Собрание произведений в 3-х томах
Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2013
Творящая яркость
Анри Волохонский. Собрание произведений
в 3-х томах Т. I: Стихи. Т. II: Проза. Т. III: Переводы и комментарии. — М.:
Новое литературное обозрение, 2012.
Над белым тот
витает то
Что словно ночь черна
Она про то что нет ничто
Пропела мне она
Анри Волохонский (родился в 1936
году, уехал из СССР в 1973-м, с 1985-го — в Германии) начинал с того же, что и
вся ленинградско-петербургская независимая литература
на рубеже 50—60-х годов ХХ века. Восстановление связи с Серебряным веком, чаще
всего в варианте акмеизма. «И рожь мгновения создаст / Железный хлеб, который
неделим». Но там, где большинство остановилось, приспосабливая классический
стих к нуждам повседневности и политики, Волохонский
двинулся далее.
Основой, возможно, послужила широта интересов, напоминающая
средневекового книжника-эрудита. Подходящее для Волохонского
(и переведенное им) соединение — написанная более семисот лет назад Моисеем Леонским книга «Зогар», где
смешаны мистика, философия, физика, этика, домострой. «“Тьма” — это черный
огонь, и цвет ее сильный. Есть еще красный огонь, сильный в своей видимости,
желтый огонь, сильный в своей форме, и белый огонь, который включает все.
“Тьма” сильнее всех других огней, и именно она взошла над “безвидностью”.
Тьма есть огонь, но огонь — не тьма, разве когда он взойдет над “безвидностью”». Известное в исполнении Бориса Гребенщикова
стихотворение «Над небом голубым» кажется переложением места из «Зогара». А доходящая до казуистики комментаторская традиция
обеспечивает чувствительность к малейшим оттенкам текста. «Но ангел господень
воззвал к нему с неба и сказал: Авраам, Авраам. Между двумя Авраамами в тексте
стоит разъединительный знак, чтобы показать, что второй Авраам отличается от
первого. Второй был завершенный Авраам, тогда как первый — еще неполный».
Волохонский мог
найти опору и в русской литературе, например, натурфилософ-скую лирику
Заболоцкого. «Там зайца маленькое стадо / Маячит вскакивая
на лопух». Но это Заболоцкий, не противостоящий Александру Введенскому (как
было в реальности), а учитывающий его опыт поиска иной логики, ассоциативного
языка. «Покуда юношей спел поводырь» — поводырь пел,
как юноша? поводырь спел юношей, как песню? Поводырь поспевал, как юноша?
Скорее всего, Волохонский рассчитывает на все эти три
смысла, и еще на многие другие. Отказ от нормативной сочетаемости способствует
очень высокой концентрированности языка. «Ибо меж век разбиты рты / Поблекшие на юг».
Окостеневшая интонация сдвигается, начинает жить, и это
превращение происходит в пределах нескольких строк: «Дозволь мне дерзость
вольно вечность петь / В зеленых сферах легким звуком
свиста / Кого звенеть повеяла неметь / Дудой на струнах глупого арфиста». Волохонский свободно соединяет в одном тексте метрический
стих, верлибр и прозу. Такой язык пригоден и для очеловечивания философских
абстракций: «Себя храня и не желая / Себя ни капли
потерять / Матерья ходит дорогая / Себе к ручью белье
стирать». И для описания фантасмагории непонимания и разъединенности — с людьми
и природой. «Над смолой серебра и над серой луны / В
нефть одетая ночь-бедуин / От пожара взошла головою жены / И глотнула очами
бензин». Звуки тоже ко многому могут вывести, если им доверять. «Рим. Мир мри! / Мори мир, Рим! / Рои Рима мори / Моря Рома мри мира / Мрамор мира мори мир моря / Морящая арматура,
гори! / Грей и три! / Трижды три Рим, / Ври, мри и жди
трижды! / Третий Рим, гори!»
Пластичность языка должна быть дополнена подвижностью взгляда,
иронией и самоиронией. Практически на любое высказывание о Волохонском
можно заметить: да, это так, но не только так. На каждый его ход есть обратный.
Волохонский прекрасно работает со словообразованием и
пародирует его, предлагая назвать автомобиль самоедом — действительно, он же
сам едет. Восток очень значим для Волохонского — но
он же иронизирует над любителем восточной мудрости:
«Его там прозвали Упадика, что в переводе с санскрита
означает Рухнувший». И философия мертва без пародирования: «Если отнять от
всего нечто, в остатке будет ощущаться недостача отнятого, которая и выявляет
его смысл». Религия более чем жива для Волохонского,
но конъюнктурное обращение к ней достойно лишь насмешки: «Не Христос на осле в
Иерусалим въезжает, / а осел на Христе из Иерусалима съезжает». Ирония даже в
рифме. «А завтра — Новый Год, святой Сильвестр. / Щеколда брякнула. Читатель,
см. сл. стр.»
Стилистическая игра — и возможность восстановления связи с
традицией, и возможность сохранения душевной свободы. «Роман-покойничек»
(1970-е, опубликован в 1982-м) — и встреча стилей, вариации то на «Алису в
стране чудес», то на бурятские сказки. И набор эссе — о дураках,
Апулее, империи. И напоминание, что всякий путь —
отчасти похороны, но и всякие похороны — отчасти путь. Процессия, идущая сквозь
петербургские-ленинградские улицы, лестницы и комнаты,
вдруг оказывается у стены азиатского города. Современная притча (в дальнейшем
это направление будет развивать, например, Александр Давыдов). Причем,
используя «роман» как имя и жанр, Волохон-ский сразу
же ставит себя под вопрос: «А вообще, возможно ли, чтобы каламбур был хорош? Не
скверен ли весь жанр словесных совпадений?». У Волохонского
содержится в свернутом виде еще очень многое. «Оденем Энгельсу венок, / Украсим
бороду цветами, / Положим амбру между ног И розы
обовьем усами». Это было написано в начале 1960-х, Д.А. Пригов еще не знает о
концептуализме. А в «Пока мое тогда / Поет твое легко»
хорошо просматриваются превращения частей речи у Александра Левина.
Сочетание стилистического многообразия и способности к игре
дали Волохонскому попытаться сделать невозможное:
перевести (ну хотя бы «переложить») «Finnegan’s Wake» Джойса. О цели «переложения» Волохонский
говорит вполне определенно: «…открыть для наших молодых сочинителей
достигнутые на Западе возможности». Возможности межъязыковой игры, пластичности
слова, возможности текста, построенного на ассоциациях. «Все это в тревности. Ты дал мне пинка (за
подписью), а я глотаю ветры с росписью. Я жвал тебя за жвачкой, а ты жапрякся в тачку. Но мир — это я говорю —
был, есть и будет вовек излагать свои собственные вруны по всем — так сказать —
прямоблемам, попавшим под санкцию наших инфракрасных
чувств при последнем вельблуде млечном, чей сердца
пламенный сосуд бьется меж карих глаз на якоре перед могилой
братца-председателя, там, где его финик исследует пальму, которая принадлежит
ей».
Концентрированность языка позволяет добиться очень многого в
нескольких строках или даже словах. «Физики, сочинившие
недавно потрясающую артиллерию и за то получавшие глазурованную галету
еженедельно и пару лыж с палками для альпинизма раз в году, были уверены, что
наверху наконец-то осознают, насколько их одаренность к вычислениям превосходит
средний бездарный ум, и вот-вот призовут их сперва в советники, а там и всю
политику сдадут им с рук на руки» — в этой фразе содержится не один
роман неподцензурной литературы советского времени. «Ментократия мундироиерархиков» —
сказанное в 1970-х продолжает хорошо описывать современную ситуацию.
В ответе А. Ровнеру Волохонский отказывается говорить о своей принадлежности к
московско-ленинградской метафизической школе 60—70-х годов. По его мнению,
никакой школы нет, есть группа лиц, для которых «характерен подчеркнутый и
последовательный индивидуализм», а советская и диссидентская субкультуры, как
социально ориентированные, не столь отличны друг от друга. «“Школы” можно
оставить тем, кто хоронит в них своих мертвецов». И в болтовню о высших мирах Волохонский не позволяет себя втянуть. «Я думаю, никакой сверхреальности нет. Зато есть слепцы, которые не видят
ничего, кроме социальности, своих групповых домино». Аристократический отказ
навязывать себя публикаторам: «Основной принцип такой: просить должны меня, а не я». Отказ вставать в позу учителя душ и
выразителя народной жизни. «И смешны разумеется мне идиотские детские басни / Будто автор — пропеллером в самой опоре хребта — /
Орошает анютиных грядок народные квасни / В рот
набрав содержимое их из ведра решета». Таких неудобных людей многие не любят. Волохонский весьма известен — но о нем почти ничего не
написано. Но метафизику и положено быть в одиночестве. И только независимость и
дает возможность говорить о рае неприторно. «Кто любит тот любим / Кто светел тот и свят». Так и возможен
призыв без пророческой истерики. «Скажи камням на новом языке / Что значит
здесь свобода хлеб и власть / А сам лети с крыла
зерном в муке — / Учитесь падать и неситесь пасть!»
Волохонский — со
становлением и становящимся. «Вся написанная музыка скучна, еще скучнее, чем
хаос. Но, бывает, в момент ее рождения мы слышим как бы другую музыку. Ради
другой музыки играют эту». С богатством жизни предметов. «Выносит герб мэр
города Гоморра / Черней души но ликом розовей / Ползти
на зов подземного Амора / По сердцу иерархии червей»
— это туз червей, а далее из карт будет целый бестиарий: шестерка (покорные),
семерка (тревожные), восьмерка (устрашающие)… А минералы и металлы поясняют
человека: «Ибо сила воли железа / К проявлению свободы
воли — / Железная воля к свободе». Причем для Волохонского
важен и Ветхий Завет, и Новый, но не менее важно и язычество. Вероятно, он —
пример часто провозглашаемого, но редко встречающегося мудреца, для которого
все религии равны.
«Красный рядом с черным и белым станет пламенным багряным,
белое станет бледно-желтым, а черное — темно-синим. Помести эти три в свет,
сделай их прозрачными — выйдет три цвета стихий». Речь художника, развивающая
слова Кандинского о значении цветов. И одновременно совет творящему
— только ли картину? Потому что далее: «Опус-ти круг стихий в поднебесную воду.
Раздвинь ее, чтобы явилась суша. Туда опусти круг». Человек способен создавать
миры. Это гностицизм? Но, во всяком случае, не унылость мировой скорби.
«Смотри: за стадом пыльный дух / Поднявшись
в зрак столпа / Шагает нем рождая вслух / Сухого слова прах». В мире и обман,
демоны, пустословие, череда масок за маской. Волохонский
видит это, но, проходя по метафизическому пространству библейских холмов или
историческому — германских городов, он радостен. Его стихи — и для письма
другу, и для анакреонтики на случай. «Наши девы из изюма / Наши
дамы из халвы / Пьет река вино из трюма / Морем пьяной головы». Среди колючек
настоящего и смерти в будущем существует яркость. К ней поэт идет через слова.
Живи пока и дышишь и живешь
Дышать и жить и жать неложно можно
Одной ехидной дикобразу в еж
Но избежать пожалуй невозможно