Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2013
«Почему
не я? Почему не много еще кто? Ведь в пророках, чудотворцах и мессиях никогда
недостатка нет; неблагополучие в воздухе — и вот они, легки на помине».
Павел Мейлахс
Не знаю, случалось ли Валерии Пустовой
ночь-заполночь вбегать к старшему другу — ну,
например, к Ирине Бенционовне Роднянской — с
заполошным криком: «Новый Гоголь народился!».
Жаль, если не случалось. Ей бы это было к лицу.
И как молитвенное поминанье неистового Виссариона — солнце
русской критики закатилось для многих, но только не для Валерии Ефимовны.
И как жест открытия новой литературной эры.
И просто как остроумный, по-театральному
яркий литературный хэппенинг.
Впрочем, лет десять назад нового Гоголя она уже почти нашла —
под руку, помнится, подвернулся Сергей Шаргунов:
богатырь, мол, р-р-революционер, новый скиф, ну и так далее1.
Довольно быстро стало понятно, что не срослось.
Затеялась тогда продвигать новое литературное поколение и
реализм, тоже, естественно, новый. Имена вы знаете: Прилепин,
Новиков, Сенчин, Гуцко,
Ключарева, Карасев, Бабченко, тот же (но уже на равных правах с ровесниками) Шаргунов, еще кто-то — птенцы, словом, гнезда Филатова,
небывалым (будто бы) художественным словом претворяющие опять-таки небывалый
социальный опыт.
Над нею подшучивали, ее остерегали, она, разумеется,
огрызалась и отбивалась, стояла на своем — пока сама же для себя не
сформулировала, что, оказывается, «Форум молодых писателей России в
литературном отношении <…> был нацелен на поиск узнаваемых2 талантов». И дальше, дальше: «Это литературное
поколение показало, как традиционная стилистика и жанры работают на новом
социальном материале, и его стержневая идея — пресловутый “новый реализм” — не
касалась эстетического обновления литературы, а означала ее вновь осознанную
социальную ответственность».
И наконец, уже вполне исповедально:
«Мы призваны были продемонстрировать, что время бабушек не ушло, что их сказки
не только помнят — по ним живут!..».
Сказано жестко — по отношению и к себе, и к своему поколению
(той его части, что осознается как своя), и к каждогодной кузнице кадров в подмосковных Липках.
Не стану сейчас защищать своих товарищей, что ведут семинары
в Липках. Снисходительные, бывает что и чересчур, к мировоззренческим кульбитам
своих питомцев, мы, тоже бывает, зачастую и в самом деле гораздо менее
снисходительны к стилистическим расхождениям с ними, и не исключено, что
действительно поддерживаем прежде всего тех, кто
держится одного с нами вкуса и одних с нами представлений о литературе.
Не стану я и иронизировать над рядом
волшебных изменений милого лица нашего критика. Пустовая хороша как раз своею природосообразностью, как сказал бы Жан-Жак Руссо:
тем, что на заре туманной юности дерзила и зарывалась, а повзрослев,
страстности не потеряла, но стала и осмотрительнее в своих оценках, и трезвее.
Отмечу поэтому лишь то, на что вы, возможно, не обратили
должного внимания: на восклицательный знак с отточием, венчающие ядовитый
пассаж про свою верность и верность своего поколения бабушкиным сказкам. Может,
и ошибаюсь, но я в этом знаке препинания вижу и лукавство3, и подначку, и готовность вновь срываться навстречу новым
увлечениям.
Она, вообще, из увлекающихся.
Профессионал в кругу профессионалов, Валерия Пустовая
сможет, наверное, написать квалифицированную литературно-критическую статью о
чем угодно — хоть о том, как блестит бутылочное горлышко на мельничной плотине.
Но хорошо, то есть талантливо, пишет только о том, чем увлечена как раз в
данный момент. Это и по ее книге «Толстая критика» (М., 2012) видно: где она
увлечена и потому увлекает, а где просто отрабатывает номер, и читатель
получает право, соответственно, перелистнуть страницу-другую. А то и
третью-четвертую.
По книге же, собравшей не все, но главные ее тексты, видны и
собственно профессиональные проблемы Валерии Пустовой.
Вот первая.
Дерзая (ее словечко) открывать, быть Магелланом и Ерофеем
Хабаровым в мире литературы, она, если всмотреться повнимательнее,
всегда (ну, почти всегда) держится имен и книг, только уже хорошо известных
публике, то есть открытых кем-нибудь другим. Конечно, Шаргунов
и Сенчин в начале двухтысячных были еще в новинку; но
тут знакомство принудительное, обеспеченное кураторами Форума молодых писателей
в Липках, так что никакой дерзости перво— и
землепроходца от Пустовой не требовалось. В остальном
же — привычный и, я бы сказал, стандартный набор первачей — Славникова, Иличевский, Олег
Павлов, Маканин, Кабаков, Гришковец, Крусанов… О них,
слава Богу, все пишут, пишет и Пустовая. Не хуже
других, положим, пишет, часто даже лучше других, но все об одних и тех же. Ни разу
не вбросив неожиданное имя в сферу общественного обсуждения, ни разу не шагнув
в зону художественного риска или хоть бы даже сомнительного (с точки зрения
других критиков) вкуса.
Сочинения провинциалов ее не интересуют. В
почвенно-патриотическую словесность она не захаживает. Инновации в стилистике,
привечаемой жюри премий Андрея Белого и «Нос»,
для нее не увлекательны. О массолите и о том, что
там, может быть, вызревает или хотя бы теоретически может вызреть, ни
полсловечка. Только мейнстрим и еще раз мейнстрим, только именослов претендентов на «Русского Букера» и «Большую книгу», что стало бы особенно очевидно,
окажись «Толстая критика» снабженной именным указателем.
Будь в книге такой указатель, стало бы заметнее — это я уже о
второй проблеме, — что Валерии Пустовой не очень-то
интересны и другие литературные критики, в особенности те, что старше ее
возрастом и стажем. Да, конечно, Ирина Роднянская и Евгений Ермолин поминаются
с должной частотой (но чаще как учителя, чем как партнеры по дискуссиям), да,
нашлось доброе слово о Владимире Новикове (впрочем, исключительно как о
наставнике по кафедре литературной критики в МГУ). А больше, если не считать
цитат, пригодившихся к слову, по случаю, вроде бы и нет для нее в нашем цехе
ничего и никого.
Робость? Хорошее воспитание, не позволяющее
ни дерзить старшим, ни льстить им? Или (возможно, неотрефлектированная)
установка: у вас, мол, старшие, своя игра, а у нас (у меня) своя?
В конце концов, разве современная литературная критика
началась не с Леры Пустовой и ее ровесников, а
особенно ровесниц — Алисы Ганиевой и Елены Погорелой4?
И разве не стало — цитирую нашего автора — «само присутствие
женщин в этой профессии <…> ощущаться только совсем недавно»?
Нет здесь смысла называть имена тех женщин, чье присутствие в
нашей профессии стало ощущаться сильно раньше, чем «совсем недавно». На кафедре
литературной критики в МГУ учат неплохо, так что все эти имена Пустовая узнала еще до своего профессионального старта. Но
предпочитает и сегодня вести себя так, будто не знает. Почему?
А потому — еще одна цитата, — что «главная особенность
современной литературной молодости — в абсолютном отсутствии рефлексии по
отношению к прошлому».
О да! Каждый из старших по возрасту литераторов, кому
случалось встречаться с молодостью в Липках или по ходу конкурса
«Дебют», потрясается ее неосведомленностью, а проще бы сказать — невежеством во
всем, что относится к писателям и книгам, появившимся до ее, этой самой
молодости, дня рождения. Спросишь про Шукшина или Трифонова — не читали. Заговоришь
о Смелякове или Владимире Соколове — не слышали. Упомянешь к случаю Лакшина или
Турбина — в глазах ни тени заинтересованности.
У тех, кто вышел на дорогу в 90-е (ну, например, у И. Кукулина, Д. Кузьмина, А. Уланова), по крайней мере, была и
есть своя отмазка: мы-де идейно и эстетически не приемлем все, что может быть
маркировано как советское: живем себе с наследием андеграунда, и нам его
довольно.
У действительно молодых, сегодняшних двадцати-тридцатилетних
даже такой отмазки нет — по той простой причине, что к традициям Игоря Холина
или Евгения Харитонова они так же безразличны, как к традиции, допустим, Веры
Пановой. Не знаем — и знать не хотим; останемся со своими соседями по
пансионату в Липках и, может быть, это в самом лучшем
случае, с Серебряным веком, а дальше редким-редким пунктирчиком:
Мандельштам — Хармс — Платонов — почему-то Довлатов — Бродский…
Вся эта тирада к Валерии Ефимовне Пустовой
не имеет прямого отношения. И учат на кафедре критики, как я уже говорил,
правильно, и с личной любознательностью все у нее в порядке, и можно поэтому не сомневаться, что все полагающиеся книжки
она уже либо прочла, либо вот-вот прочтет.
Но… Голос своего — увы и увы,
неначитанного — поколения, вдобавок памятующая о том, что все Большие Критики
начинали с тезиса «У нас нет литературы!», Пустовая
свою литературную осведомленность предпочитает держать в бэкграунде,
но никак не проявлять в тексте.
На практике это выглядит так, что, говоря о Маканине, она
дельно разберет романы «Андеграунд» или «Асан», но и впроброс не даст понять, что знакома, предположим, с
«Лазом» и уж тем более с «Прямой линией».
Коснувшись Петрушевской, будет рассуждать только о том, что написано при ее,
Лериной, жизни, но отнюдь не о том, откуда выросли и роман «Номер Один, или В садах других возможностей» и «Дикие животные
сказки». Там же, в нетях, останутся и растянувшиеся на четверть века споры
критиков о Викторе Пелевине5, и прочие всякие «истории вопроса»,
связанные с восприятием творчества тех писателей, что постарше Романа Сенчина.
Это в плоскости, как говорили в старину, методики анализа. В
плоскости же методологии, снова сошлюсь на стариков, давайте признаем:
диахронический, то есть историко-литературный, подход Валерии Пустовой не то чтобы не дается, а просто ей неинтересен.
Неинтересно ей и, надевши сатиновые нарукавники, корпеть над составлением
инвентарной, подробной и без лакун синхронической описи современной литературы,
где каждая блоха не плоха, потому что необходима для соблюдения экологического
баланса. Вести полки, быть вожаком и лидером то ли поколения, то ли направления
тоже явно не по ней.
Что же по ней?
Токовать, как тетерев по весне, — съязвит, возможно, кто-то
из недоброжелателей. Но я, как вы уже, вне сомнения, заметили, желаю Валерии Пустовой
исключительно добра и поэтому скажу то же самое, но по-другому. Ее сверхзадача,
ее порыв — волхвовать и пророчествовать, провидеть будущее, а в настоящем
создавать не реалистически скучную его картину, а его романтический образ,
и невелика беда, если этот образ не вполне сойдется с оригиналом.
Такое в нашей критике уже бывало. Отошлю читателей к тому,
что мною уже написано об Андрее Немзере, Павле Басинском, Вячеславе Курицыне, Борисе Кузьминском6 и вообще о поколении критиков-мечтателей,
какому в 90-е, особенно в первой половине 90-х, казалось, что мы вот-вот увидим
небо в алмазах. И что самое достойное для критика дело быть в литературе не ее
письмоводителем и даже не органом ее самопознания, а разведчиком грядущего7.
Есть, впрочем, разница, и существенная. Утописты 90-х вышли в
путь, когда литературная атмосфера была (или казалась?) максимально
разреженной, былые идолы развеяны в труху, а реальность казалась (или все-таки
была?) чем-то вроде пластилина: разомни, разогрей — и вылепи новую. Лере же Пустовой выпало работать в литературной среде, где все
уплотнено-переуплотнено, все вакансии заполнены, все возможности испробованы, и
говорить приходится не о дефиците, а о перепроизводстве художественных смыслов…
ну, пусть не смыслов, а хотя бы только текстов.
Что делать человеку, который чувствует, что он-то пришел в
сей мир не рецензии писать, а, как признается Пустовая,
«застенчиво спасать мир от духовного кризиса»?
Как что? Конечно, превозмогая застенчивость, писать
манифесты, в которых ее старшие товарищи, поколение тому назад, не видели
никакой нужды. И показательно не только то, что первым заметным выступлением
начинающего критика был «Манифест новой жизни» (2003). Еще существеннее то, что
Пустовая говорит, уже в 2013-м: «Манифест до сих пор
остается моим любимым жанром, хотя его и приходится прятать за аналитическими
рассуждениями».
А раз манифест, то побоку полутона и
нюансы. В цене эффектная, хотя, случается, и вполне
бессмысленная фраза8. И страсти в клочья. И риторический, а не
аналитический, как вроде бы положено критику, дискурс. И — громокипенье,
громокипенье:
«…Раскрыть эту сложную, не по уму человека провиденциальную
связь, в которой и звездный ужас, и жизни цвет, написать не
государственническую и не диссидентскую, а полную художественную историю
советского времени — по плечу ли кому-нибудь из современников».
Или вот, еще красивше: «Небо
вылакали. Подброшенный в воздух чепчик — воздуха не обнаружил. На земле его,
кокетливый символ лояльности и консерватизма, уже угрюмо поджидал вольнодумец
булыжник, которым прогрессивно мыслящая толпа погоняла историю. “Ура” в лентах
и неотесанное “ужо тебе” таким образом примирились,
подрезанные силой тяжести».
И наконец, еще круче: мы рождены, мол, «строить священный
Град литературы, который ежедневно атакуют воды сиюминутной жизни, но который
благодаря тем, кто в него верит, в нашем сознании непотопляем».
И сказано все это, замечу, не 21-летней барышней, а в статьях
недавнего совсем времени, и опубликовано не в «Прологе» — журнале для
литературных отроков и отроковиц, а во вполне себе взрослых «Октябре», «Новом
мире» и опять «Октябре»…
Удивительно ли, что Алла Латынина, назвав младшего сотоварища
«литератором интересным, со своим стилем и узнаваемой манерой», не преминула
вздохнуть: «…Не люблю я пафосных речей с нагромождением метафор, срывающегося
голоса и расширенных глаз»?
Да и кто же из нас такое любит?..
К чести Валерии Пустовой надобно
сказать, что она и сама знает за собой подростковый грех избыточной
патетичности. И то, сколь утопичны ее построения, знает тоже, хотя, впрочем, и
считает: «…Это свойственно, мне кажется, всему моему литературному поколению:
мы скорее мифотворцы, манифестанты, волевые
мечтатели. Наш “новый реализм” выражал то, чего мы хотели от реальности»9.
Но статьи, где нам предлагается «ряд способов переменить
привычки сознания», все-таки продолжает писать.
Потому что свято верит, нет, даже не верит, а истинно верует:
«Помимо адекватного восприятия и понимания Другого в
литературе <…>, что должно быть доступно всякому среднему рецензенту, в
критике есть своя собственная задача, никак не связанная с познанием Другого,
служением чужому тексту. Именно исполнение этой задачи отличает критиков, так
скажем, большого стиля. Это — построение собственного мира, подобно тому как писатель создает индивидуальный художественный мир
<…>. Мир идей критика основан не на образности, а на его вере».
И дальше, дальше: «…Критика в высшем смысле — это исповедание
утопии, преданность идеалу, который дорог не столько возможностью своего
воплощения, сколько самим существованием в личности критика».
Вам все ясно?
Так что не знаю, вбегала ли Лера Пустовая
к Ирине Бенционовне Роднянской с криком: «Новый
Гоголь народился!». Скорее всего, не вбегала. В конце концов, вопрос о том,
народился Гоголь или нет, при таком понимании своей личности не так уже
и важен. Едва ли не вторичен. Гораздо существеннее войти в литературу с самоаттестацией, что народился, мол, новый Белинский10
и вместе с ним (со мною) народился новый, прежде небывалый, литературный мир.
И вы знаете, мне это нравится. Плох, что уж там говорить, тот
солдат, который… И не пора ли, подпущу-ка и я нечто провокативное, восстановить масштаб, при котором каждый из
нас (или хотя бы кто-то из нас) будет ощущать себя не «мальчиком» (или
«девочкой») по вызову у патентованных медведиц пера, не экспертом и даже, как
шутит Пустовая, не «мастером умного разговора» с
читателями и писателями, а суверенным творцом суверенного литературного мира?
И еще мне очень нравится, что Пустовая,
по ее признанию, «с некоторых пор отошла от публикаций в толстых журналах» и
принялась «учиться писать короткие тексты сетевого образца».
Что-то из этих текстов я, наверное, пропустил. Но посмотрите
ее рецензии в журнале «Лехаим» — классная работа!.. И
насколько более объемным, более многокрасочным становится ее образ манифестанта
и градостроителя, когда выясняется, что она и в рапирном
фехтовании искусна и умеет не только державные куранты проектировать, но и собирать
миниатюрные часики.
Как развернет время критика Пустовую,
не ведает никто. В конце концов, она и в самом деле очень молода, и я, как
видите по этому очерку, даже не определился, как ее величать — еще Лерой или
уже Валерией Ефимовной.
Одно можно сказать со всей очевидностью: у нас есть такой
критик — Валерия Пустовая.
И можно надеяться, что ей удастся выполнить ту задачу, какую
она сама поставила перед собою: «…Жить честно, воплощая свою частную миссию, а
проще говоря, делать свое дело и верить… Мы — каждый — рождаемся с будущим за
душой».
Для миссии, хоть бы даже и частной, маловато?
Ну, как сказать…
1 Для него и ряд тогда
нашелся на славу: «Символов на самом деле трое: символ веры — философ- культуролог Освальд Шпенглер, духовного кризиса — писательница
Татьяна Толстая, русского возрождения — мальчик Сергей Шаргунов».
И
не улыбайтесь, пожалуйста: сказано в 2003-м, и автору «Манифеста новой жизни» —
всего двадцать один год.
2 Курсив мой. — С.Ч.
3 «Однажды, — пишет Пустовая
в «Живом журнале», — мне понадобилось представить себя одним словом, и я
выбрала слово “забавная”. Благоволивший ко мне литературный коллега поморщился
от несовпадения ожиданий: ему, кажется, хотелось чего-то более
романтического».
4 Чтобы дальше уже к
этому не возвращаться, напомню, что эти питомицы семинаров в Липках составили
группу Попуган (ПОгорелая — ПУстовая
— ГАНиева) и охотно выступают перед клубной и сетевой
публикой, пробуя максимально театрализовать свои литературно-критические
высказывания. Получается у них, мне кажется, по-всякому, и мог бы даже успех
прийти, будь в обществе побольше заинтересованности в
литературе и обзаведись это трио продюсером класса Андрея Васильева, что на
наших глазах раскрутил «Гражданина Поэта».
5 Что, впрочем, не помешало ей с язвительным
недоумением вспомнить к месту, как «лажанулись» представители литературного
сообщества, даже не включившие роман «Чапаев и Пустота» в список финалистов
премии «Русский Букер». Прошло всего десятилетие,
говорит Пустовая, — «и “Русский Букер”,
и профессиональное сообщество литераторов, когда-то отправившее его в
андеграунд, сами перешли на маргиналии общественного сознания. И наоборот,
публично, волей электората утвержденный авторитет Пелевина ввел его в новую
культурную номенклатуру. Сегодня этот писатель — один из элементов общественной
стабильности…».
6 См. «Знамя», 2013, №№ 1, 5.
7 Это мне вдруг
вспомнился Евгений Евтушенко, у которого один из первых сборников так и
назывался — «Разведчики грядущего» (М., 1952).
8 Ну вот,
например: «…Оставим попытки описания будущего, дабы не утратить дар пребывания
в нем».
9 Тут, однако же,
запятая. Так кто это, спрошу, у нас, минуя, может быть, Шаргунова,
в кругу ровесников и любимцев Пустовой может быть
назван «мифотворцем»? Сенчин?
Прилепин? Гуцко? Ключарева?
Или Дмитрий Данилов? Писатели разные, разноталантливые,
тем только, наверное, и объединяемые, что каждый из них пасется, что
называется, на подножном корму.
10 Догадываюсь, как достали, должно быть, Пустовую
сопоставлениями с Белинским, и смиренно прошу у Валерии Ефимовны прощения. Речь
здесь не о похожести автора «Китежа непотопляемого» на автора «Литературных
мечтаний», хотя и о ней тоже, но о Белинском как об эмблематической фигуре
Большого (пребольшого) Критика.