Истории о том, в деньгах ли счастье
Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2013
Об авторе | Наталия Червинская
— постоянный автор «Знамени». Предыдущая публикация — рассказы «Ближние» (2011,
№ 2). Первая книга повестей и рассказов выходит в московском издательстве
«Время». Живет в Нью-Йорке.
Однажды у Марка с Шурочкой собралась компания. Все мы люди
работающие, загруженные, но дело было на праздники, на четвертое июля — длинный
выходной, так что засиделись до ночи. Надо вам сказать: давно ужe так хорошо не
сидели.
И разговор зашел, что часто бывает в эмигрантской среде, про
то, кто как устроился.
Сначала рассказывали про обычные варианты устройства: про
лаборантов, программистов, таксистов, славистов. Про психологов — среди
эмигрантов много психологов. Про врачей — кто десятый год экзамены сдать
пытается, кто в младший медперсонал переквалифицировался. А потом хозяйка дома
Шурочка говорит:
— Да что вы все занудство рассказываете? Я тут для вас два
дня возилась. Под такую выпивку и закуску, да на ночь глядя — неужели нельзя
что-нибудь поинтереснее рассказать? Про какие-нибудь
несметные богатства и блистательные успехи. Вот, например, помните мою Татку Гуткину?
— Ну, помним, — отвечают гости.
— А вот знаете, магазин такой есть на Пятой авеню, называется
«Татьяна Фаберже»?
— Ну, знаем, — отвечают гости.
— Так вот… — говорит хозяйка дома Шурочка и рассказывает
нам следующую историю.
Татьяна
Фаберже
История
о том, что богатство не приносит счастья
Она сразу поняла, что есть два пути.
С одной стороны, можно стремиться к ассимиляции, к
уничтожению акцента и в речи, и в стиле поведения, мимикрировать
под окружающую среду. Но вообще-то уничтожение акцента невозможно. Кроме того,
этот путь означает скучную и тяжелую работу и — даже при относительном успехе —
маловыразительную и невзрачную жизнь.
А маловыразительная и невзрачная жизнь у Татки Гуткиной уже один раз была.
С другой стороны — можно акцент акцентировать. Можно сделать
из него свой стиль и как раз главную приманку. Этот вариант предполагает
артистизм. Тут открываются неограниченные возможности. Тут требуется постоянная
игра, тут надо неустанно заниматься выращиванием и продажей развесистой клюквы.
Мимикрировать под окружающую среду не нужно, но и
самим собой оставаться тоже нельзя. Кому нужна Татка из Кишинева? Мимикрировать надо под те клюквенные представления, которые
у окружающей среды про тебя существуют.
В первые месяцы мы, беженцы из Империи Зла, были в моде. Нас
в гости приглашали, опекали, предлагали помощь. Но, найдя какую-никакую работу,
мы быстро превращались из экзотических страдальцев в провинциальных бедных
родственников, опекунам становилось неинтересно. И мы сами погружались в
текучку; хлопот был полон рот, и хлопоты наши были прозаичные.
Татка не стала искать работу. Первоначальные скудные пособия
кончились, и жила она сурово, питалась в основном в гостях. Но в гости ходила
часто. И не потеряла ни одного из приобретенных вначале знакомств. Более того —
постоянно расширяла круг. Благодетели рекомендовали ее друг другу как
оригинальную русскую, способную придать экзотичности любой вечеринке.
Дело в том, что от обострения и убыстрения мыслительного
процесса, вызванных переездом, или с голодухи — в
Татке прорезалась впервые за тридцать лет скрытая раньше гениальность. Все
самые блестящие идеи озарили ее именно в те, первые месяцы.
Во-первых, сарафан.
На сарафан ее вдохновил, как ни странно, не Билибин какой-нибудь, а Бунин. Это у Бунина написано про
бедную дворянскую девушку, которая носила сарафан «не в стиле а-ля рюс, а в стиле бедности». Татка была вполне начитанная. Все
мы тут накидывались на западные шмотки, покупали черт-те что, потому что на качественное денег не хватало. Даже и на плохое не хватало в необходимом количестве, чтоб каждый день
на работу менять. А Татка сразу поняла, что слияние с толпой местного населения
не является ее задачей. Сарафан она сшила сама, вкривь-вкось, с большими розами
и с позументами по подолу и на плечах. Сарафан не надо было каждый день менять.
Впоследствии у нее были летние и зимние сарафаны, а также кацавейки.
Со временем Татка отрастила волосы, выкрасила их в русый
цвет, а потом еще съездила в специальный парикмахерский салон в Гарлеме, где ей
приплели длинные косы. Их так, в виде кос, и мыть приходилось.
Ее при этом не смутило мнение — надо сказать, что резко
отрицательное — вашей покорной слуги, подруги Шурочки, превратившейся тут в
Сандру для облегчения жизни окружающим. Татка никому не собиралась облегчать
жизнь. Она не позволяла корежить свое простое пушкинское имя Татьяна, оказавше-еся
труднопроизносимым для англоязычных.
Знакомясь, она уже заранее знала, что предстоит, и поджидала
со спокойствием хулигана, подставившего однокласснику ножку.
«Татыана!» — говорили туземцы.
«Нет, нет: Та-тья-на», — настаивала
она.
«Татиана?» — мучился собеседник.
«Таня. Та-ня».
«Таньиа?»
«Ну — Танька».
«Танка?»
«Танка — жанр японской поэзии!» — мстительно отвечала она, и
экзекуция продолжалась. Попытки произнести «Татыана»,
«Таньиа», «Танка» за-ставляли знакомящихся туземцев
чувствовать себя ущемленными и неадекватными, а Татка с косами и позументами
попадала в носительницы древней культуры.
Никто и никогда Татыану уже не
забывал: ни имени, ни высокого роста, ни сарафана, ни голубых навыкате глаз.
Глаза эти считались зеркалом древней славянской души, несмотря на полусемитское Татьянино происхождение, которого она вовсе
не скрывала. Так как еврейство тут идет не как национальность, а исключительно
как религия, оно не мешало ни славянству, ни сарафану.
Соответствовать надо было именно фантастическим
представлениям, не переусложнять их реальностью,
иначе Татьянина развесистая клюква не пользовалась бы широким спросом.
Например, многие тут уверены, что все русские изъясняются также и
по-французски. Именно французский Татка с грехом
пополам учила в университете, а потом с грехом пополам преподавала в вечерней
школе. Если собеседник совсем уж не мог понять Таткиного
английского или, хуже того, имел наглость ее поправлять, она просто переходила на француз-ский. Наглец ретировался, все слушали Татьяну с
изумлением. Американцы вообще-то считают, что французы говорят по-французски из
чистого снобизма, назло и чтобы всех унизить. Но высокая голубоглазая женщина в
розах и позументах с непроизносимым именем — ее французский язык был бесспорно аристократичен. Многие сообщали ей о своей
любви к императорскому семейству и просили поделиться воспоминаниями о
Распутине.
В молодости Татьяна считалась у нас не то чтобы уродом, но имела кличку «гренадер». А также: «Николай
Первый» — из-за ее водянисто-голубых глаз навыкате. Взгляд у нее был тяжелый и
напоминал о шпицрутенах и самодержавии. Талантами, по нашему мнению, она тоже
не отличалась. На аспирантуру не потянула и вообще ни на что не потянула, пошла работать училкой. Тяжелые
годы службы в вечерней школе, общения с рабочей молодежью научили ее стращать, контролировать, давить, как танк. Вот тогда,
видимо, и накопилось в ней мрачное желание пробиться, безжалостность к себе и к
другим, вот такие-то люди и…
— Шурочка, ты кончай фрейдизм разводить, — говорит умный
Марк. — Давай ближе к делу.
— От тоски в вечерней школе Татка начала в самом конце застоя
делать ожерелья и брошки. Для души. Свои изделия она дарила подругам. Подруги
брали и благодарили, но не носили, потому что она не завязывала, как
полагается, узелков между бусинами, бусы у нее рвались и рассыпались, а от
брошек отваливались плохо приклеенные английские булавки. Татка одно время даже
в Измайлове пыталась торговать, но ничего не вышло.
При переезде она объявила себя художником-ювелиром, с упором
на художника.
Татьяна и была художником, как впоследствии выяснилось:
художником жизни. Не зря тут жульничество называют искусством, а жулика,
афериста, авантюриста — артистом.
— Буквально можно перевести: «артист доверия», — говорит
умный Марк. — Богатый термин, понимать можно неоднозначно. То ли артист-аферист
верит в собственные байки, то ли вызывает доверие у жертвы.
— У лоха. Теперь говорят: лох, — поправляет эрудированный
Ленька. Он недавно посетил покинутую нами родину и привез оттуда целую тетрадку
уморительных неологизмов. Мы их изучали и много смеялись, но, будучи
эмигрантами уже не первой молодости, вскоре всё перезабыли. — Лох. А еще:
отморозок.
— Вы хотите про Татку или нет? Я готовила четыре дня, вы все
в момент слопали, а теперь перебиваете и не слушаете,
— говорит хозяйка дома Шурочка.
Мы до сих пор таким манером между собой разговариваем. Уехали
давно, никто нас по имени-отчеству никогда не называл, так что можно сохранять
иллюзию вечного студенчества.
— Мы слушаем, слушаем! — говорят гости, и Шурочка продолжает:
— Здесь Татка обнаружила уличные ярмарки и понесла свое
творчество на продажу. На уличных ярмарках, как вы, наверное, заметили, каждый
второй ларек торгует ювелиркой. Таткино
добро отличалось только тем, что все рвалось и разваливалось. Несколько раз
покупатели приносили покупки обратно для починки или даже
требуя возврата денег. Требовали бы и чаще, но ярмарки всякий раз на
другой улице, да и связываться мало кто будет за
копейки. А продавать Татке приходилось за гроши…
— Ну, пока что история ничем не отличается… — говорит умный
Марк.
— Это тебе так кажется, ты не заметил: возвращали. Значит —
покупали. При такой-то конкуренции, при полной непривлекательности Таткиного барахла — довольно часто
покупали. А все почему?
— Сарафан? — спрашивает скептическая Ленка.
— Ага — сарафан. И кацавейка, и акцент. И голубой глаз.
— Ты хочешь сказать, что на одном сарафане она карьеру
сделала? — спрашивает скептическая Ленка.
— Ничего такого я вам не хочу сказать. Я вас за дураков или, как выражается Ленька, за лохов и отморозков не
считаю. Был, конечно, Джеймс…
— Ага! — сказали Ленька, Марк и тихий Вова.
Они уже давно исповедуют феминизм на работе и даже частично
дома, но между собой втайне блюдут старую веру.
— Ага! — сказали они. — Не обошлось-таки без нашего брата
Джеймса!
— Стоит однажды Татка в своем ларьке и следит с тоской, как
тень небо-скреба уползает от нее все дальше и дальше. Жара страшная. Справа
динамики ревут, музыкой торгуют, босановой и зайдеко,
блюзами и рэпом. Слева — наматрасники антиклопиные продают. Жареным
пахнет: пончики, кукуруза, тортильи, кебабы. И посреди всего этого — голодная Татка в сарафане с
золотыми розами по лазоревому полю и даже, извините за выражение, в кокошнике.
— Ну уж прямо так и в кокошнике?
— Я не вру: небольшой кокошник типа диадемы. Косы гарлемские висят по бокам, вроде как у Брунгильды.
И подходит к ней моложавый такой джентльмен. Покупает какую-то брошку не глядя.
Вообще на товар не смотрит, а смотрит во все глаза на Татьяну. Представляется:
Джеймс Морган. Татьяна с ним свою обычную языковую экзекуцию начинает проводить
и даже для пущего эффекту — прыг сразу во французский.
Однако не тут-то было. Джеймс Морган тоже что-то лопочет по-французски и
отчасти по-итальянски. Татьяну с ходу начинает называть Белиссима,
избежав тем самым всяких для себя неловкостей. Я, говорит он, предприниматель и
агент по торговле искусством. Меня, говорит, исключительно заинтересовало ваше
творчество, Белиссима. Пойдемте, говорит, — пообедаем
в итальянском ресторанчике, поговорим об искусстве. Я плачу┬.
Одет Морган очень прилично, несмотря на жару, не в майке,
тапочках и шортах, как вся остальная толпа. Легкий льняной костюмчик
голубенький. Рубашка розовенькая, розовенький
платочек в кармане. Даже шляпа соломенная.
Пошли обедать. Морган рассказал про себя, что в Нью-Йорке он
тоже вроде как эмигрант. Родился и вырос на широких просторах Канзаса, в
простой фермерской семье. Папа-фермер владел территорией размером со Швейцарию,
но Морган тосковал среди коров, тянулся душой к высокому;
его интересует искусство, жизнь заграничных народов. Он предпочитает общество
творческих личностей, таких, как Белиссима…
«Я понимаю, Белиссима, что это с
моей стороны крайне самонадеянно… Вы — одаренная аристократическая натура, а
я всего лишь скромный бизнесмен. Но меня поразил ваш удивительный облик! Аромат
древней культуры, который от вас исходит…»
Татка почувствовала, что Морган хочет ей предложить не то
законный брак, не то сожительство, и с голодухи решила
серьезно подумать и над тем, и над другим.
И Джеймс Морган сделал Татке предложение:
«Не хотите ли вы, Белиссима, начать
совместный бизнес? Я займусь деловой стороной, а вы — представительством. Вы
будете лицом нашей фирмы. Мы создадим уникальную коллекцию драгоценностей…»
Татка немедленно оправилась от матримониальных надежд.
Замужем она уже однажды была, за этим самым Гуткиным,
который был ростом ей по плечо и внешность — плюнуть некуда, но жуткий бабник.
Из-за переживаний с Гуткиным она и решила
эмигрировать. Так что идея брака ее не очень
прельщала. А вот совместный бизнес ей никогда в жизни не предлагали.
«Будем создавать пасхальные яйца в стиле Карла Фаберже!» —
сказала Татка.
Морган знал это слово: «Фаберже». Лицо его осветилось
улыбкой. Некоторое время он молчал. Видно было, что в душе его борются надежды
и опасения.
«Белиссима! — прошептал он. — Я
задам вопрос, который вам может показаться странным, — но не торопитесь,
подумайте… А не родственница ли вы Карлу Фаберже?»
Всю свою последующую жизнь Татьяна Фаберже гордилась не
своими доходами, не магазинами на Пятой авеню и в Далласе (и вскоре
открывающимся новым филиалом в Дубае!) и даже не своим блестящим положением в
высшем обществе нашего города Нью-Йорка.
Гордилась она тем, что между этим вопросом и ее ответом
прошло не более секунды.
«Как? — спросила Татьяна и взяла Моргана за руку. — Вы
знаете?»
«Что знаю?» — удивился Морган.
Тут Татьянин акцент до такой степени загустел, что дальнейший
их разговор напоминал спиритический сеанс. Причем Татьяна, в развевающемся
сарафане до полу, размахивая узорчатыми рукавами, изображала собою как бы
явившийся дух, и бубнила, и шептала что-то впечатляющее, но совсем уж
неразборчивое и легально ни к чему не обязывающее, то есть неподсудное. Агент
же Морган толковал ее бормотание подобно медиуму, подталкиваемый алчностью, с
одной стороны, и желанием все той же неподсудности — с другой.
В результате возникло у них из чистого эфира не выраженное
словами не то взаимное понимание, не то взаимное недоразумение: Татьяна является троюродной правнучкой Фаберже, но из сочувствия к
бестолковости потребителя будет именоваться в рекламных материалах просто
внучкой этого величайшего русского художника, представленного в коллекции музея
Метрополитен.
Следующий шаг был простой: смена фамилии. Морган получил под
Татьяну Фаберже очень приличный кредит в банке. Татьяна Фаберже, бывшая Гуткина, в парчовом сарафане и кокошнике, гипнотизировала
банковских работников своим голубым николаевским глазом и говорила что-то, а
Морган якобы переводил.
В самом начале между ними произошел небольшой конфликт.
Татьяна серьезно верила в существование таких вещей как дар и вдохновение, а
также в свои потенциально неограниченные возможности. Ей казалось, что между ее
брошками и яйцами Фаберже — один шаг, долгий и плавный балетный прыжок с
магическим зависанием в воздухе, и что она может не только Фаберже, но и Бенвенуто Челлини перепрыгнуть.
Морган был, однако, абсолютно уверен, что Татьяна уже нашла
свое призвание, является гением самоизобретения и самопродажи и должна полностью сконцентрироваться на
представительстве. Ее творческие поползновения он задавил в зародыше, очень
тактично и деликатно. Он объяснил, что потенциальный потребитель, средний
американский миллионер, — просто не дорос и не поймет.
Для собственно трудовой деятельности Морган нанял группу
безработных: прикладников, скульпторов и ювелиров, в основном китайцев, чехов и
русских, которых обучали в художественных академиях соцлагеря
не абстракционизму, а серьезному ремеслу. В арендованном Морганом подвале они
занялись дизайном и производством первых изделий фирмы «Татьяна Фаберже».
Морган выплачивал своим чехам и китайцам полагающуюся по закону минимальную
зарплату.
И надо отдать Татьяне должное: она быстро осознала, что
является с этого момента не человеком, а концепцией, что поддержание своего
образа и марки фирмы — само по себе нелегкий труд. По слухам, Татка и с Йоко Оно познакомилась. А с Дианой фон Фюрстенберг
они просто вась-вась. Ну это
понятно — обе из Кишинева.
— Йоко Оно из Молдавии? —
изумляется простодушная Машенька.
— Диана фон Фюрстенберг. Ее семья
из Кишинева. Замуж выходила на короткий срок за аристократа, из карьерных
соображений.
— Из соображений брендинга и
маркетинга, — перебивает эрудированный Ленька. — Теперь называется:
позиционирование имиджа.
— Ленька! Пей и молчи!.. Татка в своих сарафанах неустанно
занималась партийной работой, то есть ходила на разные
парти…
— Пати, — поправляет Ленька, —
по-русски теперь принято говорить: пати.
— Ленька! — возмущается хозяйка дома Шурочка. — Если ты такой
эрудированный, ты и рассказывай! Я неделю готовила, а теперь меня перебивают!
Так вот, уж не спрашивайте, как это получилось, — если бы я знала, как такие
дела делаются, то не работала бы социальным работником на полставки, — но через
два-три года фирма «Татьяна Фаберже» стала старинной. И легендарной. Славится
фирма в основном тем, что очень знаменита. А знаменита она тем, что широко
известна. И блюдет ореол исключительности…
— Эксклюзивности? — подсказывает эрудированный Ленька.
— Хотя, естественно, основные деньги зарабатывает не на
бриллиантах, а на мелких безделушках, сувенирах и духах… На приемах Татьяна
Фаберже появлялась с Морганом, их считали парой. Но никогда ничего между ними
не было, никогда Морган не выходил за пределы нежной почтительности. Вначале
Татьяне это даже нравилось, но не до такой уж степени ей Гуткин
отбил вкус к личной жизни.
Тем более что Морган был очень привлекательный, благоухающий
духами, носил роскошные итальянские костюмы в талию, платочек всегда в кармане,
и шляпа, и галантность, и непьющий, и на баб не зарился
— воплощенная мечта настрадавшейся русской женщины.
Однажды вечером она все не могла дозвониться Моргану, который
собирался работать допоздна. И секретарь его, китаец, на звонки не отвечал. Она
и решила дойти до их конторы, благо рядом с ее особняком, и погода была
хорошая. Открывает дверь в моргановский кабинет, а
там Морган на диване с китайцем-секретарем. Так заняты,
что даже телефона не услышали.
Ну, конечно, немая сцена.
Морган пал Татке в ноги, как Потемкин матушке-императрице,
вскричал: «Белиссима!» — и начал каяться. И так он
истово каялся, что китаец успел собрать свои манатки и
потихоньку стушеваться.
А Морган с Таткой вынули из шкафа коньяк и проговорили до
глубокой ночи.
Морган признался, что вовсе он не из Канзаса, Канзас он
придумал экс-промтом при встрече. Для простоты и доходчивости, для клюквенности. На манер кокошника.
А на самом деле был он из города Хобокена,
из которого и Фрэнк Синатра произошел. Даже Синатра всю жизнь стеснялся о своем
хобокенском происхождении вспоминать, так что Моргану
простительно. Городишко затхлый, провинциальный, но самое
ужасное — вид из него через реку прямо на панораму Манхэттена, на эту горную
цепь с небоскребами, и восходами, и закатами, и жемчужной россыпью во мраке
ночи. Рукой подать. Короче говоря: сижу за решеткой в темнице сырой.
Издевательство.
Морган в отрочестве
сбежал из дому, смылся, исчез — имя его, кстати, вовсе не Морган, да и китаец
оказался вовсе не китаец, а бывший тибетский монах, — перебрался на другой
берег, сияющий и манящий, и поддерживал свое скромное существование мелкими
аферами, иногда довольно удачными, но всякий раз поддавался непреодолимой
потребности смыться и исчезнуть.
К моменту встречи с Татьяной у него только и было за душой,
что голубенький костюмчик и розовенький платочек. А у
нее — лазоревый сарафан. Два таких голубых ангела.
Морган признался, что у них с тибетцем уже давно любовь.
Только ради любви — и из-за глубокой привязанности к дражайшей мадам Фаберже,
конечно, — Морган не смылся и не исчез. Он вечно убегал, не от страха
разоблачения, а именно когда афера перерастала в нечто вполне законопослушное и
реальное. Законность его пугала, хотелось начать на новом месте, под новым
именем. Со всеми наворованными у фирмы деньгами, конечно.
Это как раз — желание начать на новом месте — Татьяна могла
понять. Ужасно обидно было другое. Она давно уже замечала, что трудится
неустанно на ниве пиара, возникает в светской хронике, устраивает
благотворительные балы, а доходы как-то перестали соответствовать. Мало у нее Гуткин в свое время зарплаты из сумочки перетаскал, теперь
и Морган туда же!
Нашла себе мечту настрадавшейся русской женщины! Не
раскусила, не распознала по своей эмигрантской темноте и доверчивости!
Но Татьяна Фаберже не подала на Моргана в суд. Она как раз
прочла одну книжку по бизнесу, и в этой книжке было про то, что надо устраивать
дела полюбовно, чтоб всем была выгода и никому не накладно. Чтоб и овцы паслись
довольные на зеленых лугах, и волки удовлетворенно ковыряли в зубах зубочист-ками.
Вполне возможно, что если бы она прочла книжку противоположного содержания, то
сидел бы сейчас Морган в тюряге. Татьяна— натура
артистическая и впечатлительная…
Тут дамы наши начинают между собой спорить, что если бы
секретарь был не далай-лама какой-то, а хорошенькая секретарша, то Татка бы
Моргана ни за что бы не простила. А мужчины, наоборот,
говорят, что если бы хорошенькая — то можно и понять
по-человечески.
…Теперь она держит Моргана в подчинении и страхе. Живут все
втроем в Татьянином особняке. Первый этаж Таткин, на
втором Морган, в мансарде — секретарь.
Особняк обставлен в стиле рюс —
положение обязывает. У нее несколько собак, все русские борзые, хотя она больше
любит немецких овчарок. Расписные самовары повсюду стоят. Малявин и Кустодиев
на стенах. В фойе портрет Татки работы Глазунова, инкрустированный драгоценными
камнями.
Разговаривают они с Морганом по-французски с оттенком итальянского, и Татка сильно отупела. От косноязычия ведь
тупеешь — тут обратная связь. Говоришь не то, что имеешь в виду, а на что
словарного запаса хватает.
Поэтому Татьяна Фаберже иногда звонит своим бывшим знакомым и
спрашивает робко: ты меня не презираешь? И на Новый год присылает подарки,
ювелирные изделия сувенирной ценности.
Тут хозяйка дома Шурочка уходит в спальню и возвращается с
горой бархатных коробочек, из которых вываливает на стол нетронутое и неношеное
содержимое. Самоварное золото с пестрыми камешками виновато поблескивает на
скатерти между крошек и винных пятен.
— А мне вот это колечко даже нравится. Я бы надела, — говорит
простодушная Машенька. — Хотя оправа аляповатая, —
добавляет она, потому что окружающая интеллигенция морщится и фыркает.
Мы в молодости приучены были презирать мещанство и дурной
вкус, который четко отличается от хорошего. Отличие
это нам известно еще со студенче-ских лет, и мнения своего мы не меняли, других
забот хватает.
— А Татьяну все-таки жалко: несчастная женщина, без мужа, без
детей… — говорит простодушная Машенька.
И все мужчины ей поддакивают, а дамы переглядываются с
недоумением.
— И без вкуса! — добавляет скептическая Ленка. — Как можно
жить среди борзых и Глазунова? Я бы ни за какие деньги… А вот Семочка и
Симочка — помните их? — их жизнь только и состояла из хорошего вкуса. Хлебом не
корми — дай Пруста почитать. А чем кончилось? Аппликациями.
— Какими аппликациями? — спрашивают гости.
И Ленка рассказывает такую историю.
Аппликации
История
о том, что даже гениальный ребенок
не приносит счастья
Мы живем в стране самовыдуманных
людей. Встречаешься с кем-нибудь, кого знал много лет назад, и начинаешь очень
осторожно выяснять: кем он себя выдумал? Кем он себя теперь считает? И даже
необязательно, чтоб человек был в кокошнике.
Вот семейство: Семочка и Симочка. Всю свою жизнь в эмиграции
прожили на богом забытом полустанке, то есть в заштатном штатском университете.
Создали свой зыбкий мираж в претенциозной провинциальной
изоляции, в газообразном каком-то состоянии, выморочные, выдуманные.
Имеют свои вымышленные традиции, какие-то в своем тумане измерения. И на что их
шаткий мир опирается, что именно они считают непреложными истинами?
Несмотря на мужа, по Симочке всегда было заметно, что она
задумана старой девой и на каком-то астральном уровне таковой и осталась. Аура
у нее такая — скудная и ядовитая. И Семочке тоже было предназначено прожить
холостяком при какой-нибудь тиранической и капризной мамаше. Но досталась им
счастливая планида, они встретились и поженились. И не разводились, как мы все.
Понимали, наверное, что никто больше на их прелести не польстится.
— Ленка, — говорит простодушная Машенька. — Ты такая
скептичная. У людей ребенок больной, а ты ехидствуешь.
— Про ребенка и рассказываю.
— Ты судишь, — говорит умный Марк, — без достаточной
информации.
— Я имею право судить, — огрызается скептическая Ленка.
— Право имеешь, сведений не имеешь. А без достаточных
сведений это называется не судить, это называется — судачить.
Между Марком и Ленкой всегда начинаются такие разговоры,
близкие к скандалу и обычно не имеющие никакого отношения к теме. Спорят они о
чем-то другом, о чем — мы не знаем, и это что-то было так давно, что уже
неинтересно.
Хозяйка дома Шурочка тактично заговаривает о пользе и
прелести сплетен, без которых нам и поговорить было бы не о чем. Или, хуже
того, эрудированный Ленька завел бы сейчас спор о современной русской политике,
о которой у нас, и вправду, достоверных сведений нет…
— А про Симочку и
Семочку я сведения имею, она мне много лет из своей академдыры
звонила, — говорит скептичная Ленка.
Семочка Симочку ужасно разочаровал: он не получил Нобелевской
премии. Симочка была уверена, что получит; они и эмигрировали, чтоб жить
поближе к Нобелевской премии. Семочка оказался неудачником, застрял на уровне
профессора, хотя и полного и почетного. А Симочке необходима была слава и,
предпочтительно, переезд в Европу. Чтобы светский салон был, и экономка, и чуть
ли не камеристка, и бонна для ребенка.
Дело в том, что вместо премии совершенно неожиданно появился
у них ребенок, дочка их с крошечными ручками и прозрачной кожей, которую не
отпускают они от себя ни на секунду, ни на дюйм от себя эту вялую Дюймовочку не отпускают.
Непонятно даже, как это произошло. Как эти два существа,
умозрительные, рафинированные и тщедушные, могли произвести на свет живого
человека, и как они смогли справиться с ребенком, причем с ребенком, постоянно
дышащим на ладан? Хотя рассказам о девочкиных редких
и наукой не постижимых хворобах мы не верили, и
утонченная болезненность Дюймовочки считалась у нас
легендой — вроде экономок, бонн и камеристок, роль которых выполняла одна
эмигрантка из Львова.
Признаки гениальности начали проявляться в зародыше будущей Дюймовочки уже на втором триместре беременности. По
рассказам Симочки, она затихала в утробе, слушая «Хорошо темперированный
клавир» в исполнении Глена Гульда,
но именно что Гульда и только Гульда;
она из утробы отличала. Можно себе представить, что она вытворяла после
рождения.
А кругом, между прочим, Америка. Самая что ни на есть антипрустовская атмосфера. Всяк
тут тебе друг, товарищ и брат, без тонких различий хорошего вкуса и
образования. Все говорят о спорте. Известен их университет исключительно своей
футбольной командой.
Даже частной школы на их академическом полустанке нету, дети
профессоров и поваров ходят все вперемешку в обычную
городскую.
До десяти лет Симочка образовывала Дюймовочку
сама. Но домашнее образование оказалось ей не по силам: надо
было сдавать подробные отчеты в тамошнее гороно и
водить ребенка на экзамены, где строго проверялись знания общеобразовательной
программы, то есть совершенно ненужных вещей вроде американской истории,
которую Симочка не знала и принципиально знать не хотела.
Кроме того, надо было пользоваться этим ужасным, вульгарным
новомодным изобретением — компьютером.
Пришлось отдавать ребенка в школу. К великому счастью
родителей, у Дюймовочки к десяти годам уже не было
желания общаться с ровесниками.
У нее, по утверждению Симочки, уже выработалось и укоренилось
сознание своей элитарности.
Она, по рассказам Семочки, ничего, кроме Беккета и Джойса, не
читала, отличалась изяществом манер и проводила все время одна, запершись в
своей комнате.
— Ну, и чем эта печальная история отличается от всех прочих
печальных историй?
— А тем, что все это было вранье!
Никакого Беккета Дюймовочка не читала, и никакого
Баха она не слушала. Что правда, то правда — ребенок
был болезненный. Чего еще ожидать, если девочка на улицу почти не выходит,
сидит весь день, запершись в своей комнате, и даже ночью не спит?
Все эти годы Симочка и Семочка потратили на безнадежную
борьбу с разрушающей страстью, которая овладела бедной Дюймовочкой…
— Господи! — ахает простодушная Машенька. — Неужели
наркотики?
— Нет, какие там наркотики! Симочка долгие годы запрещала
Семочке покупать компьютер. Телевизор у них в доме был, однако они утверждали,
что смотрят только передачи из жизни животных или британские экранизации классики.
Симочка клялась, что ее дочь к компьютеру пальцем не
прикоснется.
Но Дюймовочка увидела компьютер
однажды, и прикоснулась к нему пальцем, и, как Спящая Красавица, пальчик свой
уколола и погрузилась в многолетний сон. С этого момента вся жизнь Дюймовочки была посвящена видеоиграм.
Она перевоплотилась в воинственную принцессу в стальном
бюстгальтере, лакированных сапогах до бедер, с перекрещенными патронташами и
могучими бицепсами. Из ее комнаты день и ночь раздавались выстрелы, пулеметные
очереди, взрывы и электронные завывания: это Дюймовочка
защищала световым мечом подвластное ей кровожадное племя амазонок, побеждая в
бою динозавро-драконов и гигантских роботов-пауков.
Неделями она говорила с худосочными родителями на клацкающем,
свистящем языке своего видеонарода — это Дюймовочка-то, про которую они мечтали, чтоб она говорила
не на вульгарном американском диалекте, а с британским прононсом, как баронесса
на Би-би-си.
На последние профессорские они возили дочь то в Париж, то в
Лондон; и не столько чтоб культурный кругозор
расширить, сколько чтоб разлучить ее хоть ненадолго с предметом страсти!
Но предмет страсти рос и развивался вместе с Дюймовочкой — и рос в том смысле, что становился все меньше
и портативнее. Вот уже и в Париж можно было его с
собой повезти, вот уже и в карман можно было его положить…
Они скрывали ото всех позорные пристрастия дочки, не видели
перед собой никакого будущего…
А потом Дюймовочка возьми да
изобрети аппликацию.
— Изобрети чего?
— Аппликацию, вам говорят. Ап. И не один, а вроде уже два или
три апа. И у нее все апы
купили.
— Для айфона, — поясняет умный
Марк, — для любимого нашего айфончика.
— И что они делают, ее апы?
— Ну, вот, например: идешь по улице, а тебе сообщают — что на
какой кухне готовится. Где сладкий суп с оладьями, где свинина с кашей.
— Врешь ты все! — вмешивается хозяйка дома Шурочка. — Это же
из «Свинопаса» Андерсена. Ты еще скажи, что при этом айфончик
поет: «Ах, мой милый Августин, Августин, Августин…».
— А еще какой ап?
— А еще такой ап, что ты ему говоришь: катись, яблочко, по
блюдечку, наливное по серебряному, покажи, где земляника растет, где цветик
алый цветет, по какому адресу Финист — Ясный Сокол
проживает.
— Да что ты брешешь! Ты лучше скажи,
что она на самом деле изобрела…
— А еще есть такой ап, который сообщает, какие мимо по улице
идут заинтересованные в знакомстве девушки или мужчины…
— А это зачем?— удивляются гости.
Мы, повторяю, уже не первой молодости, от жизни отстали и не
понимаем, как и на чем теперь ловится основной кайф.
— Еще есть аппликация-будильник, который может следить за
глубиной твоего сна… гостить он будет до денницы и на шелковые ресницы сны
золотые навевать. Да не вру я! Вот Марк подтвердит.
— Есть такая аппликация, — подтверждает умный Марк.
— Короче, не знаю я, что там Дюймовочка
изобрела, а тем более — зачем это нужно. Но только она код пишет — как дышит.
Аппликация — миллион, аппликация — миллион.
— Действительно, — говорят гости, — сказка со счастливым
концом.
— Подождите, это еще не сказка, а присказка.
— Приквел, — солидно поясняет
эрудированный, но уже сильно назюзюкавшийся Ленька. — Теперь по-русски говорят:
приквел и сиквел. Это приквел,
погоди — сиквел будет впереди.
…Симочка держала Дюймовочку под
замком, как Рапунцель в башне. Осуществляла через
дочь свою несостоявшуюся судьбу старой девы. Но в
компьютерной игре, в своей далекой видеостране, Дюймовочка познакомилась с прекрасным принцем, скрывавшимся
под ником… или как его — аватаром
— Заколдованной Лягушки.
И появился в один прекрасный день на Семочко-Симочкином
пороге некий молодой человек, лысый, лупоглазый и губошлепый.
И они развиртуализировались и
поженились.
Семочка может больше профессором не работать. Симочка
работать никогда и не собиралась, а Дюймовочка работать неспособна по слабости здоровья, она только в
видеоигры играет и апы эти самые придумывает, что для
нее — не работа. А Заколдованная Лягушка их продает, он главный представитель
компании. Аппликация— миллион, аппликация — миллион.
Вкалывает он, как черный негр, что так оно и есть — потому что он, Лягушка, —
мало того что из простой семьи и Пруста не читал, он еще даже и черный!
Симочка у нас неполиткорректная и на этой почве заболела
редким видом тяжелого нервного расстройства с неопределенными болями в разных
частях тела.
— А вот у одного эмигранта жена красивая была, — говорит
эрудированный, но назюзюкавшийся Ленька, — это я про политкорректность. Он жену
пристраивал в разные конторы, а потом они судились за половую дискриминацию.
Что смотрят на нее не так — не руками трогают, а только смотрят и тем создают
непрофессиональную обстановку. Она блузки специальные носила, не захочешь —
посмотришь. А на суде адвокат говорил: у нас не Иран.
— Это тот самый адвокат, который моему другу Сереже
компенсацию сделал, — говорит умный Марк, — когда Сережу дубом в Центральном
парке пришибло. Сережа с тех пор как сыр в масле
катается.
— Какой Сережа? — спрашивают гости. — Сережа-правдоискатель,
которого когда-то по диссидентству таскали?
— Именно он, — говорит умный Марк и рассказывает следующую
историю.
Сережа-правдоискатель
История
о том, что не в правде счастье
Сережа из тех людей, которые непонятно зачем уехали. Ему ведь
не нужно было от жизни ничего такого, чего нам с вами нужно. Мы хотели карьеры
успешной, собственного дома, для детей светлого будущего, по миру
попутешествовать. Ну, и — свободы слова, например. Нам всего этого не хватало,
а Сережа просто не замечал некоторых нехваток и перебоев. Если бы
электрификацию всей страны отключили и осталась одна
советская власть, он бы даже и не заметил. Ему была нужна только советская
власть, чтобы с ней бесстрашно бороться. Он бы и при лучине свои открытые
письма писал.
И зачем он рванул из Империи Зла в наши вегетарианские края,
где и бороться вроде бы не с чем, кроме запрета на курение?
— Его Надька вывезла, его сажать собирались, — говорит тихий
Вова.
В эмиграции Сережа с первого же дня с чем мог, с тем и
боролся.
Еду местную есть отказался сразу же, потому что в ней гормоны
и химикалии. Ездил через весь город за гречкой, а по праздникам ел пельмени. На
бесплатных курсах по изучению языка немедленно начал бороться с орфографией,
пунктуацией и особенно — с идиомами, в которых он не видел ни логики, ни, тем
более, богатой образности, присущей идиомам русского языка. С курсов его
выгнали по просьбам трудящихся-одноклассников, потому что он постоянно задавал
дотошные вопросы и отнимал время.
Потом Сережу устроили в русскую газету, где его жалели и
содержали довольно долго. Правда, почти не платили. Но дамы тамошние специально
для него хранили в редакционном холодильнике пельмени, а главный редактор много
и охотно с ним пил; впрочем, с другими сотрудниками редактор тоже пил охотно.
Профессионалу, которому есть чего ожидать в день получки,
никакие другие оправдания своей деятельности не нужны. Но если человеку не
платят, он начинает искать совершенства и абсолютной истины и рвется служить
культуре; все эти радости несовместимы с рентабельностью и сроками.
Сотрудники газеты были профессионалы. То есть специального
образования они не имели, но им немножко больше платили, и они понимали, что
без опечаток газеты не выпустишь, всех безграмотных не прокорректируешь, что
перевирать факты просто необходимо для краткости и что попытки менять убеждения
читающей публики плохо отражаются на подписке.
Сережа, хотя его выгнали с третьего курса не какого-нибудь, а
именно филологического факультета, был непрофессионален
и морочил людям голову. Его терпели, только постепенно всю работу на него
свалили: тебе больше всех надо, ты и делай. Никто особенно в газету не
вчитывался, и долго не замечали, что Сережа-правдоискатель потихоньку
переписывал почти все тексты, заостряя их идейное содержание. Но потом он
зарвался и перешел от публицистики, прозы и поэзии к рекламам, то есть к
материалам, которые внимательно и ревниво перечитывались рекламодателями,
платившими за слова поштучно. Когда политическая заостренность и антисоветская
направленность были обнаружены владельцем похоронного бюро — а на рекламах
похоронных контор и на некрологах и держалась тогда вся эмигрантская печать, —
вот тут-то Сережу и выгнали. Хотя в рекламе похоронного бюро антисоветская
тематика выглядела вполне органично.
— Мы тогда некрологи для развлечения читали и со смеху
покатывались, — влезает эрудированный Ленька. — Все время умирали какие-нибудь
кавалергарды, фрейлины, бывшие министры, тени забытых предков… какой-то
незабвенный Веня, которому помещали поминальные объявления на половину первой
страницы да еще отдельные эпитафии от членов семьи со стихами… И не один раз,
а на каждую годовщину. Видимо, хорошо устроилась семья.
— Вот в молодости мы смеялись, а ведь скоро… — начинает
было простодушная Машенька, но ее испепеляют взглядами.
…Потом Сережа служил в грузчиках и попробовал бороться
среди них с наркоманией; но там коллеги с ним и объясняться не стали, просто
побили.
Он и путешествовал, но не как мы — не в музеи сходить или по
горам полазить. Он переезжал из страны в страну и
всякий раз надеялся найти край обетованный. В Израиле он боролся вначале против
арабов, а потом за них. Уехал в Южную Африку, его оттуда Надька спасала…
Простодушная Машенька скромно молчит, хотя она лично вывозила
Сережу из Претории — а ведь у
них к тому времени и романа-то уже не было.
— Когда вернулся, его тут пристроили на курсы медбратьев,
которые он каким-то чудом закончил.
— Не закончил он ничего, — перебивает Шурочка, — я ему
сертификат устро-ила в нашей конторе. Чего мне это стоило!
— Но в первый же день работы в клинике, во время утреннего
обхода, он сделал выговор врачам за неуважительное и равнодушное отношение к
пациентам — что, конечно, чистая правда, — причем
тыкал главному в плечо указательным пальцем и декламировал ему клятву
Гиппократа. И к вечеру его выгнали из медбратьев.
A тут еще и советская власть кончилась, Империя Зла
распалась… Что делать? Кто виноват?
Химикалии в овощах, запрет на курение, алогичность
английского языка, врачи, арабы, евреи — все это были мелочи. Настоящим его
призванием всегда оставалась советская власть. Он все эти годы
открытые письма писал, на демонстрации ходил. «Аэрофлот» пикетировал…
В ненастный сырой день Сережа-правдоискатель, в крайне
подавленном настроении, бродил по Центральному парку. Вполне возможно, что он к
тому времени в парке и жил. Шумела буря, гром гремел, во мраке молнии блистали.
И один дуб упал прямо на Сережу…
— Отчего он стал еще более подавленным, — говорит
скептическая Ленка.
— Ой, Леночка, ну как ты можешь! — обижается простодушная
Машенька, — он получил контузию!
— Да, — подтверждает умный Марк, — ему врезало дубом по кумполу. И теперь у него огромная пожизненная пенсия от
города, потому что вовремя трухлявый дуб не срубили. Говорю же — адвокат
замечательный.
— А Сережа борется? Ведь вроде бы советская власть опять
началась? — спрашивает эрудированный, хотя и подгулявший Ленька.
— В том-то и дело, что ни с чем он больше не борется! Правды
не ищет, писем не пишет, на демонстрации не ходит, а купил дом, ездит каждую
зиму на острова, возвращается загорелый, здоровый стал, как бык, женился
наконец-то на Надьке… И, главное, непонятно — это изменение личности вследствие
удара дубом? Ведь мы всегда говорили, что у Сережи бзик
в голове, может, удар пришелся как раз по той точке, где в мозгу центр
правдоискательства дислоцируется? Или это его большие деньги так испортили,
которых ему никто и никогда раньше не предлагал?
Ведь теперь никогда не узнаем, и наука не докажет:
неправильный, нечи-стый получился эксперимент.
— Нехорошо это, — говорит тихий Вова, — приятно было думать
все эти годы, что мы, обыватели, занимаемся суетой сует, но и в нашем поколении
есть блаженный…
— А я рада за Надьку, — говорит простодушная Машенька. —
Надька с ним намучилась, а теперь она устроена.
— Это Надька устроена? — хмыкает мрачная Элка.
— Вот у меня была сослуживица Анька…
История
с Анькой
История
о том, что даже щенок не всегда приносит счастье
— Гуляли мы раз с Анькой, — говорит мрачная Элка, — жара, зашли в корейскую лавочку купить воды. Стоим
в очереди, все покупают лотерейные билеты. Мне хочется пить, и я начинаю зудеть: мол, что это такое? Лотерея — циничный налог на
глупость. Математическая вероятность выигрыша равна практически нулю.
А Анька — она очень заводится поспорить и упрямая, как осел.
И назло накупила этих идиотских билетов. В основном таких, которые надо монеткой поскрести, и прямо сразу на
месте видишь печальный результат. И один такой, где надо цифры загадывать, а
результат через неделю.
Тут Элка опять мрачно молчит.
— В чем смысл истории? — спрашивают гости.
— Тише! — вдруг кричит умный Марк. — Тихо все! — и поспешно
разливает нам всем коньяк.
— Ну да, — говорит Элка мрачно. —
Выиграла она через неделю свои пять миллионов… И теперь Анька мне — мне! —
постоянно жалуется! Бывший муж с ней судится, с сестрой поссорилась. Квартиру
купила — говорит, что неудобная. С работы ушла, хотела
заняться творчеством, но все не может решить, каким. Встречаться со мной после
пластической операции отказалась, теперь только по телефону. И деньги скоро
кончатся.
— Ну, это история обычная и ничем не отличается… — говорит
умный Марк.
— Нет, вы главное послушайте! Завела она
себе щенка — она всегда мечтала иметь песика, но жаловалась, что ветеринарные
врачи дороже человеческих. Теперь и про щенка жалуется. Влез, говорит,
прямо в сердце… Ухожу, а он сидит, смотрит… глазами своими… Нет, говорит,
у меня сил еще в кого-то влюбляться…
Ну, уж если человеку щенок не может принести счастья, то кто
ей может помочь?
Да, на эту Аньку как-то и сочувствия не хватает.
И печальная мысль приходит в голову, признак начинающегося
протрез-вления и даже похмелья: может, вообще невозможно устроиться так, чтоб
раз и навсегда было хорошо. Или даже чтоб временно, но уж во всех отношениях.
— Вау! — говорит простодушная
Машенька. — Какая история! А вот моей соседке Ирке повезло:
она такая здоровая, спортивная женщина, марафон в Бостоне бегала и все такое,
но тут у нее живот заболел, и она все терпела-терпела, а оказался гнойный
аппендицит, и чуть перитонит не сделался, и ее едва успели довезти до больницы,
операция прошла хорошо, но потом ей внутривенное не туда воткнули, жидкость
залилась в легкие, медсестры не заметили, ее раздуло в
четыре раза, она жалуется, что ей плохо, а доктор говорит: посмотрите на себя,
у вас сорок фунтов лишнего веса, одышка, чего можно ожидать, надо следить за
собой, а она его убеждает, что до вчерашнего дня сорока фунтов не было, что
марафон в Бостоне бегала, что она необычайно здоровая; доктор пригляделся, вытащил внутривенное из легкого, извиняться не
стал, чтоб не было легальных оснований против него дело возбуждать, а Ирка, еще
и дышать не могла, тут же позвонила адвокату, и даже до суда дело не дошло, не
хотели в больнице скандала, взяли подписку о неразглашении, и теперь ей идут
пожизненные выплаты.
А жизнь у нее будет — тьфу, тьфу,
чтоб не сглазить — долгая, потому что она закаленная очень. Ей так медсестра и
сказала: не будь вы такая здоровая, вы бы от нас живая не вышли.
Правда, она теперь в инвалидной коляске.
Все. Пора расходиться.
Ленька
и Ленка
История
о том, что счастье — в любви
Все мы расходимся, садимся в свои потрепанные «Хонды» и
«Тойоты», разъезжаемся по своим пригородам. Только скептическая Ленка с
эрудированным Ленькой долго стоят у машины и препираются:
— Я поведу, ты назюзюкался, —
говорит Ленка.
— Вовсе я не назюзюкался.
— Ты хорош.
— Ни в одном глазу.
— Ты зенки залил.
— Ты еще скажи, что я — в стельку!
— Нет, но ты тепленький.
— Ничего я не тепленький. Даже и не под мухой.
— Под градусом и изрядно кирной.
— Я не кирной, не бухой, и даже не
поддатый.
— Вижу ведь, что нализался.
— Пропустил по маленькой.
— И под конец лыка не вязал.
— Я только слегка дерябнул.
— И окосел.
— Я как стеклышко.
— Ты наклюкавшись.
— Не наклюкавшись, не набравшись, а
слегка приложившись.
— Ты в подпитии.
— Мы с Мариком раздавили одну красного.
— И уговорили коньяк.
— Коньяк мы дегустировали.
— А потом водки надрались.
— Да, я откушал водочки!
Они так долго могут: у них дружный брак и оба любят Хармса.