Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2013
Об авторе
| Маргарита Меклина родилась в Ленинграде. Лауреат Премии Андрея Белого за книгу “Сражение при Петербурге”, лауреат “Русской Премии” за книгу “Моя преступная связь с искусством”, лауреат премии “Вольный Стрелок” за книгу “Год на право переписки” (в опубликованном варианте — “POP3”), написанную совместно с Аркадием Драгомощенко. Как прозаик публиковалась в журналах “Зеркало”, “Новый берег”, “Новая юность”, “Урал”, “Интерпоэзия”. В “Знамени” печатается впервые.
Маргарита Меклина
Вместе со всеми
рассказ
1
Пишет Наиля: “Сегодня перечитала вот это”, — и прикрепляет к электронному сообщению, подтверждающему, что придет на празднование дня рождения, наспех составленный документ. Это “краткое жизнеописание” они сочинили все вместе три года назад по просьбе муллы, который использовал его в своем выступлении после молитвы. Молодится Наиля, носит растянутые светшотки с психоделическими загогулинами, вечером ходит на тренажеры, утром спозаранку встает, общаясь по работе с сотрудниками из Южной Кореи, которые, по ее словам, “ни хрена не знают и безответственны, всему надо учить”. Когда голоного-вертлявая, по-детски диатезная Диля сует гостям в нос задачку, которую она никак не может решить, тетя Наиля вздыхает: “А кто же нам помогал, когда мы в школе учились?”. Альбина, мать Дили, встревает: “Мне папа решал! Мне всегда папа решал, без него не было бы у меня ни пятерок по математике, ни четверок по физике, ни зачетов по химии…”. Внимательно смотрит в напряженное лицо Наили и продолжает: “Не было бы без него ни пятерок за домашние, безупречные, без единой помарочки и подтирочки, чертежи на белоснежной бумаге, ни двоек за контрольные по тому же предмету, когда учитель догадывался, по моему мазюканию, мерзким графитовым тучкам и оставленным на ватмане дактилоскопическим линиям, что за меня чертит кто-то другой”. И опять повторяет жестоко: “А это все папа чертил”, и глядит прямо в блестящие глаза своей тети (нос с горбинкой тоже блестит), наслаждаясь ее подобранностью от подвоха, от этого “папы”. Никто, кроме них, не замечает этих деликатных деталей. Нюансы! Дуновения позапрошлого воздуха! Что-то тайное и непроизносимое, связующее Альбину с Наилей, но что?
Салават.
Салават связывает Альбину с Наилей.
Старший Наилин брат, который ее, кудрявую, как баран, девочку с блестящими глазами и волосами, и на каток водил, и на музыку, и в бассейн, а потом еще заботливые, заказные письма с Севера слал, куда его распределили после окончания института. “Потому что татарин и всегда у Салаватки была эта татарская рожа блином, вот декан и заметил, и послал его куда макар телят не гонял!” — объясняла жена Салавата и мать Альбины Юлия Прочерковна.
А “Прочерковна” потому, что в свидетельстве о рождении у нее вместо отца прочерк стоял. Разумеется, называли ее так за глаза — это она сама всем в глаза правду-матку рубила. Только не простонародно выражалась, конечно; объясняла культурно: “Я просто констатирую факты”. И подчеркивала, четко артикулируя: “Констатирую факты!”. А когда Альбинушка-школьница в сочинении написала, что это излюбленная фраза ее родной, дорогой мамы, Юлия Прочерковна увидела пропущенную “н” в “констатирую” и начала ее укорять: “Ну ничего не соображает, видно, татарская кровь, сидела бы сейчас в кишлаке, если бы я не вышла за Салаватку!! Это же русское слово, а ты в меня — русская, вот и пиши правильно, как все нормальные дети!”. Держала тетрадку двумя пальцами за уголок, так что нутро ее почти вываливалось, еле-еле удерживаемое парой хлипеньких скрепок, а Альбина тем временем хлюпала носом.
Да, татаркой быть стыдно, недаром у Альбины в классном журнале вместо национальности — пустое место (“И отец твой — пустое место, перхотная пакость, пигмей”); все их татарские родственники — “монголо-татарское иго”, “чертовы чингисханы”, “свора”, “орда” — только и думают, как бы русским гадость подстроить, но она-то при чем, ведь она совершенно не похожа на “страшенного Салавата”. В голове у нее звучали слова: “И лицом, и душой — вся в меня, а не в этого сивого мерина! Даром что водку не хлещет — а что еще с него взять?”.
Салават, папа Альбины, совсем не умел обращаться с детьми. Мама приводила столько примеров:
“Отправишь его с тобой на санках кататься — придешь вся в синяках, обшварканная о ледяной наст; оставишь вас одних в комнате — и он начнет тебя кувыркать и голову об угол табуретки тебе разобьет; поедет на дачу, сам на крыше покуривает вместо того, чтобы сбрасывать снег, прохлаждается с сигареткой за ухом, не ударяя палец о палец, а ты в резиновых сапогах внизу в сугробе гробишь себя, зарабатываешь себе дыры в легких из-за его поганого времяпрепровождения…”
Мать четко выговаривает слова. Они длинные, выразительные, вычитанные в далекой юности из сложных книг. Взрослая Альбина, в отличие от Альбины-ребенка, знает, что вычурные слова и многозначительные, цветистые фразы почитаются психопатами, которые, укрываясь за кустами этой развесистой клюквы, не знают, что и сказать. Своих чувств, своих дум у них нет.
Салават огрызается, обращаясь к Юлии Прочерковне: “Ерунду говоришь! Язык во рту, что ли, полощешь?”. Потом говорит примиряюще: “Эх, Юленька, не выйдет из тебя доброй старушки!”.
“Заткнись, оленевод!” — бросает ему Юлия Прочерковна и уходит в их общую спальню. Салават смешно морщит нос, как бы говоря смотрящей на него Альбине “Ну что тут поделаешь!”, и они идут печь блины.
2
Салават, высоколобый, невысокий, спортивный и спорый, умеет все: и дрова рубить, и печь растопить, раздобривая ее то сухим сучком, то газеткой, и капусту сечкой сечь и ее в кадках солить, и варенье из выращенных на даче ягод варить, и банки для этих солений-варений готовить, и лестницу к яблоне приставлять, чтобы урожай собирать, и по этой же лестнице вниз в погреб лезть и потом поднимать наверх, на веревке, ведра c подмерзшей, проросшей картошкой, и так и скакать вверх и вниз, то под землю, то к небу; и кладку для фундамента делать, и покрывать качели сначала эмалевой краской, “чтоб не заржавело”, а потом серебристой, шершавой, чтобы и дочка могла так же, как он, вверх и вниз, и испещрять речь словами “олифа”, “рашпиль” и “рубероид”, и стихи сочинять вроде “в темноте я шел один / кто-то выколол мне глаз другой”, и играть в бадминтон мечтательно трепещущим в небе воланчиком, и учить Альбину нырять в ласковом глубоком море, когда они поехали к бабушке в Крым, и мастерить мебель, в том числе книжные полки, на которых стоят любимая “Повесть о детстве” и роман о керченском пионере-герое Володе Дубинине, скрывающемся в катакомбах (Альбина сама хотела б там жить!), и прокладывать бетонную дорожку по слякоти из дачного дома до ее “домика”, ее детской забавы, где она наряжала в бумажные платья бумажных же кукол на подставках-пеньках и их кавалеров, и печь слоеные пирожки, когда мама недужит, и стирать замоченное в тазу белье, детское и свое, и мастику класть на паркет.
Он мастак, Салават! Кто без Салавата накроет на стол? Кто заварит прессованный татар-чай с молоком, “душу семьи”? Кто для Альбины замерит рулеткой размеры ее чемодана и скажет, пустят ли ее со всем барахлищем, с этим бегемотным баулищем в самолет?
Это для Юлии Прочерковны он “никудышный пигмей” и порой — для Альбины, когда она подпадает под злобное волшебство своей мамы и верит ее таким загогулистым, таким замысловатым словам! А другие видят в нем мастеровитого мастера цеха на стекольном заводе, заботливого отца и мужа во всегда выглаженной, от утюга волглой рубашке, с которым “Юлька как в замке, как в сказке живет”. Только он чуть неуверен в себе, с этим в разговоре зажат, с той застенчив, замкнут в гостях; говорит “надо быть выше этого”, когда разлапистый культурист прогоняет Альбину с турника на детской площадке, потому что хочет подвесить там своего малыша.
Взрослая Альбина прочла, что нерешительные, подверженные колебаниям люди часто выбирают себе в партнеры садистов. А потом у них вырабатывается “стокгольмский синдром”, когда они отождествляют себя с тем, кто над ними стоит, таким образом пытаясь защититься от излишних нападок. Наверное, потому Салават терял голову и в выпускном классе поддерживал безрассудства Юлии Прочерковны вроде невыпускания Альбины из дома зимой кроме как в школу, “чтоб не простудилась”, а на самом-то деле, чтобы оградить от встреч с парнями, “у которых только одно на уме”.
Взрослая Альбина узнала, что главная цель мучителя — закрыть жертве доступ к другим, чтобы полностью ею завладеть. И верно: ведь Юлия Прочерковна и Салавата не выпускала одного на улицу, “чтобы не заглядывался на груди и муди”, — возможно, она сама подверглась какому-то сексуальному насилию в детстве…
Вот они все сидят на своих стульях, а только что бродили по короткой, мокрой траве, трогали буквы на плитках, стирали с них пыль, несколько раз поправляли зеленый пластмассовый конус с цветами, поглубже ввинчивая его в эту першащую в горле траву, чтоб не валился, представляли, как Салават там лежит с подложенными под правую щеку горстями земли, смотрели на прибавившихся рядом с ним новых жильцов, верней, нежильцов, тоже всех с этой прочной пластмассой, с этими копеечными, временными рамками с фотографиями, оставленными на могилах в ожидании “вечного” надгробного камня, с этими почти офисными этикетками с напечатанными на них никому не нужными днями рождения и номерами участков земли.
Три года прошло — а Юлия Прочерковна не изменилась. Так же носит прямолинейные, как она сама, юбки, желательно длинные, чтобы закрыть как можно большую часть крепких ног с широкими крестьянскими щиколотками; так же выбирает трикотажные кофты с накладными карманами, приходящимися прямо на бесформенную большую грудь. Только не так возбужденно горят глаза, куда-то пропала обычно окружающая ее аура нетерпимости и дикобразных поднятых игл, которую Альбина ощущала, еще только ступив на порог квартиры родителей, куда-то исчезли взвинченная энергия и запал, когда слова вырывались из нее, как из вздувшейся консервной банки. Исчез “вечный источник раздражения”, ушел “маломощный мужик”, “сделал ручкой и испарился — а мне тут пахать!”.
Но вдруг опять сверкнули глаза, опять забилась на виске жилка, опять нервно задрожали задубелые пальцы, теребящие вилку в салфетке, готовые кинуться в бой. Исчезли открытость и простодушность лица, которые можно легко представить у женщин с картин Казимира Малевича, и вместо них на кажущемся безобидным, белом овале прорисовались мелкие, острые, как ее редкие зубы, гадливость и гнев.
Неужели ошиблась Альбина, неужели что-то еще кроме супруга возбуждает в Юлии Прочерковне такие выпуклые, выбродившие, настоянные на многолетней ненависти мысли? Но нет, не ошиблась.
Они все сидят за столом на неустойчивых стульях и собираются выпить. Никто не решается первым произнести речь. Но вот Юлия Прочерковна порывается что-то сказать, и все притихают, держат в руках рюмки с прозрачным горько-соленым напитком, готовые все вместе выпить за ушедшего Салавата.
Юлия Прочерковна говорит: “И с того света надо мной издевается, ну что за мужик! Вон опять прислали счет за телефон и ему приписали какие-то разговоры. А я же все уже уплатила и ни с кем по телефону не тараторю, сразу трубку кидаю, если кто позвонит”.
Гости, так и не выпив, ставят рюмки на стол. Нет, это еще не речь Юлии Прочерковны. Речь будет потом. Вот она торчит у нее из кармана, написанная круглыми крупными буквами — безупречные завитушки, уверенный твердый нажим. Все ждут, не дотрагиваются до купленных Юлией Прочерковной в местной, советского типа “Кулинарии” салатиков. Альбина украдкой взглядывает на ее руки, которые продолжают мучить-мусолить то обернутую салфеткой вилку, то нож: разбитые артритом, страшные, крючковатые пальцы добротной, сочной, не пожилой еще женщины вызывают в душе какое-то бередящее чувство; такими не сможешь резать свеклу, огурцы, баклажаны, яйца, редиску — все эти ингредиенты есть в угощениях, которые Юлия Прочерковна подвигает поближе к гостям, прося начать есть.
3
“Начинайте, начинайте, чего сидите-то, давайте я всем наложу!” — бодро говорит Юлия Прочерковна, а Салават с красноватым, добродушным лицом смотрит на нее с чайного столика. Такое у него выражение, что кажется, если смог — подошел бы, услужливо помог этим крючковатым пальцам справиться с ложкой, этим румяным, чуть обвисшим щекам и безжалостным к еде челюстям — двигаться еще проворней и злей, перетирая в пух и прах вареные овощи.
Его портрет принесла сегодня Наиля, прослышавшая от Альбины, что у Юлии Прочерковны ни одного портрета Салавата в комнатах нет. Что и мертвого она его ненавидит и избегает, не упускает случая, чтобы указать на ошибки. Сидит-сидит, и как вспомнит что-то из восьмидесятых годов, как “Салаватка разбрасывал везде острые пилы и ржавые гвозди и чуть не угробил ребенка”. Или как, когда они с маленькой Альбиной жили еще в глухом магаданском поселке, Салават плохо привязал спасительную веревку, и, добираясь домой из детсада, в кромешной северной тьме, дезориентированные пургой и ледяной крошкой, Юлия Прочерковна с младенцем на руках потерялись, стояли и держали растерянно в руках оборвавшийся хвостатый конец, пока “этот мерзавец не прибежал, сам в шапке-ушанке, унтах, а нам даже не купил полушубков приличных, выкинул босых и раздетых на снег”.
Наиля принесла портрет Салавата, чтобы помянуть его в день рождения, и сегодня же унесет. Она единственная, кто отказался от водки — у нее в рюмке налита вода. Отодвигает от себя вилку и нож; начинает ложкой накладывать пищу в тарелку. Альбина вспоминает, что, в соответствии с татарским обычаем, нож с вилкой на стол не кладут, потому что ими можно невзначай истыкать тело покойника. “Какое истыкать, — думает она про себя, — когда усопший и так все время как по битым стеклам ходил, живя с такой беспомощной, но беспощадной мегерой, даром что после Севера работал на стекольном заводе”.
Нехотя все начинают жевать свекольный салат, потом маринованные баклажаны, салат с редиской с яйцом, копченую белую рыбу с рисом под майонезом, селедку под шубой, салат оливье.
“А икорку, икорку, худышка-мормышка, налегай на икру”, — истерично-румяная, с обновленной завивкой и омоложенным питательным кремом лицом, Юлия Прочерковна направляет Диляру. Несмотря на массажи, кожа под глазами набрякла; блескучесть и легкость глаз тянет на дно какой-то груз, но не грусть. Это тяжесть, скорее всего, от излишков еды и эгоистических мыслей, а не скорбь от потери второй половины — про себя, “констатируя факты”, отмечает Альбина. Диля скованно отодвигается от стола, Юлия Прочерковна наставляет “Ешь, ешь!”. Диля отпихивает тарелку и приподнимает скатерть, чтобы исчезнуть. После смерти деда она почти не видит бабулю. Хотя Юлия Прочерковна успела внушить ей, что “у деда все из рук валится”, Диляра ночами разговаривает с ним в своей комнате, спрашивает, как он там живет. “Сегодня занята омолаживанием и налаживанием жизненно важных функций всего организма, завтра — готовкой, в среду разгрузочный день и можно Дилярочку ко мне привести”, — Юлия Прочерковна заявляет Альбине, но по средам у Дили занятия по татарскому языку. Хотя она учится в русской школе, Альбина решила привить ей “родной язык”, подсознательно отомстив ненавидящей “татарву” Юлии Прочерковне.
Альбина работает сейчас над переходом с аутентичной ступени сознания на трансцендентную. Аутентичная ступень связана, в понимании Альбины, с самостью, с созданием неповторимых вещей, с независимостью от устоявшихся авторитетов и мнений. Люди, находящиеся на аутентичной ступени, равнодушны к какой-либо критике. Раньше Юлия Прочерковна надувалась гневом, краснела, с силой одергивала на ней пальто, как будто хотела сбить с ног, с панталыку; поправляла совсем не сбившийся хлястик; подтягивала колготки до самых ушей, чуть ли не до рези в паху; просила “сдвинуть ноги, когда стоишь, чтобы не было этого дистрофичного выкоса”, и тогда Альбина переживала, вечерами долго разглядывала в зеркале свое удивленное, продолговатое лицо с маслинами глаз; начесывала свои волнистые волосы, чтобы создался объем; поглаживала длинную шею с чуть выпирающим, решительным кадыком в распахнутом вороте ловкой рубашки, волновалась, красива ли, противоречила матери, плакала, когда была помладше, а когда стала постарше, начала огрызаться и сама нападать.
Сейчас же Альбина сидит за столом совершенно спокойная. Она пропускает мимо ушей замечание матери о том, что у нее не наглажены брюки (ну а что делать, когда дешевый, тонкий материал вываливается из стиральной машины вместе со сцепившейся рукавами кучей белья, скрученный в трубочку, ведь либо ребенком заниматься, либо собой!), что у нее прошлогодняя стрижка, что у нее на руке “отвратительно огроменные мужские часы” (Альбина во всех вещах предпочитает функциональность), что она вырастит из Диляры “стоеросовую осину, тупую дубину”, если та не будет видеться с бабушкой. Взрослая Альбина знает, что все слова, какими сейчас Юлия Прочерковна обзывает ее и Диляру, и все слова, которыми обзывала она Салавата, на самом деле относятся к самой Юлии Прочерковне, ведь та просто проецирует свое собственное бессилие на других.
Это она бесчувственна — психопаты обычно бесчувственны.
Это она не умеет одеться, то выбирая какие-то белые шляпы и белые матерчатые туфли с белыми же носками, как будто отдыхающая курортная дама на променаде, с плетеной кошелкой из джута, то переключаясь на серый драп, который и новый-то выглядит побитым пылью и молью, и напоминая в этом прямого покроя костюме Екатерину Фурцеву, министра культуры советских времен.
Это у нее фригидность и половые проблемы — их, скорей всего, никогда не было у всегда подтянутого, чисто выбритого и чисто пахнущего Салавата, который только в последние годы превратился в набрякший, осевший мешок.
Это она ничего не умеет: даже кашку не может правильно Диле сварить, даже кошку не в состоянии к горшку приучить, даже салаты забыла, как делать. Да вот и тренажер для себя и отдельный — для этой самой уже упомянутой кошки, чтобы она была всегда в форме и с удовольствием скакала и прыгала и благодарила хозяйку за прекрасно налаженный быт — попросила установить Альбининого мужа Олега. Раньше было: “Салаватка, давай!”, “Салаватка, сюда!”. Теперь не слезает с телефона: “Скорей шли Олега, надо лампу повесить”. “Скорей шли Олега, птички электронные петь перестали, фонтанчик чем-то забился”. “Скорей шли Олега, дверь на балконе скрипит”. “Скорей шли Олега, пусть тренажер забирает, на нем сами скачите, не могли подсказать, что ли, что кошке моей не понравится, она уже два раза сковырнулась с него и теперь ни ко мне, ни к нему — ни на шаг”. Альбина Олега шлет, но, поскольку она теперь стоит на аутентичной ступени, на свинцовые мерзости матери в ее адрес ей наплевать.
4
Гости подбираются к бутербродам с лососем, с прозрачым намеком разглядывают этикетку на бутылке “Пшеничной”, баюкают в рюмках прозрачный напиток, ожидая, что вот наконец-то Юлия Прочерковна встанет, достанет из кармана подспорье — бумажку с записанным выступлением с вкраплением сложных слов и сентиментальных стихов — и заговорит. Прочтет речь про то, как Салават жил, про то, как его теперь нет, а вот они зачем-то остались. Про то, как умер, наверно, пропустит, ведь все знают, что это Юлия Прочерковна его в тот день довела. И так ходил как по ниточке, задыхался, за сердце держался, присаживался на диван, а она только покрикивала: “Салаватка, держи, Салаватка, снимай же с огня, Салаватка-дурак, у тебя ребенок описамши, а ты и в ус свой проклятый не дуешь”. Держат рюмки в руках, готовые в любой момент подхватить тост.
Украдкой, а иногда и прямиком, поглядывают на безмятежную Юлию Прочерковну. Наконец та встает. Все замирают. У Наили слезы наворачиваются на глаза. “Смотрю телевизор — а там везде Салават у меня вместо диктора, вместо актеров”, — говорила она сегодня Альбине, когда только пришла, когда переобувалась в коридоре в принесенные с собой лохматые белые тапочки. “Ведь старший брат, мы на него всегда снизу вверх…”. Тетя Наиля смотрит с ожиданием на Юлию Прочерковну, дав себе клятву, что до конца жизни будет заботиться о жене любимого брата, во всем ей помогать. “Не все я одобряю, конечно, но это выбор моего брата и я должна его уважать”, — сказала она, уже в лохматках, Альбине.
Наиля смотрит на встающую Юлию Прочерковну и старается не зарыдать от ожидающихся от нее теплых, обволакивающих душу слов в адрес безвременно ушедшего мужа. В этот момент тетя даже готова забыть, что инсульт у брата случился после большого скандала, устроенного в доме Юлией Прочерковной, когда она нашла на его “старом, рваном, вонючем ботинке” (ее слова) чей-то волос, немедленно нарисовав в воображении картину разврата, проституции, свального секса в подсобке, набитой бракованным, некондиционным стеклом.
Наиля с рюмкой в руке и слезами в глазах смотрит на медленно встающую из-за стола Юлию Прочерковну. Юлия Прочерковна встает, отодвигает стул и направляется к кухне, где долго копается в пакетиках с чаем. Гости молча ставят неотпитую водку на стол.
Все съедено. Больше есть нечего.
На столе пустые тарелки. Только перед Салаватом, вернее, перед его увеличенной фотографией лежит бутерброд. Чуть-чуть вроде бы приуменьшилось в рюмке, но покойный ведь и при жизни никогда не пил, с чего бы ему сейчас становиться пьянчугой? Альбина думает: “Ни за что сюда не придет. Душа отлетела и теперь занимается всем, чем угодно. Может быть, строит модели легких парусников, воздушных шхун, призрачных кораблей, которые супруга сломала, объяснив, парой решительных жестов и хрустов, что есть дела поважней, например, замена газовых баллонов на даче… Теперь, умерев, сможет наконец встретиться “со всей своей татарвой”, сходить в гости к родителям, которые якобы не любили Юлию Прочерковну за ее рукопашную, нараспашную русскость… Давно уже в далеких сферах витает, подальше от карги жены, от капризных дочки и внучки… Хрен вам, накоси-выкуси, ожидают тут папу — а папа теперь далеко, вырвался наконец из этих проклятых, пахнущих тиной и спирулиной тисков!”
5
Бутерброды закончились. Юлия Прочерковна несет с кухни пирожные. Гости их вежливо хвалят. Юлия Прочерковна опять идет на кухню и возвращается с шоколадными конфетами в глянцевой щеголеватой коробке. “Ну садись, мам, посиди”, — просит Альбина. Юлия Прочерковна приносит с кухни апельсиновый сок. “Садитесь, садитесь, чего скакать в таком возрасте”, — это Олег говорит. Юлия Прочерковна приносит с кухни клюквенный сок, объясняет: “Апельсиновый для Диляры, а это для всех”. Гости уже принялись за пирожные, но Юлия Прочерковна прерывает: “Конфеты с ликером, берите, берите, а Диляре нельзя, и кофе ей не давайте, а то возбудится и ночью будет по дому бродить, всех перебудит”. Альбина надавливает языком на сладкий овальный гробик; из него что-то льется и щиплет язык. Второй сладкий гробик засохший, видно, засахарился наполнявший его алкоголь. Торжественно, будто под невидимые аплодисменты, сопровождающие выход знаменитого актера на сцену, Юлия Прочерковна выносит из кухни роскошный торт, на котором написано — “С днем рождения”. Даже пригнулась чуть-чуть под его весом, широко ставит ноги в лапчатой матерчатой обуви. Ведь сегодня день рождения Салавата. Ему бы исполнилось шестьдесят пять.
Диляра, довольная, вылезает из-под стола. “Олежка, разрежь”, — командует Юлия Прочерковна. “Уж извините, хотела “Хлопца кучерявого” спечь, но так и не вышло”, — Юлия Прочерковна демонстрирует всем свои руки. Альбине опять становится не по себе. “Альбинка, хочешь рецепт? Не знаешь, что за “Хлопец” такой? Ну ты даешь!” Юлия Прочерковна опять проходит на кухню, долго роется в шкафчике и достает оттуда банку с клубничным вареньем. “А это, кажется, еще Салаватка варил, не знаю, куда и девать, если не доешьте здесь, с собой заберите!” И только под конец, когда места на столе уже нет, она приносит тарелку с блинами. Их в память Салавата Альбина спекла: так, как он научил.
“Выпьем за покойного”, — предлагает Олег.
Он желает, чтобы поскорей все закончилось, но в то же самое время изо всех сил старается следовать правилам.
Все готовятся многозначительно помолчать, но Юлия Прочерковна прерывает наступившую тишину: “Ешьте, ешьте, не отвлекайтесь”. Олег прячет глаза, убирает под стул прежде вытянутые ноги в удобных, на липучках, кроссовках. На нем все удобное: неснашиваемая суконная жилетка с десятком разномастных карманов, туристские брюки, которые одним мановением молнии превращаются в шорты, а на ремне, в котором он сам проделал раскаленным шилом аккуратно вычисленную нужную дырку, целый арсенал необходимых в хозяйстве вещей: фотоаппарат с отдельным комплектом батареек и флешек на смену, складной ножик с напильничком, штопором и множеством лезвий, мобильник с закачанной туда картой местных дорог.
Альбина смотрит на мужа, а сама думает, что ее задача теперь — подготовиться к трансцендентной ступени. Так она решила, прочитав исследование под названием “Перемены ума: холографическая парадигма и эволюция сознания человека”, написанное ученой женщиной с внешностью гулящей ведьмы. Трансцендентная ступень отличается от аутентичной тем, что на ней полностью растворяется “я” и пропадает страх смерти. Это одна из последних ступеней сознания; за ней идет лишь “унификационная”, на которой стоял Магомет и какие-нибудь скрывающиеся в пещерах отшельники, а затем “послесмертная”, которой уже достиг Салават, витая сейчас далеко-далеко, слушая музыку сфер.
Не уверенная в том, действительно ли она иногда видит отца, когда заходит в Дилярину комнату и спугивает чью-то сидящую на стуле в задумчивой позе густую, темную тень, Альбина написала автору книги — неуловимой, как летящая в небе метла, женщине с золотистыми волосами и чуть косившим, янтарного отблеска, глазом, заглядывающим в запредельные области. То, что та сочинила в ответ, Альбина пока прочитать не смогла. Она подолгу оставляла письма нераспечатанными (когда их еще посылали в конвертах), а теперь — распечатанными на принтере, но непрочитанными; вот как термины за какие-то десять лет поменялись, вот как время летит!
Оно плотно спрессовано, в одной точке — настоящее, прошлое, будущее; а в кармане — сложенный вчетверо прямоугольник бумаги. Вот именно так, думает Альбина, можно описать время: несколько слоев бумаги в одном. Пока остальные жуют, она вытягивает из кармана листок и с опаской выхватывает одно предложение: “Не могу не согласиться с тобой, что люди, имеющие доступ к “другим плоскостям”, часто испытывают непреодолимые затруднения, пытаясь найти общий язык с теми, у кого этого доступа нет”.
Надо же как… Ведьма каким-то образом заключила, что у Альбины есть этот доступ. А может, и есть. И теперь она разглядывает тех, у кого его нет. Например, у Юлии Прочерковны, скорее всего, реактивная ступень сознания, присущая многим бандитам и уголовникам. Увидела то, что захотелось, — и сразу поди и подай. У Олега, оглядывает Альбина своего правильного, прагматичного мужа, покрытого сетью мелких ранок от бритвы и ранних морщин, “достижительная” степень сознания, недаром он так рьяно трудится в своей компании по установке кондиционеров в автомобили; на прошлой неделе столько просидел в холодном офисе на дырчатом стуле из твердой фанеры, что аж всю спину продуло и мышцы свело, и еще в окно солнце светило, мешало глазам, а он все сидел и высчитывал, сколько кондиционеров установил и как же их продолжать устанавливать с каждым разом все больше и больше… У Наили…
6
Наиля в это время ест глазами Юлию Прочерковну, которая наконец-то достает из кармана написанную круглыми крупными буквами речь. Что она скажет о брате? Неужели она все-таки любила его? И ее непомерная ревность была отзвуком этой любви, а не паранойей выжившей из ума идиотки? Наиля абсолютно трезва, несмотря на то что, не удержавшись и нарушив обычаи, выпила уже четыре рюмки “Пшеничной”. Она трезва по отношению к жизни и знает, что в речи Юлии Прочерковны не будет никакого слюноотделения и сантиментов. Она знает, что Юлия Прочерковна не испытывает никакой вины или сомнений, но все-таки надеется, что та соблюдет все приличия при собравшихся и не ляпнет какой-нибудь ерунды, как она сболтнула в прошлый раз на дне рождения Салавата, когда он еще был жив, упомянув, что он “родился рахитом и рахитичным помрет”, несмотря на тот факт, что Юлия Прочерковна, выше его на пол-ладони и поэтому “жертвующая ради него женственными каблуками”, не забывая о своей роли преданной, верной жены, закармливает его чуть ли не с ложечки жареной рыбой.
Наиля только не ведает, что в кармане у Юлии Прочерковны совсем не речь.
Юлия Прочерковна опять встает и начинает читать:
“Ко всем, кого это может касаться.
Я теперь одна. Я вдова. Средств не хватает на полноценные продукты и витамины, жизненно важные для организма. На электричество, горячую воду тоже нужны немалые средства. Пенсия мизерная. Проверьте, пожалуйста, что там с телефоном, почему вдруг надо платить за две линии, по второй линии ведь уже некому говорить, да и по первой не мастерица. Мне давно никто не звонит”.
“Правильно я написала? — вопрошает Юлия Прочерковна. — А то какая-то катавасия с отчислениями получилась, ну после того, как…” — она кивает головой на портрет. Потом подходит к каждому члену семьи с этой бумажкой и просит: “Ну вот, прочитайте, проконсультируйте, если знаки препинания по-другому надо расставить”.
Альбина принимается поправлять запятые. Наиля резко отодвигает стул, забирает портрет брата и исчезает в прихожей, где, как видит Альбина в отражающее часть коридора трюмо, судорожно пытается снять свои лохматые тапочки, балансирует на одной ноге, но ухватиться за вешалку с висящими там комиссарскими кожаными куртками и пальто Юлии Прочерковны, видимо, брезгует. Альбина вдруг явственно чувствует, что отец здесь. Вот он появился. И другие это тоже почувствовали, потому что неожиданно все замолчали, только ничего не понимающая, негибкая Наиля, руководящая своими удаленными, но недалекими, по ее словам, южнокорейскими программистами, продолжает шуршать в прихожей пакетами. Хлопает дверь.
Салават соскребает недоеденную пищу с тарелок, заглядывает под стол к давно заснувшей там Диле, пытается прочистить фонтанчик, и вдруг в затихшей комнате раздается пение птиц. Откуда-то из-за пыльного тренажера появляется кошка. Альбина так явственно ощущает присутствие папы, что слышит, как он обращается к Юлии Прочерковне: “Юленька, ну как ты? Помочь?”, видит, как она кидает на него ненавидящий взгляд и пинает его в бок со словами: “Опять ты, сивый мерин, в своем репертуаре паяца и садиста”. Пока Юлия Прочерковна, снимая матерчатый тапок, массирует шишковатый, далеко отступивший от других палец ноги, Альбина хочет кинуться к отцу и обнять, но не может, не знает, за что ухватиться, как схватить и затрясти эту неуловимую тень, как изметелить ее кулаками: “Салаватка, дурак, что же ты, ненормальный, пришел сюда и после смерти, что же ты сотворил со своей послесмертной ступенью, что же ты, вместо того чтобы бегать по гордым горам и пить в божественных высотах небесный кумыс, вернулся в свой собственный земной ад!”
“Папа, ну что же ты, папочка, — Альбина захлебывается, укоряет, прогоняет отсюда, — даже и в смерти не получил ты успокоения, опять явился сюда, уходи, уходи”.
Альбина его умоляет и даже забывает на время, что при переходе на трансцендентную стадию самое главное — это спокойствие и слияние с Абсолютом, когда это желание слияния с Абсолютом будет так сильно, что не страшна будет и сама смерть.
“Да я же говорю — идиотство, и так и не кончается, тянется, полнейшее идиотство”, — подытоживает Юлия Прочерковна, поднимает с пола сложенный вчетверо, видимо, оброненный ею листок бумаги и убирает его в просторный нагрудный карман.
22 апреля 2012