Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2013
Критика
«основана на совершенном знании правил, коими руководствуется художник или
писатель в своих произведениях, на глубоком изучении образцов и на деятельном
наблюдении современных замечательных явлений»
А.С. Пушкин
Ирина Роднянская — имя в нашей
критике безусловное. Даже, наверное, самое безусловное.
Печатается более полувека1,
и нет, я думаю, у нее ни одной статьи, ни одной рецензии, которую совестно было
бы сейчас извлекать на свет.
В учениках у Роднянской — каждый второй (ну, третий) из всех,
кто ответственно берется за перо.
Ни одной грубой ошибки, ни одного срыва вкуса — возвеличила,
мол, NN, а он тут же и сдулся, тогда как XY, ею не
привеченный, наоборот, пошел в рост2. Нет
уж, если сама Роднянская похвалила, писателю
можно ходить гоголем (или даже — Гоголем). Если побранила — стоит (так, по
крайней мере, кажется со стороны) не обижаться, а задуматься и следующую свою
книжку переобдумать.
О ней бы диссертации слагать, и, смею надеяться, уже слагают.
А что мне делать? И не рассказать о Роднянской в пределах
цикла очерков о самых заметных критиках современной России нельзя, и говорить
свободно почти невозможно: руки связаны, а уста запечатаны — уважением,
граничащим с обожанием.
Впрочем, лет двадцать пять назад мы с Ириной Бенционовной прегромко спорили.
Когда «Знамя» и «Новый мир», где она тогда служила, еще не совпадали в роде,
числе и падеже. И когда — главное — казалось, что страна или
по крайней мере общество, российская интеллигенция выбирают, каким путем пойти:
тем, что Андрей Дмитриевич Сахаров завещал, либо же тем, что Александр Исаевич
Солженицын заповедовал.
Роднянская, как и весь
тогдашний, еще залыгинский «Новый мир», держалась,
помнится, солженицынской стороны, а я в путеводности памфлета «Наши плюралисты» и трактата «Как нам
обустроить Россию» сильно сомневался, хотя и пытался примирить двух
авторитетов, назвав свою финальную реплику в споре герценов-ской
формулой — «Одна любовь, но не одинакая».
Между тем выбрали за нас и, в любом случае, не между
Сахаровым и Солженицыным. Так что стоят сейчас их книги на одной полке, и
говорят об их идеях не в парламенте или на митингах, а только на мирных научных
конференциях.
Что, с какой стороны ни посмотри, грустно.
Но о том, как — боже мой! — грустна наша Россия, мы ведь и
раньше догадывались.
А по литературным поводам — что же нам спорить?
Если эстетические воззрения Роднянской восхищающе
широки и гибки, а я, сам того не зная, последние лет двадцать, оказывается,
примеряю к себе роль интерлокера — так, на
космополитическом волапюке называют любителей наводить мосты между
разными дискурсами?
Конечно, куда более задорная, чем ваш покорный слуга,
Ирина Бенционовна и в двухтысячные годы нет-нет да и вызывала меня на поединок — не всегда, мне
кажется, по делу (впрочем, это только мне, возможно, кажется, что не по делу).
Я отмалчивался. И впредь буду, наверное, отмалчиваться.
Во-первых, см. выше про запечатанные
уста.
Во-вторых же…
Ну да, она необыкновенно высоко ценит Романа Сенчина3
— и явно недолюбливает Михаила Шишкина. Находит бездну смысла в «Рубашке» Гришковца4 — и очень
сдержанна по отношению к Людмиле Улицкой5. В отличие от многих своих
коллег обожает, здесь годится это слово, Виктора Пелевина6
и Бориса Херсонского7 — но нелюбезно высказывается о Татьяне Толстой8
и Геннадии Айги9. С нескрываемой симпатией
отзывается о промелькнувшем, как метеор, Викторе Строгальщикове,
готова принять даже Всеволода Емелина — но на дух не
принимает ни «тягостно манерный слог» Анатолия Королева, ни «игриво-пошлые
сценки Л. Юзефовича», ни, кажется, стихи большинства поэтов, пестуемых
концерном «НЛО», журналом «Воздух», интернет-проектами
«Open Space» и «Colta.ru»10.
Выстроенные таким образом перечни ее и не ее
писателей, равно как и список тех деятельных литературных фигур, кого она
вообще предпочитает не замечать, способны свежего человека ввергнуть в
смущение. Заставив прибегнуть к спасительной отмазке: дело, мол, вкуса.
Но — внимание! — Роднянская на свой
вкус как на компас в литературной навигации никогда и никого не призывает
равняться. Похоже, что вкусу, особенно «хорошему», она вообще не доверяет11.
Напротив, твердит: «Оценки, замкнутые на личный вкус, даже наилучший, и на
взаимоотношения в тусовке, даже самой представительной
и благопристойной, не являются в моих глазах фактом критической деятельности».
И если о чем, оглядывая панораму сегодняшних литературных дискуссий, она и
жалеет, то прежде всего о том, что «так мало осталось
критиков, которые пылко защищают нечто большее, чем свое пристрастие…».
И тут уместно спросить: was ist das — нечто большее?
Что для Ирины Роднянской первостепенно?
Ну, конечно, никак не пресловутые традиции отечественной
классики — их у нас, простите мне эту игру слов, по давней традиции
охраняют от писателей-новаторов только заматерелые пошляки
либо люди, мягко говоря, не слишком начитанные. А уж кто-кто, но Роднянская-то знает: классика еще и тем хороша, что в ней
при желании можно обнаружить зачатки решительно всего, что проросло в XX и XXI
век. Вот Пушкин, скажем: кто-то равняется сегодня на трагизм «Бориса Годунова»,
кто-то на беспечного «Графа Нулина», а кто-то и вовсе на охального «Царя Никиту
и сорок его дочерей» — тоже, виноват, традиция и тоже, с вашего разрешения,
пушкинская.
Что-то в этом роде можно сказать о методе воспроизведения
действительности в формах самой действительности, сиречь о реализме, в том
числе и новом. Самих этих слов, что в глазах многих сегодняшних экспертов
навеки скомпрометированы, Роднянская отнюдь не
чурается, к тому же личный вкус явно склоняет ее в эту сторону, но и
рассматривать правдоподобие, да пусть бы даже и правдивость в качестве хоть
индульгенции, хоть бонуса она явно не готова.
Не особо хлопочет сегодня Роднянская
и об устоях строгого, как она раньше выражалась12, искусства в
противостоянии легковесной беллетристике и вообще злокозненному масскульту.
Напротив, бесхитростно скажет: «…Я люблю занимательность», — и храбро
признается: «…Я с преогромным удовольствием читаю Л. Гурского и Б. Акунина — за
уши не оттянуть…».
Чистота либеральных риз — тоже не ее забота, и никто,
кажется, за полвека не был Роднянской отлучен от литературы за предосудительные
заявления и не лучшие гражданские поступки13.
Да что там, она и супостатами не пренебрегает — «наш брат
“либеральный” литератор если не запутается в колючей проволоке, то найдет —
просто обязан найти в “патриотических” изданиях много интересного», так что «не
интересоваться “патриотическими” изданиями грешно и может дорого обойтись
нелюбопытным, а вот диалог с ними, думаю, невозможен — или почти невозможен».
И наконец. Она и в потоке графомании, а говоря более
осмотрительно, «дилетантской литературы» способна найти (и находит)
произведения — «иногда такие, что, не имея прямого отношения к публичному ходу
литературных дел, соблазняют скорректировать некоторые представления об этом
самом ходе…». Есть, значит, по убеждению нашего критика, у профессиональной
словесности «некий дикорастущий резерв, подземная грибница дарований».
Впрочем, о сочинениях дилетантов, профессиональных патриотов
и массолитчиков Ирина Бенционовна
пишет хотя и содержательно, но в общем-то редко.
Любознательности ей не занимать, эстетическим высокомерием она не грешит, так
что, возможно, писала бы и чаще, но — недосуг и еще раз недосуг.
Успеть бы в конце одного эона и в преддверии следующего
высказать все, что ею надумалось о перспективах словесной культуры, да и вообще
о перспективах иудео-христианской цивилизации.
Успеть бы досказать то, что еще
не сказалось, но уже накопилось о фигурах, с ее точки зрения истинно крупных:
об Александре Кушнере и Олеге Чухонцеве, Сергее Бочарове и Андрее Битове, Олесе
Николаевой и Максиме Амелине.
И успеть бы поддержать то, что
оправдывает в ее глазах современную литературу, пусть, может быть, и
проигрывающую сравнение с классикой14, но питающую читательские
чувства и задающую ему, читателю, действительно «серьезную умственную работу».
Что же это за литература?
Многоопытный автор и редактор словарных статей для
литературных справочников и энциклопедий, Роднянская,
наверное, могла бы дать емкую формулу своей литературы. Или по крайней мере ключ к ее распознаванию в бурливом
потоке книг и журнальных публикаций.
Но — не дает. Даже будто бы запинается в случаях, когда сама
логика анализа, сам ход рассуждений выводят критика на финишную
прямую. А на читательские ожидания отвечает обезоруживающе просто:
«Не берусь ответить»;
«Не берусь судить»;
«Не знаю, что и ответить…»;
«Ума не приложу…»;
«Тут я совершенно запутываюсь. “Распутывать” же — увольте!»
Попробовала было разок распутать — в замечательно интересном,
хотя и не всеми, кажется, замеченном диалоге с Владимиром Губайловским
«Литература необщего пользования» («Зарубежные
записки», 2007, № 12).
Где, отталкиваясь от формулы (метафоры?) «литература
существования», предложенной покойным Александром Гольдштейном, Роднянская взялась вобрать в одну раму равно близкие ей,
но, на любой взгляд со стороны, ничуть не схожие друг с другом вещи Романа
Сенчина и Александра Иличевского, Михаила Бутова и Павла Мейлахса,
Дмитрия Данилова и Аркадия Бабченко.
Сказала о внежанровости как о
реакции на слишком «твердые», закаменелые форматы сюжетного и персонажного15 повествования. Отметила, что,
уходя от традиций либо Платонова, либо Набокова, «отчасти Зощенко», важная для
нее проза вновь возвращается к Достоевскому и «Толстому-смыслоискателю».
Указала на ее, этой прозы, противоположность «скопившимся сегодня на другом полюсе утопиям,
антиутопиям, фантасмагориям, “взрослым” сказкам, “альтернативным” историческим
и биографическим сюжетам и всему прочему, что питается неправдоподобием вымысла».
Напомнила, что круг этой прозы «до того широк, что вмещает
вещи от чрезвычайно изощренных, написанных во всеоружии литературного умения
(…) до непрофессиональных “человеческих документов”. И
— вот он, может быть, искомый ключик? — особо подчеркнула, что «без самодознания, самоистязания, а то и самоосквернения
вряд ли бы состоялась» эта литература, но что питающее ее «скорбное неверие»
(по С.Л. Франку) «снимает обвинения в “цинизме”, “безнравственности” и пр.».
А в итоге — слово найдено! — назвала эту литературу «новой
подлинностью».
Ну… Можно и так, конечно.
Тем более что следить за рассуждениями Роднян-ской — одно удовольствие, и наоткрывала она в пришедшихся к слову книгах уйму интереснейшей
всячины. Магия литературно-критической увлеченности, доверяющей, недоверяющей, перепроверяющей себя мысли такова, что,
только дочитав до финального абзаца, ты вдруг опоминаешься.
Минуточку, да стал ли в результате «умственных приключений»
критика «Матисс» Иличевского ближе к «Афинским ночам»
Сенчина? И действительно ли пером Мейлахса движет то
же самое, что и пером Данилова? И куда нам, скажите на милость, девать дорогого
Роднянской, хотя предусмотрительно и выведенного в данном случае за скобки Виктора
Пелевина, который и «жанрист», как мало кто, и в самоистязании не замечен, и
питает свою прозу исключительно неправдоподобием вымысла?
Увы или ура, но гипотеза о
новой подлинности как венце литературного развития в нулевом десятилетии16
и тут оборачивается метафорой, что для литературоведения, возможно, и смерть, а
для критики нормально. То есть в самый раз.
Потому что в читательской памяти остается главное — понятие подлинности,
центральное в литературной философии Ирины Бенционовны
Роднянской.
Не новой, ибо что уж такого в
подлинности нового, но будто впервые рождающейся в каждом истинно
художественном произведении, несущей в себе существенно непривычные смыслы и
кружащей голову, как Колумбово открытие Америки.
Она ищет эту подлинность повсюду. Радуется, когда находит ее
крупицы в сочинениях даже вполне дюжинных беллетристов и стихотворцев.
И ужасно огорчается, когда в сочинениях первостепенных
талантов встречает то, что ей кажется обманкой. «Перед нами, — напомню, что Роднянская ведет речь о романах Татьяны Толстой, Михаила
Шишкина, Леонида Юзефовича, Анатолия Королева etc. —
образцы письма, прибегающего к не очень сложным, достаточно автоматизированным
(и не всегда самостоятельно найденным) приемам, но вполне успешно симулирующего
мастерство и даже совершенство. Талантливые перья, ушедшие от устарело-строгих художественных
обязательств в сторону блистательного кича».
Это я вновь вернулся к давней статье «Гамбургский ежик в
тумане» («Новый мир», 2001, № 3), без учета которой ничего не понять в движении
литературы и литературной мысли к сегодняшнему дню. Смело могу сказать, что я
не согласен ни с одной оценкой, ни с одним приговором из тех, что содержатся в
этой статье. Но серьезной умственной работы она задала мне столько, что
рядом я могу поставить лишь еще более давнюю статью Игоря Дедкова «Когда
рассеялся лирический туман…» («Литературное обозрение», 1981, № 8)17,
столь же, повторюсь, несправедливую, сколь и образцовую.
Дедков сражался с эстетическим релятивизмом, с нравственной
амбивалентностью тогдашних «сорокалетних» прозаиков (В. Маканин, Р. Киреев, А. Курчаткин и др.). Роднянская
бросила вызов философской интоксикации, обрученной, как она решила, с гламуризацией литературы. Оба искали подлинность, жаждали
подлинности.
Но, как по прошествии времени видно, даже этот поиск, даже
эта святая жажда способны давать осечку.
По простейшей причине: степень подлинности так же не
вымеряется, как и уровень художественного вкуса. Здесь — и для искусства это
общее правило — все на доверии.
К таланту, духовному опыту и нравственному чувству художника.
К интеллекту, духовному опыту и нравственному чутью критика.
Что бы по этому поводу ни думала сама Роднянская18,
критика — не род литературоведения, хотя и сближается с ним по многим
основаниям, но род литературы. Сопорядковый, простите
уж мне это нахальство, с эпосом, лирикой и драмой.
Где важна не доказательность, а убедительность и
убежденность.
Где побеждает не аргументация, но артистизм высказывания и
его существенность.
И критерий значительности того или иного автора в нашем деле
только один — удалось ли ему — рецензиями, статьями, книгами — создать свой
неповторимый мир, свой образ литературы или нет.
Если не удалось, мы видим в критике
либо что-то вроде сферы обслуживания (неважно кого — писателей, издателей, а хоть
бы даже и читателей), либо что-то вроде синклита экспертов, этакого ОТК при
литературе.
А если удалось, то смело говорим:
критика — это и в самом деле критики. За высказываниями
которых мы ведь следим не потому, что они посвящены роману NN или стихотворному
сборнику XY, и не потому, что их оценки совпадают или, наоборот, расходятся с
нашими.
А потому, что это высказывания, например, именно Ирины
Роднянской.
…Ирина Бенционовна обычно как-то
неуверенно и, рискну заметить, даже робко, будто виноватясь
перед публикой, определяет свою цеховую принадлежность.
«…Я, будучи литератором, гуманитарием, все-таки не филолог…»
Или вот еще: «Я дилетант и никогда не числила себя в литературоведах». И снова,
снова: «Себя я ощущаю скорее критиком-дилетантом, не исполняющим обязанностей
слежения за всеми фазами и извивами литературного бытия; пишу же в силу
природной склонности артикулировать впечатления от поразившего меня (в том или
ином смысле) предмета искусства».
И наконец: «Главная черта литературного пути — дилетантизм, я
так и не специализировалась ни в одной филологической области, философской — тож». Ergo: «взгляд на себя в
литературе: критик как критик».
И я, признаться, дольше выбирал название для этого очерка,
чем писал его.
Первым в голову пришло слово мыслитель. Но права, ох
права Ирина Бенционовна: «Прекрасное слово
“мыслитель” теперь всячески дискредитируется, словно прозвище некоего Кифы Мокиевича…».
Попробовал на зуб слово классик, точно, с моей точки
зрения, характеризующее ее положение в сегодняшней литературной табели о
рангах. И опять смутился, представив, как смущена
будет Ирина Бенционовна свалившейся на нее ролью.
Тогда, может быть, писатель Роднянская?
Скромненько и, что называется со вкусом, с отсылкой к тому, как и кем я понимаю
истинных критиков…
И все-таки выбрал я другое слово, какое Ирина Бенционовна где-то мимоходом обронила применительно к Льву Толстому. Пусть уж так — смыслоискательница
— и будет. Потому что поиск смыслов — это и есть то, чем она занята в
литературе уже более полувека.
Таких критиков сейчас мало. Иногда даже кажется (и ей, и
мне), что «критика как таковая прощально машет вослед уходящему пароходу».
Но таких критиков всегда было мало.
Это во-первых. А во-вторых,
ну и что, что «критики уже вряд ли когда-нибудь будут властителями дум, как в
XIX и, в какой-то мере, XX веке». Пусть, ибо с этим — дальше я буду только
цитировать Роднянскую — «надо просто смириться,
потому что вообще все сложные вещи — и это мое глубокое убеждение — уходят в
некое культурное гетто. Можно назвать это гетто, можно назвать катакомбами,
можно башнями из слоновой кости. Можно повышать и понижать статус этой
культурной территории, тем не менее важные вещи уходят
в такое вот огороженное место. Это драматично, но еще не трагично, просто так
же, как с музеями, как с другими “высоколобыми” начинаниями, надо сохранить
само присутствие этих вещей в культуре. Внутри “ограды”».
1 «Первая публикация в печати, —
вспоминает Ирина Бенционовна, — рецензия на повесть
Сергея Залыгина “Свидетели” в “Литературной газете”».
2 Что, с другой стороны, за правило без
исключений! Два десятилетия прошло, а до сих пор в памяти держится, как Ирина Роднянская и Сергей Костырко вынесли «Сор из избы» (так
называлась их статья в «Новом мире», 1993, № 3—4), категорически отмежевываясь
от публикации романа Владимира Шарова «До и во время»
на страницах родного для них журнала. Вреда писателю это, впрочем, никакого не
принесло: просто перешел в более гостеприимное «Знамя» — вот и вся недолга.
Как,
еще пример, репутации Михаила Шишкина, Татьяны Толстой, Марины Вишневецкой,
Леонида Юзефовича, других признанных сегодня мастеров никакого вреда не
принесла и статья Роднянской «Гамбургский ежик в тумане», изобличавшая в их
лице «плохую хорошую литературу» («Новый мир», 2001, № 3). Статья, действительно
столь же блестящая, сколь, на мой взгляд, и несправедливая, тут же вошла в
хрестоматии, а писатели… писатели остались при своем.
И при своих почитателях.
3 «Это писатель неподкупный и неподкупленный — не только читательскими
ожиданиями хоть какого сантимента,
но даже и “великими традициями русской литературы”. Как если бы наложить на
жесткую зоркость Чехова весь опыт XX века, выжигающий лирическую ноту».
4 Хотя и понимает,
что «Гришковец, конечно, не Тургенев».
5 В лучшем случае
признает, что Улицкая пишет «беллетристически недурно».
6 «…Я его очень люблю, скупаю все его книги…»
— такое признание в устах искушенного профес-сионала дорогого стоит.
7 «Больших поэтов на один человеческий век
приходится немного, и вот, Херсонский — большой поэт».
8 «Расхваленный добро- и недоброжелателями
“сказ” Толстой однообразно элементарен…».
9 «Хотелось бы узнать рецепт извлечения
кофеина из этого морковного кофе».
10 «У меня нет никакой общей враждебности к этим
экспериментам. Только не надо маргиналии литературного процесса тащить в центр.
Нужно знать всему свое место».
11 «…Я решаюсь скандализировать поборников
“хорошего вкуса”», — сказано Роднянской к случаю, но звучит как один из узловых
пунктов автометаописания.
12
См. ее первую классическую статью «О беллетристике и “строгом
искусстве”», датированную еще 1962 годом.
13
«…Вместо однокрасочных сражений между “черносотенцами”» (они же, видимо,
православные) и либералами (они же, видимо, евреи или юдофилы) у нас давно уже
наступила свобода, предполагающая гораздо большее многообразие точек зрения».
14 Впрочем, и к
сравнениям такого рода она прибегает до крайности редко. Полагая, надо думать,
что они непродуктивны, ибо «бессмысленно черпать образы будущего из прошлого».
15 Я поначалу, на сегодняшний манер, написал,
было, «нарративного повествования», и тут же осекся —
поскольку Роднянская всем этим нарративам
и дискурсам, не соблазняясь, предпочитает «старые
слова» и термины, проверенные столетиями.
16 К слову сказать,
более к этой гипотезе Роднянская, кажется, не
обращалась.
17 Литературная идеология и практика Дедкова
вряд ли близки Роднянской, но — бывают
странные сближения.
18 «…Я, по чести, не вижу никакой специальной
границы между литературоведением и критикой. Ну, можно сказать, что критика как
жанр журнальный (…) стилистически непринужденнее, эссеистичнее. И только».