих вряд
ли можно причислить к поклонникам моего таланта, скорее, это группа мстителей,
подосланных родственниками убитого мотылька. Не ночь, а зоопарк насекомых.
Одного жучка я попыталась согнать с клавиши «энтер»,
но он испустил из себя зеленую ядовитую жидкость с тошнотворным запахом.
Пришлось мыть руки и клавиатуру.
Вернулась — нет кузнечика. Удрал от
жучков. Все-таки жизнь важней литературы. Насекомые проживают ее куда
действенней. Чистый практикум без рефлексий.
«Еще в античности, в философии
Платона, родилась идея о том, что искусство — это не только мимесис
(греч. mimesis — “подражание”), воспроизведение
материальных тел физического мира, но и ана┬мнесис
(греч. anamnesis — “припоминание”) — воспоминание бессмертной души о своем пребывании в идеальном
мире идей (см. “дежа вю”;
“символ пещеры”)».
Зеленые мстители проводят военные
учения. По сигналу главнокомандующего они складывают крылышки и плашмя падают с
лампы на стол. Неуклюжий солдат беспомощно крутится вокруг своей оси, он упал
на спину. Где армейские парамедики?
Символ пещеры. Оказывается, это из
Платона. По древним грекам я прослушала целый курс у знаменитой Тахо-Годи, про символ пещеры не помню. Видимо, плохо
слушала. И все же, будь у меня университетское, а не литинститутское
образование, я бы не оказалась в платоновской пещере в пенсионном возрасте. Она
похожа на подземное жилище, «где во всю ее длину тянется широкий просвет». Там
находятся люди, которые с малых лет пребывали в оковах, так что не могли
сдвинуться с места. Из-за оков на ногах и на шее они не могут повернуть голову
и потому видят только то, что прямо перед глазами. Спиной они обращены к свету,
исходящему от огня. Он горит далеко в вышине.
«Между огнем и узниками проходит
верхняя дорога, огражденная, представь, невысокой стеной вроде той ширмы, за
которой фокусники помещают своих помощников, когда поверх ширмы показывают
кукол… представь же себе и то, что за этой стеной другие люди несут различную
утварь, держа ее так, что она видна поверх стены; проносят они и статуи, и
всяческие изображения живых существ, сделанные из камня и дерева… Разве ты
думаешь, что, находясь в таком положении, люди что-нибудь видят, свое ли или
чужое, кроме теней, отбрасываемых огнем на расположенную перед ними стену
пещеры?.. Такие узники целиком и полностью принимали бы за истину тени
проносимых мимо них предметов».
Стало быть, существует три мира:
истинный, отраженный и теневой. Истинный находится неизмеримо далеко, и узники
принимают его за тени от предметов, не ведая того, что и сами-то предметы вовсе
не являются истинными. Другая трактовка: душа вспоминает то, что с ней было до
заключения в темницу тела.
Ушибленный жучок встал на лапки без
помощи парамедиков. Расправил крылышки, поднялся
вверх и завис. Принимает решение — куда лететь? Вылетел в окно. Оно у меня
широкое, без стекол, слева — огромный кипарис, видимо, там у моих вонючек летняя резиденция, а вот где живет кузнечик,
непонятно. Вряд ли ему по душе это вонючее соседство.
Впрочем, если их не трогать, они не воняют.
В оконном проеме появилась голая
ящерица, видимо, только что сбросившая кожу. Грациозно поводя хвостом, она
проползла на брюшке и юркнула в какую-то щель. В правом углу экрана всплыло
сообщение о том, что поступило сообщение.
Только к Вам
Здравствуйте, Елена! Вам и Вашим
близким привет из Тулы и пожелания здоровья!!! Прочла “Движение образует
форму”, захотелось рисовать. Купила кисти, акварель… И тут — СТОП! Достала
книгу по академическому рисунку — не один вечер всматривалась в скелеты и
мышцы, которые “преображались” на последующих страницах в теть и дядь различных
комплекций. Просмотрела на ютубе почти все ролики с
мастерами-акварелистами, которые за несколько минут выдают пейзажи, натюрморты
и т.п. Пошуршала на работе, кто знает художников в
городе, у которых можно брать частные уроки…
Елена, я буду ждать Вашего письма,
потому как на “рисовальные” вопросы хотелось бы дать “рисовальные” ответы. А
это будет возможно только с Вашей помощью.
1. Не могу просто взять листок и
начать рисовать из головы. Тянет срисовывать. Как быть?
2. Если совсем не учиться
рисованию, то возможно ли спустя какое-то время, калякая-малякая,
дойти до правильного понимания композиции, светотени, пропорций?
3. Как не бояться рисовать то, что
видишь?
Заранее признательна
за ответ».
За экраном сияет всеми огнями порт,
береговая дуга обрамлена жемчужным ожерельем. Глаза слипаются.
Самое время принять душ. Вода в
неограниченном количестве, напор что надо, несколько минут — и прошлое смыто напрочь, а будущее еще не наступило. В такие мгновения между
прожитой жизнью и секундой можно поставить знак равенства. Не знаю, что бы
сказал на это математик.
Тихонечко, чтобы никого не
разбудить, завариваю кофе. В кухонном окне тот же залив, порт, на
противоположном берегу — светящаяся дуга, на ней расположены города Акко и Нагария, они выделяются
интенсивностью света, гору Хермон в темноте не видно.
Что ответить женщине из Тулы?
Первые вопросы технически несложные, но последний —
как не бояться рисовать то, что видишь, — выходит за пределы обучения
мастерству.
Как не бояться? — это по части
мировосприятия; как не бояться рисовать? — по части техники; как не бояться
рисовать, что видишь? — по части правды искусства.
Послать в Тулу задание от Пауля Клее? А она знает, кто он такой? Не знает — найдет в
Интернете.
Эксперимент со временем
Предисловие и комментарии к книге
написал мой давний знакомый. Сколько вечеров провели мы в Риге в доме у близких
друзей, где он тогда жил. Там были другие истории — безумные романы и разбитые
сердца (ко мне это не относилось); никаких экспериментов со временем.
И вот что я читаю теперь, спустя
сорок лет, в ночной Хайфе.
«Дж. У. Данн
(1875—1949) занимает более чем маргинальное положение в истории философии XX века.
Он не был профессиональным философом, притом что его построения порой избыточно
строги — он имел техническое образование и был летчиком (авиатором — на языке
того времени).
Наиболее интересной в плане
семиотического рассмотрения проблемы времени является концепция Данна. Есть два наблюдателя, говорит Данн.
Наблюдатель 2 следит за наблюдателем 1, находящимся в обычном четырехмерном
пространственно-временном континууме. Но сам этот наблюдатель 2 тоже движется
во времени, причем его время не совпадает со временем наблюдателя 1. То есть у
наблюдателя 2 прибавляется еще одно временное измерение, время 2. При этом
время 1, за которым он наблюдает, становится пространственноподобным,
то есть по нему можно передвигаться, как по пространству — в прошлое, в будущее
и обратно, подобно тому, как в семиотическом времени текста (подробно см.
[Руднев 1986]) можно заглянуть в конец романа, а потом перечитать его еще раз.
Далее Данн постулирует наблюдателя 3, который следит
за наблюдателем 2. Континуум этого последнего наблюдателя будет уже
шестимерным, при этом необратимым будет лишь его специфическое время 3; время 2
наблюдателя 2 будет для него пространственноподобным.
Нарастание иерархии наблюдателей и, соответственно, временных изменений может
продолжаться до бесконечности, пределом которой является Абсолютный
Наблюдатель, движущийся в Абсолютном Времени, то есть Бог».
Я пропустила все графики,
объясняющие эксперимент визуально, пропустила 4-ю главу (автор разрешил
пропустить ее тем, кто не дружен с наукой физикой), остальное читала сквозь
сон. Удивительный человек, он записывал сны, не вставая с кровати, чтобы
понять, какой процент в них прошлого, какой — будущего и где на этой взлетной
площадке место настоящему.
1. Время имеет длину и делится на
прошлое и будущее.
2. В длину время не простирается ни
в одном из известных ему пространственных направлений: ни с севера на юг, ни с
запада на восток, ни сверху вниз. Оно простирается в направлении, отличном от
указанных трех, иначе говоря, в четвертом направлении.
3. Ни прошлое, ни будущее не доступны наблюдению. Все доступные наблюдению явления
находятся в поле наблюдения, которое лежит в одном-единственном
моменте длины времени — моменте, отделяющем прошлое от будущего. Этот момент он
назвал «настоящее».
4. Это «настоящее» поле наблюдения
движется по длине времени столь странным образом, что события, прежде
относившиеся к будущему, становятся настоящими, а затем прошедшими. Прошлое тем
самым постоянно нарастает. Это движение он назвал «течением» времени.
Вывод из прочитаного.
Время не находится в плоскостной системе координат, часы — это символ, все
время — настоящее, в нем есть и прошлое, и будущее. Настоящее многомерно.
Настоящее не начинается и не кончается, и все наши связи туда-обратны. В
сознании нераздельно существуют прошлое и будущее, в нем все в настоящем
времени. Настоящее — не неизмеримо малая величина, как было заявлено вначале.
До чего-то все-таки удалось додуматься с помощью Данна.
Пилот-самоубийца влетел в комнату,
как только я выключила свет. Над головой раздался оглушительный треск
пропеллеров, мотылек влетел в отверстие меж архив-ными фолиантами, как раз
туда, где прежде стоял том с именами погибших чешских евреев. Я сплю на матраце
у «архивной стены» и, как верный пес, сторожу главное достояние своей жизни —
давай-ка отсюда, друг! Мотылек шебаршил и трещал в глубине, играл отлипшими от
папок полосками прозрачного скотча. А что если проберется в коробку с
оригиналами? Я включила настольную лампу, и он затаился. Достала с полки папку
«Фридл. Детство. Баухауз.
1898—1923» и сунула руку в освободившееся место. Именно там он и оказался.
Сидел, как паинька, сложивши крылья. Но стоило занести ладонь, как вертолет
завелся, пропеллеры затрещали, и он взлетел по отвесной стенке в отдел ТК (Терезин — Катастрофа), оттуда я его и шваброй не достану.
Писатель-мотылек, царство ему
небесное, и читатель-кузнечик вели себя куда деликатней, даже жучки-вонючки не покушались на мой сон и не наносили визиты в неприемные часы.
Порт погасил огни, на фоне
светло-голубого неба мотали курчавыми макушками высокие кипарисы, подъемные
краны, как полосатые зебры, только иного окраса (красный с белым), выстроились
на водопой.
Я снова включила компьютер,
поисковая система в секунду предоставила мне собрание всевозможных мотыльков.
Вот он, бражник подмаренниковый, Celerio
galii. «Длина передних крыльев до 4 см. Верхняя
сторона передних крыльев имеет сплошную оливкового цвета полосу. Обитает
повсюду, где растут кипрей и подмаренник». Подмаренник растет у нас в саду.
«Любит хорошо прогреваемые места. Активен в сумерки и
ночью. Охотно летит на свет».
Бражник подмаренниковый
затих. Простерев крыла, он бесшумно парил не над мемориалом Катастрофы, а над
моей головой. Экран компьютера светился мотыльками.
Гений места
В далекой юности в Риге мы с Петей Вайлем решили совершить вылазку на «тот свет». Это было
время докосмических виртуальных связей, и наша с
Петей фантазия не простиралась дальше кладбища. Что может быть на этой земле
«тем светом»? Ночью, в полнолуние, мы бродили среди старых надгробий с томиком
Достоевского, бутылкой вина и фонариком в поисках «длинной могильной плиты», на
которую нам следовало улечься по примеру героя рассказа Достоевского «Бобок» и
слушать, о чем говорят мертвецы.
Точно помню, что кладбище было в
центре и что там не было никаких ворот, — Петя сказал, что покойники тут
дремучие, с солидным стажем смерти. Вообще место, куда привел меня Петя, скорее
напоминало руины с картин Верещагина — замшелые камни, потертые плиты с еле
видными именами, коричневый дерн вперемешку со старыми листьями и корнями.
Петя в сиянии полной луны, —
толстенький, легкоходный, беспрестанно
жестикулирующий; подыскивая на ходу слова, он трет подбородок и морщит нос. Мне
было двадцать, Пете двадцать два, мы писали прозу и подавали надежды. Петя стал
знаменитым и умер, я не стала и пока живу.
После долгих блужданий мы нашли
плиту, на которую, хоть и с трудом, но взо-брались, легли и прислушались.
Тишина. Никаких разговоров из-под земли.
— Чтобы слышать, о чем они там
говорят, надо привести себя в особое состояние, — сказал Петя, потянувшись к
бутылке. — Одной маловато, конечно, но без закуси может и пробрать. Кстати,
герой Достоевского нашел на плите недоеденный бутерброд. — Петя засунул руку в
карман светлого плаща и извлек оттуда сверток — что-то он все-таки прихватил.
Хлеб с маслом и яичным желтком, перец, карри… Петя любил говорить про еду,
где бы ни находился, кладбище в этом смысле не являлось исключением.
Лежа на животе, невозможно пить
вино и держать фонарик над Достоевским. К тому же Петя занимал слишком много
места, и, чтобы не упасть, мне приходилось опираться рукой о землю.
— В конце концов, необязательно
делать все то, что делал Бобок…
Петя хмыкнул, почесал подбородок.
— Признайся, что ты не читала
дневников Достоевского.
Я призналась.
— Тогда слушай: «Со мной что-то
странное происходит. И характер меняется, и голова болит. Я начинаю видеть и
слышать какие-то странные вещи. Не то чтобы голоса, а так, как будто кто подле:
“Бобок, бобок, бобок!”.
— Обычные галлюцинации,
неинтересно.
— Неинтересно? А что наша жизнь?
Разве не форменная галлюцинация? Господь Бог питался ЛСД.
Я выпила вина и достала пачку
сигарет. Я постеснялась сказать Пете, что не знаю, что такое ЛСД.
— Преамбула: главный герой рассказа
— никчемный литератор, выпивоха. Каким-то образом он
попал на похороны… Надо было запасную батарейку прихватить…
Свет от фонарика был слабым,
страницы желтыми, буквы мелкими.
«И как это так случилось, что вдруг
начал слышать разные вещи? Не обратил сначала внимания и отнесся с презрением. Но,
однако, разговор продолжался. Слышу — звуки глухие, как будто рты закрыты
подушками; и при всем том внятные и очень близкие. Очнулся, присел и стал
внимательно вслушиваться.
— Ваше превосходительство, это
просто никак невозможно-с. Вы объявили в червях, я вистую, и вдруг у вас семь в
бубнах. Надо было условиться заранее насчет бубен-с.
— Что же, значит, играть наизусть?
Где же привлекательность?
— Нельзя, ваше превосходительство,
без гарантии никак нельзя. Надо непременно с болваном, и чтоб была одна темная
сдача.
— Ну, болвана здесь не достанешь.
Какие заносчивые, однако, слова! И
странно и неожиданно. Один такой веский и солидный голос, другой как бы мягко
услащенный; не поверил бы, если б не слышал сам. На литии я, кажется, не был.
И, однако, как же это здесь в преферанс, и какой такой генерал? Что раздавалось
из-под могил, в том не было и сомнения. Я нагнулся и прочел надпись на
памятнике:
“Здесь покоится тело генерал-майора
Первоедова… таких-то и таких орденов кавалера”. Гм.
“Скончался в августе сего года… пятидесяти семи… Покойся, милый прах, до
радостного утра!”»
Батарейка иссякла, Петя умолк.
Воцарилась тишина. Как-то не по себе стало. Мы еще выпили. Петя предложил мне
бутерброд. Я отказалась.
Представляешь, вот так и мы
когда-нибудь будем лежать, и никто нас не навестит, кроме помешанного забулдыги. Это ведь единственный человек, который готов
выслушивать покойников. Ты думаешь, если они умерли, им и сказать нечего?
Не знаю уж, как это получилось, что
именно с Петей Вайлем, гурманом жизни и знатоком всех
ее площадей и закоулков, мы оказались на всеми забытом безымянном кладбище,
упоминания о котором нет ни в одной статье Интернета. Зато в его книге «Гений
места» кладбищ много.
«В театре Диониса на юго-восточном
склоне Акрополя пытаешься представить себе, как было здесь две с половиной
тысячи лет назад… Начать лучше всего с Керамика, древнего кладбища, где все
застыло на века. Среди маков в высокой траве — гробница внучки Алкивиада. На
соседнем надгробье — статуя быка, как на ВДНХ. Спорт и забавы на траурных
рельефах; стравливание собак с кошками, что-то вроде аэробики, игра в травяной
хоккей. Трогательный барельеф: красивая и молодая со
шкатулкой в руках сидит на стуле с гнутыми ножками (он по-гречески — “клизмос”: ясно, откуда у нас второе значение “стула”).
Здесь тихо и малолюдно, можно взять сыра кассери с
немейским вином и надолго развалиться под тополями, тревожат только шмели. …
Сейчас это одно из четырех мест в Афинах, где возможно перемещение во времени».
И в пространстве.
Рижское кладбище с бутербродом,
Афинское с сыром кассери, Рижское кладбище — не помню
уж с каким вином, Афинское — с немейским.
Петю в Афинах «тревожат шмели», а
меня в Хайфе — черный мотылек, который мне преподнесла сегодня уборщица взамен
убитого. Ползает по столу, а взлететь не может.
Покойся, милый прах, до радостного
утра!
Закатное время
Я заплыла за волнорез и оказалась в
открытом море. На небесно-голубом полотне, чудь подпачканном
облаками, был нарисован красный плоский круг. Волны, по словам знакомой парикмахерши, придавали объем картине. Находясь
внутри подвижной материи, теплой, соленой, омывающей, я, как
загипнотизированная, плыла в направлении картины по серебристой дорожке.
Красный круг на горизонте наливался изнутри светом и тяжелел на глазах. Серые
облака, проплывая, отпечатывали на солнце иероглифы. Это было красиво, но
как-то дробило картину. Видимо, почувствовав свою неуместность, облака влились
в серовато-розовую полосу над линией горизонта, и солнце, надувшись из
последних сил, отделилось от общей картины. Оно стало отдельным. Перед тем как
коснуться линии горизонта своей нижней точкой, красный шар подобрался и стал
похож на капсулу. Но, стоило ему совершить этот переход, он вернулся в прежнюю
форму. Медленно, на глазах, он вкатывался в серо-красную полосу, превращаясь в
полусферу. За высокими волнами было уже не разглядеть его макушки.
Когда я подплывала к берегу, в
окнах домов уже зажегся свет — в наших краях темнота обваливается на землю
сразу после захода солнца. Тут же выплывает луна. Сегодня она полная, белая, но
пока еще плоская. Объем ей придаст ночь.
Рамы и рамки
«Наверное, самое центральное
переживание из всех для меня есть прозревание. Как
будто я вдруг вижу гораздо больше, чем была в состоянии заметить раньше.
Соотношения в целом, взаимосвязи линий, черты, свет и тени, цвет и формы — мне
открываются новые вещи, которых я никогда раньше не видела, новые связи и
перспективы.
Примечательно, что ведь к вам на
онлайн-семинар я попала, потому что волновалась, что дочка в свои три-четыре
годика чертежики чертила. Она мне и музыку так же рисовала: в чертежах».
Это пишет мама теперь уже
шестилетней девочки Симы. Мы встретились в Питере, на
семинаре. Сто человек, прибывших из разных стран, бродили по Эрмитажу в поисках
«своих» картин — я сознательно не проставила номера залов, — пусть ищут.
В зале Рембрандта у «Молодой
женщины, примеряющей серьги», милая мама объясняла маленькой дочке, что сначала
надо нарисовать тетю с сережками и только после этого раму.
— Ты же не знаешь, какого она у
тебя получится размера.
— Но она же убежит, если не будет
рамы, — не соглашалась дочка.
Представьте себе такое зрелище —
убираются рамы, блудный сын бросается в бегство, пожилой отец, только что его простивший,
плетется восвояси; Христа снимают с креста, горестная процессия несет на руках
его белое тело…
В картину безрамья
внедрилась другая мысль — я знаю эту девочку. Проблема рам. Расчерченные листы.
Клетки, в которые она помещала своих персонажей. Перепуганная мама присылала
мне рисунки на экспертизу. Признаться, я думала, что Сима сознательно пугает
маму, видя, как та настороженно приглядывается к ее рисункам и вкрадчиво
предлагает отпустить птичку на волю.
Мы с Симой
посмотрели на раму в профиль, насчитали пять уровней. Вот как глубоко засадил
Рембрандт девушку, чтобы она не сбежала с картины.
Пять рам, — радовалась Сима. У нее
были необыкновенные глаза и мягкая улыбка.
Пока я обходила залы, — стараниями
нашего семинара Эрмитаж превратился в художественную школу, — Сима закончила
портрет и приделывала к ушам Хендрикье сережки.
Теперь ясно, почему она все рисовала в клетках. Она строила композицию. Сначала
помещение, а потом то, что в нем. Это было место жительства, а не клетка,
откуда надо выпускать птичку.
На прощание я подарила Симе израильскую монету ценой в 50 агорот.
«50 агорот
— единственное, что осталось от Елены Макаровой», — говорила Сима маме. Мне же
она преподнесла царский подарок — агрегат подвижного времени «АПЛАП» и
планетарную космогонию собственного изготовления.
«Время на Марс бежит. Рождается на
Венере, пробегает по Земле и дальше прямо на Марс. Началось все очень давно. От
Земли откололся кусочек и отлетел в сторону — так получилась Венера. На Венеру
занесло с Земли семена деревьев: яблок и груш. Но на Венере земля совсем
другая, так вот и плоды там получились совсем другие. Когда они выросли и
созрели на Венере, они вдруг начали лопаться. И вот когда два плода лопаются
друг рядом с другом, то ПЫЛЬ из этих плодов смешивается и сразу взрывается —
ПУФФ — и превращается в цифры. Разные такие разноцветные циферки. Вот так и
получается время. А потом время (уже без цифр, цифры — это только НАЧАЛО
времени) летит на Землю, где живем мы. Оно теперь там постоянно рождается,
постоянно летит к нам и дальше на Марс. И так будет всегда, пока есть Венера,
Земля и Марс».
Мама спросила Симу, откуда она все
это знает. Ответ был получен немедленно: она фея и живет уже много лет. Раз в
сто лет путешествует на другие планеты. Там она видела, как рождается время.
«Через несколько лет такую машину
изобретут, с помощью которой время по-настоящему увидеть можно будет. Разные
будут машины: одна как штатив с биноклем. Смотришь в бинокль — и любое время
видно прямо очень четко. А другая машина — большая. Как шкаф, в нее зайдешь, а
с другой стороны — стеклянная дверь. Ее тоже надо открыть
и тогда выйдешь во ВРЕМЯ. Оно будет везде вокруг, и его будет видно. Оно
цветное».
Предотлетное
Я не сплю в Хайфе,
а моя студентка Оля, судя по времени, указанном при отправке письма, — не спит
в Нижнем Новгороде. Ее дом, вид из
окна, диванчик, на котором она сидит, поджавши ноги, — знакомы мне по рисункам.
Я никогда не была в Нижнем Новгороде. Даже в ту пору, когда он носил имя
великого пролетарского писателя Горького. Из Пешкова в Горького можно
превратиться только на Руси. Сладкого у нас и читать бы никто не стал.
«Тема времени — предмет почти
ежедневных размышлений. Но мне интересна вот именно “форма” времени. В самом
простейшем варианте я вижу ее как спираль, вращающуюся вокруг центра — человека
— носителя памяти. Или по форме как смятую салфетку, как перекрученную пружину,
как моток ниток. Его форма и случайна, и не случайна. Близость той или иной
поверхности, того или иного витка к центру — а значит, к памяти и сердцу человека
— может быть разной. И эта близость определена не недавностью
событий, а, допустим, силой или ценностью впечатлений. Я пыталась нарисовать
это и даже покрутить проволоку, но ничего, меня удовлетворившего, не
получилось».
Написала Оле, что в ее годы я лепила
в мастерской Эрнста Неизвестного модель ленты Мебиуса, — он давал рисунки, и
моей задачей было перевести их в объем. Мыслей о бесконечности лепка во мне не
вызывала. Может, потому я и не стала скульптором.
Полночь. В два часа утра за мной
приедет микроавтобус, в шесть утра, если все будет происходить с соответствии с расписанием, я взлечу в небо Тель-Авива, и в
9.15 приземлюсь в Праге. Там начнется другая история. Праздное времяпровождение
в мыслях о времени подходит к концу. Для завершения того, что не начинается и
не кончается, осталось два часа.
Тикают настенные часы, они висят
слева от стола, рядом с письмом в раме. Когда-то я нашла его на химкинской помойке. В письме на старославянском языке —
гвозди-яти, кругляшки-буки-веди, — некая монахиня просит прислать ей часики,
абы какие, чтоб наблюдать время. Послание начинается стихами:
Сострадалицы мои любезны!
Что печалиться ведь должно
Мир во прахе покидать,
Человеку ли возможно
О минутном тосковать.
На развороте листа стихотворное
послание монахини занимает левую сторону, а ответ церковнослужителя правую —
черные чернила, беглая рука, радостная весть — часики для наблюдения времени
будут. Взобравшись на стул — рама висит высоко, — я с удивлением замечаю дату —
1857 год. А ведь это письмо кочует со мной чуть ли не тридцать лет. Мало того,
именно сейчас я вычитала, что часики подарены монахине на именины. Дальше шло
ее имя, но прочесть его было невозможно, время съело чернила подчистую.
В юности меня волновала поэзия, и письмо это я подобрала из-за стихов, — теперь
не дает покоя история — два человека переписываются на моих глазах уже столько
лет, а я понятия не имею, кто они такие. Руки чешутся открыть раму, вынуть
стекло и посмотреть, что там, на другой стороне. Но часы говорят — нет.
Пора выходить с чемоданом в
стеклянную дверь. Открыть ее — и выйти во ВРЕМЯ. Оно
будет везде, и его будет видно. Оно цветное.
Август 2013