Опубликовано в журнале Знамя, номер 4, 2013
Смерть как жизнь
Валерий Попов. Плясать до смерти. Роман, повесть. — М.: Астрель, 2012.
…А надо ли, верней, можно ли — вот так, безоглядно, будто на каком-то невидимом краю, рассказывать Urbi et Orbi про то, что болит? Про то, о чем и вспоминать страшно, и, сколько времени ни пройди, хоть год, хоть десяток лет, хоть полсотни, — боль не уйдет, разве что уляжется слегка, будто на время отпустит приступ.
Роман — о том, как у рассказчика, он же Валерий Георгиевич Попов (автор давно называет своего двойника из биографической прозы собственным именем), умерла единственная дочь. Конечно, любимая, как и всякий ребенок из нормальной семьи, пусть давным-давно выросший. Умирала она долго и мучительно. Не просто умирала: сама, шаг за шагом, вела себя к гибели. На глазах отца, матери, деда — известного ученого-селекционера (о котором речь пойдет в повести “Комар живет, пока поет”, помещенной в этой же книге). Девочка, что и говорить, уродилась непростой. Талантливая, живая, своенравная, азартная, она всегда вела себя так, как хотела. Не хотела учиться — и не училась, вовсю дерзила хоть учителям, хоть отцу, хотела вести жизнь вольную, на всю катушку, с уходами из дома в любое время суток, с загулами, неизбежным пьянством и связями, каких врагу не пожелаешь, — такую и вела. Воспитывать в этом плане ее было бесполезно.
Умерла от цирроза печени — болезни хронических алкоголиков. В возрасте, скорее всего, немного за тридцать. В последние свои месяцы она уже и ходить не могла, и ее муж, кто-то вроде самодеятельного артиста, носил ее по квартире на руках.
Вот о ее трагической жизни, изломанной, исковерканной и до срока закончившейся, и рассказывает ее отец, известный петербургский прозаик, памятный читателям по удивительно жизнелюбивым, легким, наполненным юмором повестям — “Жизнь удалась”, “Южнее, чем прежде”, “Новая Шахерезада”, “Любовь тигра”, “Грибники ходят с ножами” и многим другим.
Помнится, когда в 2003 году “Новый мир” опубликовал повесть В. Попова “Третье дыхание”, читатели тоже были весьма ошарашены. Как хотите, а рассказывать о пьянстве собственной жены — штука в литературе непривычная. Да еще о каком пьянстве-то — из запоя в запой, с перепрятыванием в укромных местах квартиры чекушек, бесконечным враньем, психозом, кончающимся госпитализацией в знаменитую петербургскую “Бехтеревку” — клинику для нервнобольных и наркозависимых, а также прочими вещами, знакомыми всем, кто когда-либо, на свое несчастье, соприкасался с этой болезнью и всеми бедами, которые она несет для больного и его близких. Что и говорить: со страниц “Третьего дыхания” пахнуло обычным земным адом. В чем-то это напоминало знаменитую повесть “Время ночь” Л. Петрушевской. Правда, “петрушевские” несчастья слегка сдабривались у В. Попова юмором, без которого он жить не мог в любых обстоятельствах. Но усугублялись, с другой стороны, тем, что были не придуманы.
А тут, в новом романе, дела, пожалуй, еще мрачней. Жена-то, хоть и стала инвалидом, жива, а дочери, молодой и мало что в жизни успевшей, нет. Нет той самой Насти, которая для отца была светом в окошке, радостью и надеждой. Надеждой на появление внуков, спокойную жизнь в приближающейся старости, наконец, вообще на жизнь. Доставать для которой когда-то тетрадки с особенно гладкой бумагой — чтоб перо легко скользило по страничкам, — или устраивать на каникулы в дом творчества было счастьем, равным творческим успехам, а то их и превышающим.
Итак, лирическая проза?.. Да какая там вроде бы может быть лирика — в рассказе о такой беде, выхода из которой нет. Алкоголизм, как сказала герою, вздохнув, одна разумная многоопытная докторша из той же Бехтеревки, не лечится, “все эти зашитые торпеды, мины — всё это миф”, а проблема в одном — в наличии характера и воли, чтобы взять да и завязать с проклятым зельем. Проза исповедальная?.. Да, в значительной мере. От неподъемного груза воспоминаний, от тоски, боли, вспышек раскаяния в своих родительских ошибках — ну кто же обходится без них? — рассказчик лечится именно этим: погружением в прошлое. Он снова и снова прокручивает свою, а вместе со своей и Настину, такую короткую, жизнь, он ловит в ней моменты и комические, веселые, и глубоко интимные, семейные, и при этом ничего не скрывает от читателя — ни горечи своей, ни боли, ни осознания ошибок.
И что самое главное — оставаясь при этом, как ни странно, по-мужски сдержанным. Непременные в такой ситуации слезы — в глубине, порой действительно миру невидимые, а наверху — та самая жизнь, которую В. Попов, неутомимый шутник, балагур и выдумщик, любит в любых ее проявлениях, далеко не всегда радостных. Именно это поразительное жизнелюбие, умение жить вкусно, с аппетитом, рвать цветы, валяться на траве отличало некогда “шестидесятника” В. Попова в ранних его вещах, частенько гротескных, и не ушло даже сейчас, после всех потерь и несчастий. Для русского писателя, надо сказать, это дело редкое. Нет у нас в крови этого веселого раблезианства, страсти к самому веществу жизни, к теплой ее материи. Нам бы все до смысла ее докопаться, а любить, весело и просто, — дело чаще всего не наше. Мы, как известно, выше любви.
Он бесконечно любил свою непутевую дочь — да какое это в общем-то имеет значение, добродетельной ли она была, своенравной ли, послушной или непослушной? Она была, она жила, она металась и ошибалась, ее словно всю жизнь что-то изнутри корежило и ломало, но она — и здесь-то для отца крылось счастье, пусть недолгое — успела и полюбить, и узнать, что такое быть любимой. Значит, не отдала себя небытию. Прожила отпущенный ей срок на пределе жизненности. Она видела и море, и горы, и необыкновенно сияющих в темноте светлячков, и всё это тоже было здорово.
Она как-то, рассказывается в романе, прибежала из заснеженного парка и стала в дверях комнаты, где отец работал, “красивая, сияющая! Вся в снегу, снежинки переливаются даже здесь, в тусклой комнате”, и забыть это нельзя. Как вечную радость отцовства.
“А вы думали, я бездарственная?” — сказала как-то маленькая Настя, покрасившая себя вместе с фортепианной табуреткой, и слово ее необычное помнится… Ты была талантливой, Настя, — обращается он к дочери в своей донельзя горькой лирической исповеди. В возрасте совсем детском ты сыграла крошечную рольку в кино. Ты, даже своевольничая и уходя куда-то в ночь на свои гулянки, так неподражаемо шевелила в воздухе пальцами, медленно подняв руку, — по-актерски точно, и отец любовался тобой даже в эту минуту, умоляя не уходить, одуматься, не доставлять ему новых мучений.
Вот что резко поднимает рассказ о семейной, вроде бы сугубо бытовой трагедии и выводит ее на принципиально иной уровень, в пространство совершенно неожиданное. В пространство, где главное — это никогда не прекращающаяся живая жизнь и любовь, густо замешенная на страдании, от него неотделимая, горькая, бесконечная, счастливая, не дающая ни минуты покоя, которую смерть только обострила и углубила с невозможной при жизни силой. Да, это лирика. Слишком обнаженная, резкая, открывающая то, что принято скрывать? Ну так лирика и должна быть такой, сказала как-то Анна Ахматова Л. Чуковской, услышав от нее, что какое-то стихотворение молодого поэта слишком открытое, даже “бесстыдное”. В прозе, тем более такой, где автобиографичность становится сюжетом, это бывает куда реже, но все-таки бывает. И никому не дано права определять, о чем и с какой степенью открытости можно повествовать даже о самых сокровенных вещах, — все решает только сама “материя песни”, только неповторимость голоса, только талант.
И, хочется особо отметить, — наличие невидимой, но всегда ясно ощущаемой точки где-то там, наверху, откуда только и дается право о чем-то судить, кого-то обвинять, что-то решать и советовать. Как-либо определить ее невозможно. Она или есть, или ее нет.
Могучее это чувство жизни, вдесятеро обостренной смертью, пронизывает не только роман об умершей дочери писателя. В повести “Комар живет, пока поет” его отец, кряжистый могучий старик, чуть ли не последний из могикан — русских крестьянских сынов, привыкших работать до последнего своего часа, в возрасте хорошо за девяносто, выйдя за порог домика — “будки” Ахматовой в Комарове, вдруг с каким-то остервенением начинает хватать и привычными, точными и сильными движениями отбирать липкие кончики молодых ростков ржи. Он сам насадил и вырастил эту крошечную плантацию, в сущности, тень его прежней работы, он дня не может прожить без труда, он следил, как растут побеги и происходит опыление, — в девяносто четыре года!
А уж за них чего только он не пережил и не перевидал. И уничтожение хлеборобов-кормильцев, и годы коллективизации, и войну, и потери близких. Он, Георгий Иванович Попов, известный ученый, вовсе не был благостным праведником, с ним куда как непросто было его близким, и сын его отнюдь этого не скрывает, но он не просто жил, он творил свою собственную жизнь — из бесконечного труда, ошибок, любви, страстей и заблуждений. Чуть ли не вся его жизнь проходит на этих страницах, за которой — судьба несчастной, измордованной страны. Которая с сатанинской злобой убивала не просто крестьян, интеллигентов, творцов, лучших тружеников, а словно бы саму жизнь.
А вот поди ее убей, если она прорастает даже сквозь камни. И рвется сквозь небытие.
Смерть же — такая штука, которая случается со всяким, но писательского таланта ей уж точно не одолеть.
Евгения Щеглова