Олег Юрьев. Заполненные зияния: Книга о русской поэзии
Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2013
Олег Юрьев.Заполненные зияния: Книга о русской поэзии. — М.:
Новое литературное обозрение, 2013.
Будучи
формально «собранием статей и эссе о русской поэзии XX века», книга поэта,
прозаика и переводчика Олега Юрьева по существу представляет собой связное,
последовательное и цельное изложение взглядов автора на литературный,
культурный и даже шире — человекообразующий
процесс в России ушедшего столетия; прояснение ценностей, на которых строится
его видение этого процесса. Это предприятие не столько даже, может быть,
литературоведческое, сколько аксиологическое и этическое.
Литературу Юрьев рассматривает как
часть (из самых существенных, если не самую) культурной и, в конечном счете,
антропологической работы: работы по возделыванию человека (хотя бы — путем его выговаривания, артикуляции), по
формированию и укоренению определенного его типа. Категоричная непримиримость автора в отношении советской —
по его чувству, заведомо и непреодолимо второсортной — культуры и литературы
объясняется, по существу, именно этим.
К числу предпосылок его рассуждений
относится представление (вполне, кажется, априорное) о том, что культурное
существование бывает качественное и некачественное / подлинное и неподлинное;
что у культурного процесса есть сердцевина и периферия; соответственно —
области большего и меньшего (культурного) напряжения; что мыслимо как законное
наследование у дореволюционной — докатастрофической —
литературы и культуры, так и незаконное, вульгарное, захватническое; притом если первое — это истинная преемственность ценностей
и модуса поведения, то второе по самому своему существу обречено на имитацию и неподлинность.
Таким образом, Юрьев выстраивает
генеалогию русской поэзии ХХ столетия, ее чистую линию, — отсекая бастардов и
выводя на свет внимания тех истинных наследников русской поэтической традиции,
которые, как он полагает, в этом качестве — истинных и законных — замечены и
поняты не были. В этом и состоит заполнение зияний — превращение прерывистой
линии, как-то еще соединяющей нас, по мысли автора, с ценностной основой
русской литературы, — в непрерывную,
соединяющую надежно. Собственно, специально «бастардами» он не занимается, — их
он упоминает по ходу дела, в той мере, в какой без их упоминания вообще не
обойтись, — он занят главным образом наследниками законными.
Заметим, что граница проводится им
никак не, скажем, между традиционализмом и авангардизмом. В число прямых и
законных наследников Юрьев включает людей с поэтикой как раз, по большей части,
явно авангардистской (обэриуты,
Геннадий Гор — как поэт, Леонид Аронзон,
Илья Риссенберг); впрочем,
в их числе оказывается и, например, классично-ясный
Игорь Булатовский. Так как
же она проводится?
Первым среди выделяемых Юрьевым
признаков полноправной принадлежности к истинной традиции безусловно должна быть названа яркая
поэтическая индивидуальность, собственное, а не заемное и не стадное
мировосприятие; внутренняя свобода (так, у
авторов, чьи стихи вошли в рецензируемый Юрьевым сборник «Советские поэты,
павшие на Великой Отечественной войне»[i],
эта индивидуальность, полагает он, оказалась нивелированной — «речь идет о
полностью стандартизированной ориентации человека во времени и пространстве»;
«все это мог бы написать один человек», — что, по мысли автора, роковым образом
сказалось на качестве их литературной продукции: «В таких вещах, — подчеркивает он, — никакие
природные таланты не помогают»). Но это отчетливо еще не все.
Кое-что здесь способна, кажется,
помочь понять статья об Ахматовой — старая, 1989 еще года, писанная к
столетнему юбилею Анны Андреевны. Помещенная теперь «внутри новых примечаний» в
начале книги, она явно имеет характер манифеста: в ней автор проговаривает свои
основные позиции, которых затем будет придерживаться на всем протяжении
сборника.
«…именно
Ахматова, — пишет Юрьев, — стояла до некоторой степени у истоков иллюзии[ii],
около полувека одушевлявшей советский «образованный слой»: что он-то и является
адресатом, наследником и продолжателем всей русской культуры. Не только линии Фаддея Булгарина — Николая Некрасова —
Глеба Успенского — Максима Горького — Александра Солженицына — Валентина
Распутина/Юрия Трифонова» (это де — та линия, которой советская интеллигенция,
по внутреннему своему устройству, наследовать вправе), «но и линии Пушкина —
Тютчева/Фета — символистов — акмеистов — Хармса/Введенского».
Никакой «всей» русской культуры для Юрьева, похоже, нет. Есть по меньшей мере две ее линии, и они неравноценны
и непримиримы.
Заметим и то, что Хармса и
Введенского автор помещает на одну линию с «Пушкиным, Тютчевым, Фетом,
символистами и акмеистами» — отказывая притом в преемстве с теми же Пушкиным,
Тютчевым и Фетом (критическим ли, социалистическим ли) реалистам, миметистам, моралистам. Сам Юрьев
называет это различием «между «демо-кратической» и — скажем самым осторожным
способом — «недемократической» культурами. Но различие явно глубже.
При внимательном рассмотрении можно
предположить: граница для него проходит между теми, кто обладает метафизической
оптикой, «вертикальным» видением (вот это — несомненно объединяет всех представителей линии,
обозначенной как единственно подлинная), и теми, кто такой восприимчивости и
соответствующих запросов лишен, — людьми видения «горизонтального»,
«плоскостного» (это все — не юрьевские
слова, но попытки автора этих строк разглядеть очертания его мысли). Поэтика
как таковая — «поэтиче-ский синтаксис», «ритмические и гармонические
«дыхательные» законы, по которым создаются и соединяются поэтические образы», —
оказывается вторичной по отношению к этому генеральному условию, средством и
следствием выговаривания
основополагающего видения: оно само, когда есть, сообщает словесной работе
нетривиальность и значительность. Только при его наличии речь «перестает быть
средством сообщения, а становится существом, веществом, новоотвоеванным у хаоса участком космоса».
Поэтому Пушкин, Хармс и Введенский
оказываются по одну сторону границы, а с ними — Елена Шварц, Леонид Аронзон, Олег Григорьев (наследничество которого у обэриутов — мнение очень устоявшееся
— Юрьев решительно отрицает, а вот совершенно нежданное, очень неявное родство
с Аронзоном как минимум не
считает невозможным[iii]). С ними же — и Осип Мандельштам, но
только не как «персонаж книг» Надежды Яковлевны: «одинокий борец со
сталинизмом, христианин и джентльмен». Фаддей
же Булгарин с Некрасовым,
Солженицыным, Трифоновым, Давидом Самойловым и Окуджавой обречены оставаться по другую ее сторону:
«возьмемся-за-руки-друзья» и «дорога-не-скажу-куда» есть две вещи несовместные,
взаимоисключающие»; и думать иначе, уверен автор, — чистый самообман.
Есть границы соединяющие. Та, что
проводится здесь, — разделяющая категориче-ски, до непримиримости. «Сегодня, — пишет Юрьев, — становится
окончательно ясно, что “та линия” в руки ему» (советскому образованному слою.
— О.Б.) — «как слою, как социокультурной общности» — «не далась, что она
осталась ему чужда и
враждебна, как минимум конкурентна»
— никакого «культурно-антропологического объединения» не произошло, да и не нужно
оно уже сейчас никому! — и что начинается новое размежевание». Граница эта не
считается даже с такими «горизонтальными» по существу вещами, как принятие или
непринятие пишущим (разрушающей человека — антропологически деструктивной)
советской власти: сколько бы ни отвергал ее тот же Солженицын — все равно он по
общую сторону разделяющей линии с Некрасовым и Максимом Горьким. А поздний,
1930-х годов Мандельштам, «бесконечно, физически, биологически благодарный за
шумное счастье дышать и жить» Сталину, который его не расстрелял, а всего лишь
выслал на пять лет в город по собственному выбору — все-таки с Пушкиным,
Тютчевым и Фетом.
Границу Юрьев называет
«культурно-антропологической», и разделяемых ею относит буквально к разным
антропологическим типам. «В реальной жизни, — говорит он, несколько, кажется,
противореча собственным словам о невосприимчивости к определенным вещам целого
“слоя” и “социокультурной общности”, — эта граница проходит только между
отдельными личностями». Он видит возможность провести эту границу даже «между
Надеждой Яковлевной и Осипом Мандельштамами» — с той, правда, оговоркой, «что
имеется в виду Надежда Яковлевна Мандельштам шестидесятых годов — судя по ее
книгам и литературно-общественной позиции». Слишком, должно быть, горизонтальна.
По такой логике, похоже, тип
видения формирует человека — организацию человеческого существа в целом и его
поэтического существа в особенности. Более того, в случае перемены типа видения
меняется и сам антропологический и поэтический тип: «ино-гда эта граница
проходит внутри отдельных личностей (как, например, внутри Бориса Пастернака
или Николая Заболоцкого)». Еще того более: принадлежность к тому или иному
типу, оказывается, не в нашей власти («Не каким быть (тут выбора у нас нет)…»).
Так в эту принадлежность рождаются? (С
другой стороны, Гор, почти ровесник обэриутов, человек «новый»,
«советский», притом именно «по внутреннему миру, по культурной антропологии» —
смог показать, что «русская поэтическая культура вне ее совет-ских проекций на плоскость
— может быть продлена». Но
причины этой возможности, признается Юрьев, таинственны.)
Предложенная классификация далека
от исследовательской беспристрастности. Она насквозь этична (говорю же —
этическое перед нами предприятие). Само наличие ее категорий, по Юрьеву,
предполагает не то что возможность, а прямо-таки необходимость выбора —
действия, как известно, по определению этического: «И граница эта движущаяся —
прежде всего во времени. И вот она опять придвинулась почти к каждому из нас,
потому что почти каждому из нас снова предстоит выбор, которого долго не было.
Не каким быть (тут выбора у нас нет), а с кем быть. Или — с кем хотеть быть,
что почти одно и то же». Тут, кажется, идет борьба уже не только за качество
литературы, — за качество самого бытия.
[i] 1 СПб.: Гуманитарное агентство «Академический проект»,
2005.
[ii]
Поскольку именно она, а не кто-то еще, уверен автор, «привила «классическую
розу к советскому дичку»
[iii]
См. с. 96: у Григорьева Юрьев находит
«чудесные строки, напоминающие о «жителе Рая, как был назван когда2то Леонид Аронзон, поэт
как будто (выделено мной. — О.Б.) генерально чуждый
Олегу Григорьеву».