Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2013
Мыслящая единица
Я один, все
тонет в фарисействе.
Борис Пастернак
Меня —
сужу по редким и всегда колким упоминаниям в его книгах и интервью — Лев Данилкин явно не жалует. Но я не обижаюсь, потому что
других литературных критиков он вообще в упор не видит1.
Вернее, не разбирая лиц и голосов, — видит как «ареопаг из обсыпанных перхотью
сикофантов». Или, еще лучше, как встающую стеной «между текстами и читателями
<…> коррумпированную систему экспертов, кураторов и лоббистов, в чьи цели
часто входит не обеспечение зеленой улицы Большому Роману, а оттирание его как неформат, не соответствующий их представлениям о Романе».
Есть,
впрочем, и радующие обозревателя столичной «Афиши» исключения из
коррумпированной системы — Владимир Бушин2 и, может быть, Виктор Топоров3.
Ни в
чем не схожие ни друг с другом, ни, казалось бы, с Данилкиным,
все они если чем и объединены, то невоздержанностью.
Невоздержанностью
в брани по отношению ко всему, что в литературе подает признаки жизни, — это я
о Топорове и Бушине. И
симметричной невоздержанностью в хвале и славе — это, разумеется, уже о Данилкине.
Читаешь
— и, в одном, бушинско-топоровском случае, попадаешь будто на скотобойню, где никому никого не жалко,
ибо что же бездарей и прохиндеев жалеть, а в другом случае, в данилкинском, — будто спускаешься на парашюте в райский
сад, где благорастворенье и арфы поют, где каждый, ну
буквально каждый и знаменитый, и не очень писатель глядит в нобелиаты.
«Укус
ангела» Павла Крусанова — «стомиллионный блокбастер»,
«завораживающая чеканная проза». Илья Стогофф — «один
из лучших писателей нашего времени». Алексей Иванов — «золотовалютные резервы
русской литературы». Александр Проханов — «живой
классик номер один», он «как Руанский собор — его
можно писать всю жизнь». «Гипсовый трубач» Юрия Полякова «стал одним из главных
бестселлеров 2008 года». Александру Архангельскому «удалось сочинить отличный
роман». «Обмен заложниками» Ивана Наумова — «одной рукой машем клетчатым флагом
— первое место, “открытие года”; другой
запускаем секундомер — когда будут куплены первые права на экранизацию».
«Соски» Олега Журавлева — «удачная, виртуозная работа». «Дагги-Тиц»
Владислава Крапивина — «шедевр», «двести страниц замечательной прозы».
«Воскресение в Третьем Риме» Владимира Микушевича —
«выдающийся и абсолютно неконвертируемый роман». «Серпантин» сорокапятилетнего мюнхенца А. Мильштейна <…>
— выдающееся произведение искусства, вызывающее беспримесное восхищение, ни больше ни меньше». «Матисс» Александра Иличевского
— «великий национальный роман». Анна Старобинец —
«Петрушевская нового поколения, евро-Петрушевская…». Роман Сенчин
— «чем больше я читаю его, тем яснее вижу, что он — настоящий Мастер; знаете, я
ему предрекаю место в самом высшем эшелоне». «Танкист, или Белый тигр» Ильи Бояшова — «у нас — если отбросить околичности — появился
еще один большой писатель».
И так
год за годом, год за годом…
Гоголи
под пером Льва Данилкина как грибы родятся. Большие
писатели исчисляются десятками, а отличные романы, выдающиеся романы,
виртуозные романы — пожалуй что и сотнями…
И
нельзя сказать, что критик всех кроет одной золотой краской. То есть, может
быть, и всех, конечно, или почти всех, но в одних случаях позолота пожиже, а в других прямо-таки бьет по глазам.
Так
случилось, например, в 2006 году, когда Данилкина
перепахал «Учебник рисования» Максима Кантора.
Не
одного его, разумеется. И многие, наверное, помнят, что уже в издатель-ской
аннотации к сему полуторатысячестраничному труду было
сказано: «Летописи такого рода появляются раз в столетие». И что архитектурный
критик Григорий Ревзин веско подтвердил: «Главное то,
что просто написан еще один великий русский роман, хотя казалось, что после
“Мастера и Маргариты” и “Доктора Живаго” этого уже никогда больше не будет». А
писатель Дмитрий Быков, сравнив Кантора с Рабле, Сервантесом и Чосером, ответственно
заявил, что эту книгу «не удастся замолчать, вот что ценно
<…> Сбросить “Учебник рисования” со счетов все равно не
получится».
Ну,
спросите вы, и кто же победил в неформальном турнире славословящих?
Конечно,
Лев Александрович Данилкин. И не только тем, что явил
эффектную кантороцентричную формулу: «На вопрос “В
трех словах, что такое была русская литература 2006 года?” — правильнее всего
было бы ответить не “Славникова.
Прилепин. Быков” или “Духлесс.
Вампиры. Лохнесс”, а “Кантор. Кантор. Кантор”».
Но тем, главное, победил, что сначала в «Афише», а затем и в
книге «Круговые объезды по кишкам нищего» (СПб., 2007) все литературные события
года представил как случившиеся «в присутствии Кантора», или, может быть, даже
«при свете Кантора».
И
вышла картинка, нелестная для десятков больших, как мы уже договорились,
русских писателей.
Больше
всех, конечно, не повезло Ольге Славниковой. Она,
правда, у Данилкина вообще не в первых любимицах, но
и то вряд ли ожидала прочесть, что
«“2017” — продукт литтехнолога в той же
степени, что и писателя. Славникова попыталась
синтезировать идеальный роман своего времени: в меру романтический, в меру
революционный, в меру эсхатологический, в меру провинциальный, в меру
фантастический, в меру сатирический, в меру эротический, в меру философский <…> Однако, правда ли, что в идеале современная
русская литература должна выглядеть как роман “2017”? Ни в коем случае!»
Ну и
правильно: не надо было Славниковой подставляться под
бой, называя «Учебник рисования» в одном из газетных интервью «антисобытием
года»!..
Другие
большие русские писатели таких неосторожных высказываний себе не позволили;
возможно, просто не одолели двухтомный и, прямо скажем, неудобочитаемый памфлет
своего, кто бы ожидал, конкурента. Но и они получили: кто по зубам, а кто нечто
кисло-сладенькое — и Прилепин с «Санькой», и Быков с
«ЖД», и Сорокин с «Днем опричника», и Улицкая с «Даниэлем Штайном,
переводчиком», и Алексей Иванов с «Общагой-на-крови». И даже, вы не поверите,
Александр Андреевич Проханов с «Теплоходом “Иосиф
Бродский”»!..
Общая
оценка — при свете Кантора: «Это был год невыполненных обещаний и обманутых
ожиданий. Достиг своего надира <…> Быков, превратился в клоуна Сорокин, обмишурился Аксенов, сырым оказался порох у Пелевина». И
чтобы еще подсыпать сольцы на раны больших русских писателей — перечень удачных
(при свете Кантора, конечно, относительно удачных) книг, где, замечу спустя
семь лет, не всегда и имена авторов вспомнишь: «Сажайте, и
вырастет», «Шайтан-звезда», «День без числа», «Язычник», «Россия: общий вагон»,
«Бог не звонит по мобильному», «Мочалкин блюз»,
«Чужая», «Эдип царь» и, вот вам, вот — «Божественный яд»…
Да что
писатели, если и литературная критика, вся сразу, предстала у Льва Данилкина (отсылаю к первому абзацу этого очерка)
«коррумпированной системой» лишь потому, что по какой-то умонепостигаемой
причине не стала повсе-градно оэкранивать и повсесердно
утверждать именно вот этот вот Роман Века…
…И, вы
не поверите, мне это нравится. Сам не таков, но ценю людей, которые, сорвавшись
с катушек, действуют, как Гамлет у Давида Самойлова: «Доверяй своему удару,
даже если себя убьешь!». И я понимаю, когда Данилкин
говорит интервьюеру (и мне, разумеется): «Понимаете, иногда нужно ткнуть
пальцем в нечто очевидно чудовищное и сказать:
“Я утверждаю, что это неописуемо хорошо” <…>, взять на себя
ответственность. Иначе превратишься в филологическую девушку, у которой вкус
хороший, сформированный, но все, что не лезет в канон, кажется ей безвкусным и
неприемлемым».
Последовательность высказываний, их аргументированность и
сбалансированность (видите, какие длинные, солидные слова?) — вещь, само собой,
хорошая, но есть ведь, согласитесь, своя прелесть и в срывах вкуса, и в азарте,
и в выбросе тестостерона — просто так, наобум.
Поэтому
читаю я, например, про «толстые журналы, укомплектованные не столько сильными
современными текстами, сколько сильными лоббистами, имевшими хорошие связи в
букеровском комитете…»4. И — вместо того чтобы разо-злиться —
улыбаюсь, поскольку говорит это тот самый Данилкин,
что двумя годами раньше признавался Захару Прилепину:
«…Я с восторгом читаю толстые журналы <…> Толстые журналы — это целый
мир, я готов там полы мыть, как раньше, знаете, устраивались в театр на Таганке
полотерами, чтобы заполучить проходку на спектакль-другой». И говорит так же
горячо, так же искренне, с той же подкупающей непосредственностью, что и
обычно.
Поэтому
и интересен мне Лев Александрович Данилкин не тогда,
когда он соревнуется в производстве прилипчивых слоганов то ли с Пелевиным
времен «Generation П», то ли с анонимными
имиджмейкерами из развеселой компании «Рога и копыта».
И уж
тем более не тогда, когда он по давней европейской, а теперь вот уже и по
российской моде левачит, надеясь предстать
перед публикой большим, чем на самом деле, нонконформистом, человеком с
экстравагантными убеждениями и экстраординарным жизненным опытом5.
Этой
же, мне кажется, природы и тяготение к Бушину и Личутину, ко всему, что маркировано как «советское» и/или
как «народное», щегольство оборотами типа «горьковчанин Прилепин»
(вместо, как ныне, «нижегородец»). «Нельзя долго находиться рядом с Прохановым и не поддаться его влиянию6,
— заметил недавно Сергей Беляков. — И вот уже гламурный критик почитывает Дугина,
рецензирует монографии о национализме. А недавно в данилкинской
рецензии на “ГенАцид” Всеволода Бенигсена
появилось “заклятое” слово “русофобия”». Так что — «верной дорогой идете,
товарищ!» — ядовито подытожил Беляков свое наблюдение. А я прибавлю: верной-то
оно, может, и верной, но, убей бог, не вижу я Данилкина
ни в кругу постоянных «вкладчиков» журнала «Наш современник», ни в железных
когортах Лимонова или Сергея Удальцова.
Побыть
человеку «без идеологического иммунитета», как выражается сам Данилкин, у левых попутчиком — это да, проявить
интеллектуальную (и моральную) любознательность — тоже
пожалуйста. Благо, сейчас никто никому не запрещает вослед Максиму Кантору, уже
публицисту7, ревизовать общепринятые
взгляды. Считать, например, что «холокост в его окончательном варианте,
по-видимому, был спровоцирован англичанами8, с тем чтобы в войну вступила Америка; что поздний Маяковский
прекраснее раннего; что портреты Александра Шилова и Энди Уорхола
ничем не отличаются друг от друга; что Вторая мировая война не была победой сил
добра над Абсолютным злом; что закономерным результатом демократических реформ
стало открытое управление КГБ Россией; что Зиновьев как фигура значительнее
Солженицына; что “демократия” убила людей больше, чем какой-либо авторитарный
режим»…
Филологические
девушки с хорошим вкусом ведутся на такие пассажи с полпинка;
ведутся и юноши. Так что взрослым читателям эти страницы у Льва Данилкина я рекомендовал бы бегло просматривать, а
внимательно, «с карандашиком», как раньше говорили, читать совсем другие.
Например,
те его рецензии, где речь идет не о «Номенклатуре» или о «Гвардии», то есть не
о книгах раскрученных авторов, кого и без Данилкина
заметят, а о писателях с репутацией либо еще не определившейся, либо уже полустершейся. Такое расширение объема за счет вроде бы необязательных
имен и книг меня всегда привлекает, а «Афишу» резко выводит из глянцевого
круга, где в чести только звезды и, соответственно, селебрити-романы.
«Нравится мне самому, — говорит критик, — очень немногое, но мне платят деньги
за то, чтобы я учитывал не только свои, но и чужие вкусы». Тут же прибавляя
именослов по своему вкусу — «Аномалия Камлаева»
Сергея Самсонова, «Чертово колесо» Михаила Гиголашвили,
«Ваня Житный» Вероники Кунгурцевой, романы Олега
Курылева… В другом месте список пополнят действительно
хорошие, как он клянется, дамские романы Акулины Парфеновой, шпионские романы
Сергея Костина, ретродетективы Антона Чижа… В третьем
еще что-либо — и никакого тебе, заметьте, жанрового или репутационного
снобизма; в жесткую ротацию могут пойти и роман «Румянцевский сквер» старейшего Евгения Войскунского,
и даже — свят, свят! — неожиданно удачная книга Александра Бушкова («В фамилии
“Бушков”, — это критик так извиняется перед читателями, — по-прежнему есть
нечто моветонное, некошерное,
инфантильное. Это от неосведомленности, и это
пройдет»).
Да,
братцы, перед нами уже не скольжение по лоснящейся поверхности премиальных
списков и показателей продаж, а тяжелый труд, исключительно полезный если не
для читателей, то для культуры. Помните ведь: «Изводишь единого слова ради
тысячи тонн» всяческой белиберды? «Я, — говорит Данилкин, — окончательно превратился из нано-Белинского,
которым, при желании, мог себя воображать, — в анонимный фильтр <…> Это быстрая, неприглядная, несолидно выглядящая
работа».
Тут бы
нам и порадоваться за писателей, чьи книги из небытия извлекает единственный,
как идет молва, наш критик, влияющий на объемы продаж9.
Не
получается. Продажи у этих писателей не растут. И репутация у Бушкова все та
же. И за «Расколом» Личутина, что Данилкиным
был вознесен едва не до небес, креативный класс в очередь так и не встал. Так
что Данилкин горюет — его любимцы в очередной раз «не
замечены», и ладно бы только критиками, так ведь и читателями, сиречь
покупателями — хоть бумаги, хоть цифры.
Что
делать? Может быть, если мы уже чуть раньше сослались на Маяковского, стоит
процитировать его еще раз? Хотя бы вот это — «Единица — вздор, единица — ноль,
один — даже очень важный — не подымет простое пятивершковое бревно, тем более
дом пятиэтажный».
Даже
если этот один, по словам Бориса Кузьминского, столь
«бешено, несуразно талантлив», как Лев Данилкин.
Такова селяви, как любили мы говорить на заре туманной юности.
Определив себе роль одиночки, абсолютно независимой мыслящей
единицы, никак и ничем не связанной с российским литературным процессом10,
Лев Данилкин прекрасно чувствовал себя лет двенадцать
назад, в самом начале своей обозревательской карьеры. Когда погоду на книжном рынке делали переводные романы, а
русские в большинстве своем и ему, и, вероятно, креативным читателям «Афиши»
виделись как нечто либо экзотическое, либо сугубо провинциальное. И когда — так
ему казалось — было вполне можно, рецензируя какой-либо рядовой перевод с американского, мимоходом бросить: «Просто по калифорнийским
понятиям это так себе проза; если бы здесь кто-нибудь написал хоть что-нибудь
подобное, это бы объявили романом века. Кроме шуток».
Кроме
шуток, прошли годы, и что-нибудь подобное у нас тоже появилось. Сначала
в милом Данилкину курортном варианте; «Местами
довольно остроумно, по-тарантиновски: сцены насилия и
жестокости — в тяжелой ротации; трупов — с десяток; темп — бешеный»11.
А потом, когда энергия импортозамещения
выдохлась, — уже и без дураков пошли русские книги, вполне, казалось бы, соответствующие
европейским стандартам, и даже премию «Национальный бестселлер» стали
присуждать не только милорду глупому, но и за такие вещи, как «Взятие
Измаила», «Борис Пастернак» или «Крещенные крестами».
«…От
отечественных авторов, — констатирует Данилкин в
сравнительно недавней статье «Клудж» («Новый мир»,
2010, № 1) , — перестали бегать, за ними стали гоняться» — не только
просвещенные читатели, но и сметливые издатели. Вот вам, продолжает он, «факт:
литература стала слишком большой и слишком разнообразной — настолько, что можно
утверждать, что такой разной она не была никогда». Так что мы, похоже, имеем
дело с перепроизводством…
Чего?
Книг,
достойных внимания, — скажет любой добросовестный литературный критик.
А что
ответит самый, как нас уверяют, читаемый книжный критик современной
России12? Ему-то что делать в этой ситуации?
Умножать число сущностей сверх необходимого, то есть все
плодить и плодить на «афишных» страницах всякого рода «выдающихся»,
«несравненных», «виртуозных», «больших» и прочих равно «великих» и
«национальных» писателей?
Соревнуясь, уже с самим собой, в выборе восторженных эпитетов и проникновенных
слоганов?
Или
всех своих (вроде бы) любимцев пригнуть, всех положить лицом в снег — чтобы
возвеличить того, кто покажется ему вдруг Самым из
Самых?
Как
это он уже сделал в 2006 году — ради «Учебника рисования» Максима Кантора.
И как,
того и гляди, сделает в нынешнем — ради «Обращения в
слух» Антона Понизовского?
Впрочем,
надо думать, Лев Данилкин не нуждается ни в чьих-либо
подсказках, ни в чьих-либо оценках; мыслящая единица, что уж тут.
Читать
его все равно будут. И я буду.
Всякий
раз, правда, напоминая себе, что этот книжный критик способен не только
на конфетти блескучих (и часто действительно
блестящих) рецензий, но и на «Клудж» — одну из самых
глубоких и одну из самых артистичных литературно-критических статей
нового века.
А клудж, как сам же Данилкин нам и
объяснил, — это компьютерная программа, которая теоретически не должна
работать, но почему-то работает.
1 «Мне, к сожалению, некогда следить за чужими
рецензиями…».
2 «Что до критики, то, знаете… грех жаловаться,
пока здесь такой человек, как Владимир Сергеевич Бушин,
это мой кумир».
3 «Если бы все литературные критики вдруг
исчезли и остался один Топоров, думаю, никто бы этого не заметил: у него
столько энергии, что хватает на всю литературу. Он очарователен,
по-настоящему».
4 Это из статьи «Клудж»,
опубликованной, кстати сказать, в «Новом мире», журнале ничуть не менее
толстом, чем «Знамя».
5 «Скажем, так: если бы я был литературным
персонажем, то, скорее, в романе Маканина или Битова — хотя, разумеется, очень
хотел бы попасть в мир Рубанова или — почему нет? —
Прилепина».
6 Данилкин, напомню,
автор толстенной книги «Человек с яйцом», безусловно
апологетиче-ской, яркой и изумительно неточной во всем, что касается фактов
биографии А. Проханова.
7 «Максим Кантор — сильнейший публицист из ныне
пишущих по-русски <…> Это потрясающая, яростная,
искрометная публицистика…».
8 Что англичанка
гадит, еще и в XIX веке понимали.
9 «Он, — подтверждает в
журнале «Эксперт» Александр Гаррос, — безоговорочно
самый эффективный игрок на российской литературной бирже, способный в разы
взвинтить курс акций любой темной лошадки».
Ну, спрошу я
немилосердно, так назовите же имя хотя бы одной «лошадки», которая была бы
обязана своим успехом именно Льву Данилкину. В
теории-то он знает, что «критику нужны не алгоритмы, а интуиция», а на
практике, увы, как и все мы, промахивается. Быль
молодцу не в укор, но так было, например, с Алексеем Ивановым, которого критик
встретил с некоторым даже недоумением: «“Сердце Пармы” — литературный курьез,
не влезающий ни в какие ворота: исторический роман с элементами фэнтези про Пермское княжество в XV веке. Читать вы его,
скорее всего, не будете». И только спустя два года, за которые «Сердце Пармы» и
«Золото бунта» нахватались призов, породили что-то вроде тренда и, главное,
стали широко читаться, Данилкин отчеканил
наконец свою знаменитую формулу про «золотовалютные резервы».
10 «Меня нисколько не интересует
литературный процесс, ситуация и т.п.», — писал он мне тогда в частном письме,
подчеркивая, что является никак не «литературным» критиком, а «книжным».
11 Вы помните, вы все, конечно,
помните — то сладкое время, когда «по-тарантиновски»
скроенную «[голово]ломку» Гарроса
и Евдокимова объявляли «Национальным бестселлером», а в «Одиночестве-13» Арсена
Ревазова наши глянцевые обозреватели видели
адекватный ответ не только Дэну Брауну, но — черт побери! — и самому Умберто Эко.
12 «А разве есть еще критики, кроме
Данилкина?» — с аффектированным простодушием
спрашивает писательница Анна Козлова.
Миноритарий
Свобода
— это всегда свобода инакомыслящих.
Роза Люксембург
В
сравнении с соседями по профессии Илья Кукулин пишет
не так чтобы очень: вяловато, тяжеловесно, а бывает, что и просто занудно. Ни тебе яркой эвристической метафоры, ни игры с
интонацией, ни остроумно выстроенных литературно-критических сюжетов.
Erste Kolonne marschiert… Zweite Kolonne marschiert…
Считается,
что это научный стиль, филологическая, мол, критика.
Ну, не
знаю, не знаю…
Читывали
мы и у вполне себе филологов,
причем не только у отцов формального метода, тексты поярче.
Впрочем,
Кукулин тоже, кажется, умеет поярче
— но только когда выступает не как журнальный критик, а как сетевой рецензент и
обозреватель, колумнист. Посмотрите, например, его
работы в архиве безвременно усопшего электронного ресурса «Open
Space»: тут тебе и слог пружинист, и шутки едки, и заголовочки на загляденье: «Шарашкина контора», «Следим за
руками», «С зашитым ртом», «Во глубине потайных
карманов»… И вообще — «Мы все в ответе за козла».
Зато
стоит ему вернуться на «бумагу», хоть в «Новое литературное обозрение», где он
печатается чаще всего, хоть в «Дружбу народов», «Новый мир», «Знамя», где он
появляется тоже, как сразу же начинается: «Авторы, склонные к решению подобных
задач, стремились воссоздать меняющееся, имеющее свой путь развития переживание
непредсказуемых и многоуровневых связей явлений и событий мира. Такая апелляция
к сложным и многозначным связям среди “монтажа образов” была не у всех
представителей этого круга» («НЛО», 2003, № 59).
Или:
«Это внимание к широкому кругу авторов, не ограниченному одним, пусть и широким
литературным движением, стремление анализировать
прежде всего эстетические и социокультурные особенности произведения, а не
начинать с «лобовой» этической оценки убеждений автора, готовность находить
новые эстетические смыслы в дебютных произведениях авторов, которые еще мало
кому известны, — или таких, чья известность уже относительно широка, но имеет
стихийный, неотрефлектированный характер…»
(«Знамя», 2010, № 4).
Уф!..
Так вязко не пишут, пожалуй, уже и в ученых записках Урюпинского, если есть
такой, педагогического университета.
И
возникает вопрос: зачем?
Ради
какой цели критик с неплохими вроде бы задатками полемиста, умеющий, когда
захочет, устанавливать контакт с ни в чем не повинным «широким» читателем,
превращает свои журнальные статьи в нечто, может быть, и толковое, но заведомо
неудобочитаемое?
Ради
того, я догадываюсь, чтобы еще и этим — преднамеренно затрудненным и оскучненным, демонстративно неартистичным слогом —
выделиться из ряда статусных (назовем их толстожурнальными)
критиков современной литературы.
Да,
да, он, если зовут, печатается и в традиционной литературной периодике, но
вообще-то, похоже, чувствует себя в ней чужаком. И, может быть, даже едва нас
терпит — как критиков, рулящих в толстых журналах, так и сами эти
журналы, а равно и поэтов, прозаиков, эссеистов, что с ними сотрудничают.
Считает нас своими оппонентами — в жизни и в литературе.
Судите
сами:
«За
последние десять лет я много раз выступал против претензий “толстых” журналов
на лидерство в литературном процессе…»;
«В
начале 90-х годов рухнула монополия легальных журналов и писателей, которая
поддерживалась искусственно…»
Это
все я по «Знамени», на минуточку, цитирую1. Но и по «Open Space» тоже видно, насколько
чужды ему «…те вкусы и формы эстетического мышления, которые свойственны бывшим
“советским либералам”, привыкшим к условиям подцензурной печати, к намекам для
понимающих, разделению литературы на ту, о которой говорить неинтересно, но
можно, и ту, о которой говорить интересно, но нельзя».
Сказано
темновато и вот именно что в стилистике «намека для понимающих»? Допустим.
Тогда еще раз — в рассуждении о писателях и критиках, Кукулину
социально и культурно родственных: «Постсоветская литературная социальность им
не близка, а если интересна, то как предмет описания, а не как место жизни».
И
снова, уже от первого лица: «То публичное пространство, о котором мы мечтаем
<…> ничем не должно напоминать толстожурнальную
цивилизацию 1960—1980-х».
Иными
словами, все, что в современной культуре так или иначе связано с кругом
традиционных толстых журналов, видится Илье Кукулину
маркированным как исключительно советское.
Нестерпимо
советское.
И
неужели же нет в его глазах принципиальной — эстетической и социокультурной —
разницы между «Знаменем» и «Нашим современником», между, допустим, Михаилом
Шишкиным и, допустим, Александром Прохановым? Неужели
же почти все в современной литературе мазано для него одной, советской
краской и это противостояние советского и несоветского незыблемо
и фатально — ну, совсем как у Киплинга: «О, Запад есть Запад, Восток есть
Восток, и с мест они не сойдут, пока не предстанет Небо с Землей на Страшный Господен суд»?
Почему
же нет разницы, отвечу я за Илью Кукулина, есть
разница. Кого-то он на дух не переносит: «С Романом Сенчиным,
Василиной Орловой, Сергеем Шаргуновым и их
единомышленниками я не согласен ни по эстетическим, ни по общественным
вопросам». А к кому-то, напротив, вполне снисходителен — например, к Владиславу
Отрошенко и Андрею Волосу. В «Знамя» и «Новый мир» Кукулин
печататься ходит, когда зовут, а в «Наш современник» почти наверняка не пойдет,
даже если очень будут приглашать.
Но это
разница, скажем так, из разряда индивидуальных предпочтений,
персонализированная, а никак не системная.
Вина,
по Кукулину, и несчастье, по его же мнению, нынешней толстожурнальной цивилизации и, шире, практически
всей современной литературы в том, что она не обрубила связей с ненавистной
подцензурной, легальной и уже тем самым официальной словесностью советской
эпохи. В том, что традиционные журналы как выходили, так и продолжают выходить,
а их авторы получают едва ли не все сколько-нибудь заметные литературные
премии. И в том, наконец, что для толстожурнальной
цивилизации по-прежнему дорог социальный и художественный опыт А. Ахматовой и
А. Твардовского, Ю. Трифонова и Ю. Казакова, В. Шукшина и Д. Самойлова —
безотносительно к тому, проходили или не проходили их произведения сквозь
цензурное сито.
«Нормальной
литературой, — твердит Кукулин, — тогда была литература
неподцензурная — во всем диапазоне от Всеволода
Некрасова до Леонида Бородина и до песен Майка Науменко или Янки Дягилевой. В
том, что печаталось при советской власти, были исключения — Тарковский,
Окуджава, — но в идеале советская литература имела нелитературные задачи».
И
снова, если кто не понял: «В период перестройки вышедшую на свет неофициальную
культуру в советской критике стыдливо назвали “второй”. На мой взгляд, дело
обстояло и обстоит строго наоборот: это советская культура была “второй”, вторичной
по отношению к неофициальной и должна рассматриваться на ее фоне».
В
таком взгляде на литературные итоги XX века и на положение дел в современной
культуре Илья Кукулин, разумеется, не одинок; он лишь
позволяет себе отрефлектировать, дать словесный контур
тем настроениям, что чаще угадываются, чем обнаруживаются у части нашего
культурного сообщества. И, воля ваша, меня восхищает и это манихейски
простое деление писателей и книг на чистые и нечистые, и эта
готовность пускать поезда под откос, несмотря на то что гражданская война в
культуре давно закончилась — хотя, кажется, вечным шахом.
Уместен,
правда, вопрос: если то, что печатается в толстых журналах, то, что
рассматривается статусной литературной критикой, то, что получает заметные
литературные премии, хоть какое-то внимание публики и средств массовой
информации — так вот, если все это изначально ущербно, а возможно, и порочно,
то какие же имена и книги милы критику Илье Кукулину
и готовы вызвать его одобрение?
Тем
более что, по его глубокому убеждению, «сейчас русская литература переживает
расцвет. Есть первоклассные авторы европейского уровня». И в другом месте —
«…становится заметно, что ни в малейшей степени литература не деградирует».
Заметно,
правда, и, как говорит Илья Кукулин, «общее — на мой
взгляд, безрадостное состояние русской критики»2, поскольку
«критикой этот расцвет отслеживается плохо, но полагаю, это дело временное».
Из
зала в этих случаях кричат: давай подробности!..
Какие,
к примеру сказать, издания поддерживают честь литературной критики, где именно,
слава Тебе, Господи, наконец-то «появилась возможность говорить о действительно
серьезных вещах и о действительно актуальных авторах»?
Ответ
вот он, пожалуйста: «Есть “Новое литературное обозрение” с материалами по
современной литературе, есть “Митин журнал”, есть газеты “Литературная жизнь
Москвы” и “Экслибрис НГ”».
Э,
разочарованно думаешь, батенька…
А
имена? Где те самые «актуальные», а возможно, и «первоклассные авторы
европейского уровня»?
Про
прозу Илью Владимировича пытать не стоит. Высказывается он о ней реже, чем о
стихах, и вообще высказывается как-то полуслучайно.
Говорит, что, мол, «поэзия и драматургия мне представляются самыми инновативными зонами современной русской литературы».
Во-первых, потому что «на русскую поэзию гораздо большее влияние, чем на прозу,
оказал опыт неподцензурной литературы»3. А
во-вторых, с точки зрения нашего критика, «очевидно, значение поэзии в
современном российском обществе возрастает», хотя «процесс этот пока не может
быть зафиксирован социологическими инструментами».
Значит,
как о первоклассных авторах, спросим у нашего критика о поэтах. И Илья Кукулин охотно назовет нам свои имена:
Татьяна
Мосеева, Ника Скандиака, Игорь Булатовский,
Андрей Поляков, Василий Бородин, Павел Гольдин, Андрей Сен-Сеньков, Кирилл
Медведев, Шиш Брянский, Михаил Гронас, Федор Сваровский, Сергей Круглов, Андрей Родионов, Елена Фанайлова, Борис Херсонский… В перечнях первых среди
равных (а до таких перечней Илья Владимирович большой охотник4)
могут иногда возникнуть и имена окказиональные (вплоть до Ильи Пуханова и Евгении Сусловой), но чаще повторяются именно
те, что приведены выше, и с ними-то стоит как-то разбираться.
Но
только не кричите: кто все эти люди, благо многие из имен, названных критиком,
пока действительно не на слуху у тех, кто не следит прилежно за «Воздухом» и
«НЛО», не ходит на пиитические бдения в «Билингве» или «Даче на Покровке»?
Потому что вам ответят, как, помните, в старинном анекдоте про студента,
который затруднился сказать, кто такой Карл Маркс, зато сумел-таки срезать
экзаменатора: у вас своя, мол, компания, а у меня своя.
Гораздо
интереснее понять логику, какая связала Бориса Херсонского с Шишем Брянским, а Елену Фанайлову
с Никой Скандиакой.
Мне,
простите великодушно, это не удалось.
Если
пробовать мерить по, как сказал бы Кукулин, «степени
эстетической инновативности», то степень эта в каждом
отдельном случае очень уж разная.
Если
судить по тому, кто где печатается, то Кирилл Медведев, и правда, на страницах
традиционных изданий не появляется, зато стихам Сергея Круглова и Андрея
Полякова во всех толстых журналах почет и уважение.
Если
говорить об уровне медийного признания, то Андрей
Родионов с недавних пор регулярно возникает на телеэкране и зван на статусные
светские меро-приятия, а Михаила Гронаса никто чужой,
кажется, не видел.
А
если, наконец-то, принять во внимание качество стиха, его собственно
художественные достоинства, то выяснится, что, по деликатному выражению одной
исследовательницы, «момент мастерства в авангардизме редуцирован», а вместе с
ним упразднено и понятие таланта, творческой одаренности.
Иначе
не соседствовали бы в одном списке лучших, талантливейших поэты, и в самом деле
ярко проявившие себя, и те, кто не предъявил (может быть, пока) ничего, кроме
благих намерений.
Как, в
равной степени, не выпали бы из этого списка поэты, виновные лишь в том, что их
стихи не приглянулись Илье Кукулину.
Дело
вкуса, — как говорит в этих случаях Игорь Шайтанов.
И тут
укора нет. В конце концов, «критик, — я снова цитирую, — всегда делает выбор: одни
сочинения он анализирует или превозносит, другие — замалчивает или ругает».
Так
что оно бы и ладно, кто из нас в своих оценках свободен от субъективности, от
прихотей собственного и диктата корпоративного вкуса, — не повторяй Илья Кукулин на все лады, что он-то сам решительно «против
редукции содержательной литературной полемики к конкуренции фракций». И не
призывай (самого себя, быть, может?) «не замыкаться на каких бы то ни было
тусовках — возраст-ных, городских, стилистических. В литературе происходит
множество процессов, и чем большее их количество может отследить критик — тем
лучше».
Но это
в декларации о намерениях; они у нас всегда похвальны. Что же до дела, то
«красавице платье задрав, видишь то, что искал, а не новые дивные дивы». То
есть видишь знакомую и по другим критическим практикам метонимию — перенос
свойств, черт, трендов одного относительно узкого сегмента литературы, одной
поэтической фракции на всю литературу сразу. И понятно, что свое универсализируется, объявляется единственно сущим, а чужое
воспринимается как чуждое и соответственно умаляется — вплоть до полной
неразличимости.
Не
стоит поэтому ждать от Кукулина исчерпывающего и хоть
сколько-нибудь объективного очерка истории русской поэзии второй половины XX —
начала XXI века. А если он все же возьмется, то этот труд — по видимости,
безличный и почти наверняка стилизованный по слогу под научный — станет по
существу манифестом вполне определенной литературной партии5.
Такая
партия, вне сомнения, есть и, вне сомнения, имеет право не только на
существование, но и на представительство в общелитературном парламенте.
Я,
простите остроту, назвал бы ее партией людей (авторов и читателей) с
нетрадиционной эстетической ориентацией.
Их в
современной России не так уж мало. Хотя все-таки немного, так что Илья Кукулин с полным основанием «пока что — возможно, и
надолго» ощущает «себя и своих единомышленников меньшинством». Замечая, не без
кокетства, что «кое-кому из нас памятно и слово “отщепенец”».
Я,
собственно, так было и хотел назвать эту статью: «Отщепенец». Пока не наткнулся
на перенятое Кукулиным у Дмитрия Волчека рассуждение
о «миноритарной» поэтике и вообще о «миноритариях»
как о людях со вкусами, отличными от вкусов большинства.
Так,
конечно, точнее.
Потому
что отщепенцев преследуют и травят — а кто ж это у нас рискнет травить Дмитрия
Кузьмина, создателя «Вавилона» и «Воздуха», или Глеба Морева,
редактора «Новой русской книги», «Критической массы», одного из руководителей
ресурсов «Open Space» и «Colta»?
И
потому что у отщепенцев нет решительно никаких гражданских прав, в том числе
права голоса, тогда как эстетически нетрадиционные суждения самого Ильи Кукулина и авторов, близких Илье Кукулину,
транслируются невоз-бранно — даже, как мы помним, «Знаменем», другими
традиционными литературными журналами.
Миноритарии,
подсказывают нам словари, — это акционеры, доля акций которых недостаточна для
того, чтобы провести то или иное решение в собственных интересах.
Но —
сужу по сводкам боевых действий в российской экономике — эта доля вполне
достаточна, чтобы попортить кровь счастливым обладателям контрольных пакетов.
Вот
они и портят.
Отлучая
от гордого своей инакостью меньшинства тех, кто в
этом меньшинстве начал, но затем погнался за публичным (и коммерческим) успехом
— ну, например, как Владимир Сорокин, ибо, по Кукулину,
«действительно радикальные новаторы, как правило, замечены обществом намного
меньше», и ибо «при этом меньше замеченными оказываются не менее интересные
авторы, вокруг которых нет скандала».
А
также устраивая показательные обструкции авторам, чья поэтика и литературное
поведение, признанные большинством, в корне расходятся с их собственными — как
произошло, помнится, при присуждении Олесе Николаевой национальной премии
«Поэт».
И —
это, разумеется, главное — постоянно подвергая ревизии, переоценке и переучету
уже, казалось бы, устоявшиеся, традиционные, т.е. привычные, представления о
том, что есть литература и куда ж нам плыть, создавая вокруг этих представлений
конфликтную и конкурентную среду.
На то
в море щука, чтоб карась не дремал.
Для
того и конфликт эстетических интересов, чтобы рельеф современной словесности не
казался чересчур уж однообразным (пусть даже однообразно прекрасным), и чтобы
никакая литературная партия (пусть даже партия читающего большинства) не была
вправе претендовать на гегемонию и безраздельное торжество.
Мне —
как, вероятно, уже заметил читатель — не близки мнения Ильи Владимировича Кукулина. Многое в них меня раздражает, а что-то забавляет.
Но в
одном я уверен: если бы этих мнений не было, то их, ей-богу, стоило бы
придумать.
1 Задним числом даже думаешь:
а не слишком ли «широки», не слишком ли по-либеральному «беспартийны» наши толстяки, и «Знамя» в том числе, что так
охотно дают слово (предоставляют трибуну
) своим… э-э-э воинственным оппонентам? Нельзя ведь и помыслить, что в
«НЛО», в «Open Space» или в
нынешней «Colta» могло бы появиться мнение, столь
открыто контрастирующее с программными установками этих изданий…
2 И вообще, по Кукулину,
«в России разрушены или дискредитированы институты публичной экспертизы в
области культуры; одним из них является литературная критика».
3 И еще раз, чтобы никто не сомневался:
«Наиболее интересные современные поэты наследуют скорее неподцензурной,
чем легальной литературе».
4 «В критике, — приведем еще один список Кукулина, — это Варвара Бабицкая,
Данила Давыдов, Галина Зеленина, Лиза Новикова, Евгения Риц,
Мария Скаф, Александр Чанцев».
5 Такое однажды уже
случилось. Я имею в виду написанную Ильей Кукулиным
(совместно с Марком Липовецким) главу «Постсоветская критика
и новый статус литературы в России» для стилизованной под академическую
«Истории русской литературной критики: советская и постсоветская эпохи» (М.:
НЛО, 2011). Откуда со всей очевидностью вытекало, что вершиной развития
критической мысли стала к нашим дням практика т.н. «младофилологов»,
т.е. авторов круга «Вавилона» и «Новой русской книги», «Критической массы» и —
естественно, естественно! — самого «НЛО». Уже потому хотя бы, что, как сказано
в этой главе, «стратегия “младофилологической”
критики — осмысление исторического и социокультурного <…> контекста —
гораздо более последовательное, чем во всех остальных направлениях современной
критики».