Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2013
Об авторе
| Александр Снегирёв — постоянный автор “Знамени”. Предыдущая публикация — рассказ “Зимние праздники” (№ 3, 2012).
Александр Снегирёв
Крещенский лед
рассказ
На следующий день после праздника Крещения брат пригласил к себе в город. Полгода прошло, надо помянуть. Я приоделся: джинсы от итальянского гомика, свитерок бабского цвета, сейчас косить под гея — самый писк. В деревне поживешь, на отшибе, начнешь и для выхода в продуктовый под гея косить. Поверх всего пуховик, без пуховика нельзя, морозы как раз заняли нашу территорию.
Только выхожу за ворота, а староста нашей деревеньки Петрович тут как тут. Весь православный люд ночью окунулся, я же святым ритуалом манкировал. В жизни не окунался. Холодно. Староста описал ночное купание весьма живописно.
— Да ты окунись, окунись! Я вижу, у тебя крестик на шее, — говорил по-свойски староста, хотя на шее у меня в тот день, кроме трехдневного засоса, да и тот глубоко под шарфом, ничего не было.
Я спорить не стал, эти верующие сейчас такие ранимые, только их чувства оскорбишь, они тебе петлю на шею вместо крестика. Петрович в очередной раз что-то мутил:
— Надо нам объединяться… — произнес он и многозначительно умолк.
— А что случилось? — спросил я, беспокойно поглядывая в сторону остановки — как бы автобус не пропустить.
— Дай им волю, они наше озеро засыплют и синагогу поставят или памятник холокосту своему, — он кивнул на дом, стоявший между его и моим. — Вон, в Птичном, уже детки черненькие по улицам бегают!
Жители деревеньки нашей считают владельцев дома, что между мной и Петровичем, евреями. Слух пустил Петрович. Не без участия моей матушки. Они вместе обсуждали какие-то вопросы — канаву, что ли, водоотводную копать общими силами собирались. Короче, эти, скажем так, евреи, отказались деньги на канаву сдавать. Канаву так и не выкопали, а слушок пошел.
Матушку мою не нагреешь, она еврея за версту чует. “С папашей вашим обожглась, зато поумнела”, — говорит она нам с брательником, когда вместе собираемся. Думаю, мать права, домик и людишки тамошние очень странные. Одних телевизионных антенн пять штук висит. Как на радиолокационной базе, ей богу. Ну ладно две — одна для обычного телевизора, другая, скажем, для еврейского, но пять-то куда?
Да и с нами у них нехорошо получилось, спор из-за земли вышел. Петрович сделал неправильные замеры, евреи, или кто они там, поставили забор, но вскоре обнаружилось, что забор сдвинут на полметра на нашу землю. Петрович сразу позабыл, кто замерял, и накинулся на евреев с обвинениями. Мол, нечего было спешить, забор городить, надо было сначала геодезистов вызвать, чтобы они все по спутнику выверили. Так переполошился, будто у него землю оттяпали, а не у нас. Но на то евреи и евреи, чтобы первым делом ото всех отгородиться. Боятся они всех, что ли, или скрывают чего? Короче, хоть староста и ошибся в замерах, но землю у нас оттяпали незаконно, по-еврейски как-то. Приезжали комиссии, перемеривали, пришлось евреям забор передвигать. Передвинуть передвинули, но осадочек остался.
С тех пор Петрович, у чьего деда еврейские комиссары в свое время отобрали мельницу, взялся за дело всерьез и стал выводить на чистую воду все еврейские секретики. То они в лес мешки с химическими отходами сбрасывают, то в гараже своем поддельную стеклоомывательную жидкость разводят.
Обеспокоенная нарастающей в деревне антиеврейской кампанией тамошняя женщина с горбинкой, в смысле что на носу у нее горбинка, еврейская женщина, короче, позвала нас с матерью на чай — продемонстрировать свой миролюбивый настрой, а заодно и то, что никакого подпольного цеха они не держат и радиоактивных отходов не хранят. Плюс загладить инцидент с землей. Дом оказался довольно путаным, с какими-то ходами и переходами, которыми женщина очень гордилась, но главным моим впечатлением стал не зефир “Шармэль”, а знакомство с отопительной системой.
Система располагалась в цокольном этаже и представляла собой длиннющий и достаточно широкий в обхвате винт, наподобие тех, что крутятся в мясорубке. Винт этот следовало кормить поленьями, которые он сам перемалывал и отправлял в топку, чье пылающее чрево нагревало жидкость, бежавшую по трубам еврейского дома. Хозяйка не без гордости включила механизм, тот сразу пришел в движение, начав с хрустом крошить поленья из русских березок, отправляя их в огонь. Хозяйка раскрыла перед нами топку. Пахнуло так, что ресницы оплавились, и мы отскочили. Показалось мне в то мгновение, что гостеприимная еврейка — на самом деле коварная колдунья, которая заманила нас и теперь изжарит, подаст своему сыну и всему своему кагалу на ужин, и обглодают они мои бедные, тоже, надо признаться, не совсем русские косточки, и закопают тайно в лесу, и только староста наш будет об этом знать, да никто ему не поверит.
— Перемалывает и сжигает! — торжествовала хозяйка. — А золу на огород!
Тут гигантское сверло заскрежетало, взвизгнуло металлом и остановилось. Стали изучать, ничего не поняли.
— Надо вызвать мастера, — заключила мать и заторопилась.
Мы поспешно откланялись. Позже узнали, что хитрый механизм заклинило — подавилась еврейская машинка русскими березками. Исправление агрегата оказалось столь дорогостоящим, что решено было заменить систему отопления на обыкновенную электрическую, которая, хоть и немного дороже, и на огород ничего не ссыплешь, зато работает. Умерший же дьявольский винт так и остался в доме, демонтаж его требовал разрушения стен. Топку тоже решили не трогать, приспособили для сжигания мусора. Наверняка и токсичными отходами не брезгуют, нет-нет, да сунут в огонь что-нибудь токсичное.
— Еврея хлебом не корми — дай памятник холокосту воздвигнуть, — ворчала потом мать.
У нее с евреями особые отношения. Из-за моего непостоянного папаши. Никаких памятников холокосту он в жизни не строил, его проект участвовал однажды в конкурсе на очередной такой памятник, но не выиграл. Отец предлагал где-то в Польше или на Украине огромный крест поставить, но евреи не согласились. А сам он не то чтобы еврей, просто от деда фамилия досталась своеобразная. Но отец никогда себя евреем не считал. Даже на лечение в Израиль ехать отказался. А я милым ребенком был, это потом вдруг шнобель отрос и вся рожа какой-то нездешней стала. Вообще у меня между отражением в зеркале и внутренним миром большие противоречия. Если б я выглядел, как мой внутренний мир, мог бы запросто викинга в кино исполнять. Тем более, мать не еврейка. Из-за чего, кстати, пейсатые меня за своего не признают. Зато все остальные к ним причисляют. А какой я еврей, только нос и фамилия — Израиль.
Братец же мой старший, Серега, кстати, не Израиль, а Подковкин. Хотя с виду он как раз больший Израиль, чем я, копия отца: шнобель, очки, лысина. Родители ему материнскую фамилию дали, чтобы с институтом проблем не было, а я уже в пору демократических перемен рос. Мальчишкой я однажды мать спросил, почему я Израиль, а не Подковкин, а она ответила ласково: “Не твое собачье дело”. Позже узнал: мать в Израиль планировала, там пенсия выше, меня в качестве неопровержимого аргумента растила, приговаривая: “Хоть какая-то польза от папаши будет”. Но сборы затянулись. До сих пор собирается.
А Серега Израилем просто не выжил бы. Он и так псих. Я в принципе тоже. Но он больше. Наверное, потому, что на десять лет старше. У нас в стране каждое старшее поколение больше не в своем уме, чем последующее. И все в целом психи, потому что родители-психи детям диагноз передают.
— Кого отец любил? Маму? Нас? Эту свою, последнюю? Или вообще никого не любил. Не понимаю… — рассуждает Серега.
Я таки до города, до брательника своего, добрался. Сидим перед низким столиком, на котором, помимо купленных мною закусок, три большие банки соленых огурцов стоят.
— Холынские, — Серега взял одну банку, колыхнул.
Огурцы стукнулись тяжелыми лбами о стекло, выплыв сонными рыбами из рассольной мути.
— Редкий деликатес. На работе ценители угостили. Знаешь, как их солят?
Я покачал головой, секрет засола холынских огурцов мне неизвестен. А Серега ботан, все знает.
— Есть такая знаменитая деревня — Холынья, там уже полтыщи лет огурцы солят в бочках, которые зимой держат в реке, отчего огурчики просаливаются по-особенному, становятся крепкими, хрустящими, — сообщил Серега, будто читая статью из Википедии.
Тут бы просунуть руку в стеклянный ободок баночного жерла, достать по огурчику, откусить с хрустом. Серега даже открыл банку, но вовсе не для того, чтобы выудить закуску. Все пространство поверх рассола и под самую крышку было заполнено пышной, пенящейся, словно ванна какой-нибудь телезвезды, плесенью. Только сняли крышку, пена встала шапкой, и комнату наполнила густая вонь, от которой, без преувеличения, сразу стало некуда деваться. Серега крышку тотчас обратно на банку нахлобучил, но вонь уже заняла комнату. Пришлось проветривать. И выпить, чтоб не околеть.
— Папа меня к огурцам приучил. Помню, я малышом был, мы с ним рассаду сажали, потом в парник на майские, а потом рыщешь рукой среди листьев, нащупываешь. Крепкие, колючие немножко, как женская ножка.
Я скосился на Серегу, но он своих аллюзий эротических не разъяснил.
— Давай эту понюхаем, — Серега другую банку придвинул. — Еще он закатывал.
Соление огурцов было папашиной страстью. Хотел быть русее русского, огурцы солил, косой любил помахать, разве что в плуг не впрягался.
Серега откупорил банку, на дне которой плавало два-три заготовленных овоща. Гладь рассола покрывал красный бархат. Плесень была не такой пышной, как у холынских, зато радовала редким, богатым цветом. В нос ударил пряный аромат. Поплыли мысли об аэропортах восточных стран и тамошних борделях.
— Меня отец не хотел. Да и мама, кажется, тоже, — вздохнул я без всякой грусти, скорее даже с весельем человека, который давно пережил яркое событие и теперь рад: есть чем прихвастнуть. — Пошла делать аборт, а врач просто дал ей таблетку. Ранняя стадия, таблетки достаточно. Через неделю пришла провериться, — таблетка не помогла. Тогда назначили процедуру. И тут у них что-то там сломалось, кажется, кресло. Назначили на другой день, но она больше не ходила. И вот он я! Наверное, из-за этого мне никакие таблетки не помогают.
Серега покивал не глядя. Я благодарен, что не перебивал. Знает он эту историю. Мать каждый мой день рождения ее рассказывает. Серегины воспоминания про огурцы мне тоже наизусть известны. Тем не менее выпили за Крещение и за обстоятельства, позволившие мне родиться на свет. Сработай тогда таблетка, не сломайся кресло в медицинском кабинете, не нюхать мне плесени знаменитой холынской, папашиного рассола закисшего не нюхать, не отщипывать виноградины от пышной кисти, не разгрызать косточки, не глотать сладкий сок.
В третьей банке плесень была и не плесень вовсе. Так, пузыри.
— Будешь нюхать? — Серега протягивал мне банку. — Тоже папашины. Еле от матери сберег, вылить в унитаз хотела!
Матушка наша иногда наведывается к своему старшенькому, прибирается, продукты привозит, ходит с ним в магазин новую одежку прикупить.
Нюхать я отказался. Чего там нюхать. И без нюхания ясно — пахнет кислятиной и нищим прошлым.
Серега снял крышку. По комнате разнесся тонкий аромат ранней весны, в котором смешивались запахи запревших под снегом листьев, распускающихся цветов и тел усердных дворников, подметающих улицы. Показалось даже, что аромат остановил лезущий в приоткрытое окно мороз, напугал мороз. Серега торжествовал.
Насладившись обонятельной дегустацией, мы прошли по протоптанной по полу дорожке на кухню и поставили банки на подоконник. На место их постоянной приписки. Серега в своей съемной однушке только спит, остальное время на работе, выходные — с сыном. Передвигается одними маршрутами, оттого и дорожки протоптанные. Как на садовом участке. Легко можно вычислить передвижения хозяина: кровать — туалет — кухонный стол — раковина. На этот раз тропки довольно явственно различаются, давно мать не приезжала.
— Не могу выбросить. Посмотрим, что через месяц будет, — Серега погладил банки. — Мне иногда кажется, что из этой плесени кто-то родится.
По своим следам вернулись к еде и напиткам. Так, ступая след в след, ходят по снегу и грязи разведчики. Серега из-за своего немного маньяческого взгляда, и вправду, походил на еврейского диверсанта, отправившегося по русскому снегу в арабский тыл.
— Думаю, они из-за тесноты расстались. Однушка, двое детей, ссоры. Мать просто взяла и уехала в деревню. А эта, его последняя, была против того, чтобы мы общались. Боялась, мы на квартиру претендовать будем. Только недавно стали видеться. Он не сразу мне позвонил, когда диагноз узнал. Неудобно, говорил, было, вроде как я ему понадобился, только когда приперло… Знаешь, что он мне сказал перед тем, как… это?
Брат запрокинул голову, приоткрыв рот и закрыв глаза. Типа умер.
— Он сказал: “Будь здоров”.
Мы выпили. И погрузились в думы. Особенно Серега, у него к раздумьям склонность. От умственной натуги глаза его взбухли, морда зажглась бурым.
— А что там, кстати, с квартирой?
— Все этой своей оставил. Я у нее попросил что-нибудь на память, угадай, что она мне отдала?
Серега подошел к шкафу, порылся, вытащил куклу Буратино с тряпичным туловищем, тонкими ручками-ножками-шарнирами из гладкого дерева и круглой головой. Без носа.
— Узнаешь?
Для меня встреча с безносым Буратино стала вроде очной ставки палача с жертвой. Это была любимая игрушка Сереги. Когда я начал ползать, отец решил, что длинный острый нос Буратино опасен для меня, и отрезал его. Положил голову Буратино на колено и спилил ему нос.
Серега протягивал мне Буратино. Деревянные ручки, ножки и изуродованная голова свисали.
— Зачем он это сделал? — спросил Серега.
Так на агитплакатах обезумевшие матери спрашивают фашиста, зачем он заколол штыком их дитя.
— Серега…
— Ты не виноват.
Брат всучил мне куклу, обхватил свою голову руками и начал тосковать.
— Он говорил, я не его сын. Не похож на него.
— Он шутил, — успокаиваю брата. — Ты вылитый отец. Нос, очки, лысина. Просто он не мог признать, что сам выглядит так же.
— Надо уезжать. Не могу я больше здесь, — сказал Серега, вскочил неожиданно — и к вешалке.
Есть у него пунктик — в даль рвется. В пустошь какую-то. Или пустынь. В леса. По святым местам. Подальше. Смысла жизни искать. У него это всегда было, но как жена ушла — обострилось. Однажды он аж до вокзала добрался, где я его и подобрал. Проку никакого, только мать волнуется.
Над вешалкой, как специально, картинка висит, забыл, какого художника. Французы, в обрывках мундиров, замотанные в какие-то тряпки, еле передвигая ноги, идут сквозь русскую метель.
Я дверь своим телом перекрыл.
— Серег, а давай фотографии посмотрим!
Серега забился в уголок, подвывает. В пустошь свою тянется. А я потом за ним бегай. И куда ему, времена не те, не принято босиком, с посохом по Святой Руси странствовать. К странникам нынче без всякого респекта относятся — или гопники поколотят, или менты бутылкой из-под игристого оттрахают. Да и простудится он в такой-то мороз.
— Какие фотографии! Жизнь проходит, а ты со своими фотографиями!
— Наши детские фотографии. Я отсканировал и в фейсбуке выложил. Пойдем покажу.
Деревянного калеку я сунул под диван. Усадил Серегу. Включили экран. Вот и фотографии. Замотанный по-зимнему Серега с родителями на прогулке, я делаю первые шаги. Больше нет фотографий. Серега вообще фотографироваться безразличен, а я раньше имел к собственным изображениям большой интерес, но в последнее время как-то поубавилось.
— А ты что-то давно ничего не размещаешь, — решил разговором его развлечь.
— Чего размещать-то? — буркнул Серега.
— Давай к тебе на страничку зайдем, разместим что-нибудь!
Зашли к нему на страничку.
— Сколько у тебя сообщений непрочитанных!
Он открыл первое сообщение. Одноклассник. Второе — реклама. И целых три от миленькой блондинки. “Вы мне понравились… Вы выделяетесь среди других… Вы такой необычный, интересный человек…”
— Если девчонка пишет, что ты интересный человек, надо звать ее в гости. Кто такая?
— На свадьбе у коллеги познакомились.
Не думал, что он по свадьбам шастает.
Посмотрели ее альбом. Пляж, дача, кругленькая попка, высокий лоб, загорелые острые локти, десятилетний сын. Время, когда начинаешь крутить с матерями-одиночками, наступает незаметно.
— Пиши ей ответ!
— Сейчас нет настроения.
Жена с год как отчалила, а у него настроения нет! Целыми днями на работе, а остальное время тоскует. Думаю, он влюблен. В девушку, которой в природе нет. Ощутимые девушки, которые вот они, его угнетают.
Серега настукал начало: “Вы мне тоже понравились…”.
— Сдурел?! Пиши: “Ты…”. “Ты”, а не “вы”! Ломай барьеры одним ударом! “Ты мне тоже очень понравилась, думаю о тебе, встретиться очень хочу, но свалился с простудой, пью кипяток, нет сил выйти в магазин, купить мед”.
Написал. Слово “очень”, правда, убрал, вышло, что она ему просто понравилась, а не очень. И насчет меда спорил. У него аллергия на мед. Но на меде я настоял. Мед сам по себе настроит блондинку на правильный лад. Проконтролировав отправку письма, я потирал ладони от удовольствия: не успеет он завтра проснуться, как блондинка напишет, что везет свою круглую попочку прямо к нему. А завтра как раз выходной. Притворится больным. В случае чего скажет, полегчало, типа, от одной мысли, что вот она к нему приедет. Я радовался его грядущему успеху, как своему. Нежеланные дети знают, как надо извернуться, чтобы стать желанными.
— Это что?! — Восклицание мое касалось его семейного статуса, указанного на страничке. — Женат?! Вы же год вместе не живете! Удивляюсь, что тебе вообще кто-то пишет. Это надо Марией Магдалиной быть, чтобы с женатым связываться! Меняй сейчас же!
— Неудобно. Таня узнает.
— У нее же другой! Меняй!
Для романтики я предложил “вдовца”, но Серега отказался. Долго выбирали между “без пары”, “в поиске” и “свободные отношения”. “Без пары” отдает безнадегой, “в поиске” звучит болезненно. Удачливый джентльмен не может быть в поиске. Он же не какая-нибудь Холли Голайтли, прилепившая на свой почтовый ящик “путешествует”. Остановились на последнем варианте.
— Ну ты и еврей, — хлопнул меня по спине новоявленный и сразу осмелевший любитель свободных отношений, отдавая должное моей ловкости в амурных делах. — А чего это у тебя снежинка шестиконечная?
Я свернул голову так, чтобы видеть рукав свитера. На рукаве снежинка вышита. И вправду, шесть концов. Снежная звезда Давида. А я и не замечал. Ай да Серега, кровинушка материнская, не проведешь.
Братан повеселел. Даже спросил, не окунался ли я уже. Он, видите ли, вчера окунулся в ближайшем водоеме…
Возвращался я домой на последней маршрутке. От остановки шел мимо озера. Почему бы, в самом деле, не окунуться? Так и помру неокунувшимся.
Мать уже спала. Разделся, только угги и пуховик оставил. И топор взял — наверняка прорубь прихватило.
Подбежал к проруби, скинул пуховик, угги и прыгаю, пытаюсь окунуться. Мороз такой, что даже небо опустело — звезд не видно, попрятались все. Подтаявшая днем тропка застыла отпечатками сапог. Трафаретные ледяные следы больно бьют по ступням. От ног отходит широкий черный крест отороченной снегом проруби. Фонарь светит в затылок, и, обладай я незаурядной фантазией, предположил бы, что крест — это тень, которую я отбрасываю.
Ну я и давай рубить. Лед оказался крепкий. Звон, осколки, густо-белые трещины по свинцовой глади пошли.
— Тебе жалко, что ли? — заискивающе улыбался я то ли льду, то ли воде подо льдом, то ли Богу. — Петрович окунулся, все окунулись, даже Серега окунулся, а мне что, нельзя? Я ничего не испорчу, я из любопытства!
Ноги окоченели, со спины будто кожу содрали. Если увидит кто, не догадается, какого полу перед ним православный, так все съежилось. Как человек, оказавшийся в нелепом положении, я огляделся, желая показать возможным наблюдателям, что мне и самому смешно. Окна домов, выходящие на озеро, были темны, но ведь мой стук мог разбудить кого-нибудь, и сейчас один из моих соседей вполне может смотреть в окно и потешаться: “Видать, грехи не пускают. Все добрые люди вчера окунулись, а Израиль, вон, только сейчас опомнился! Все, поздно, вчера будьте любезны, а сегодня шиш с маслом!”.
Тут окошко еврейского особнячка, бац, и зажглось. Торшерчик у них там такой, уютненький. А вот и силуэт. Мужской. Значит, один из этих евреев смотрит, как я голый, с топором скачу вокруг прорубленного во льду замерзшего креста. Наверняка злорадствует. Сами-то, наверняка, не купались в святую ночь. А вот если бы прорубь в форме звезды Давида была, тогда бы искупались? Полезли бы эти чернявые носатые очкарики?.. Да, носатые, носатые, носатые!!! Я не виноват, что Буратино нос отрезали! Я не просил! И что брат у меня носатый очкарик, я тоже не виноват! И я носатый! И фамилия моя Израиль, а не Подковкин! Не знаю, кого больше люблю, маму или папу! Я не виноват, что евреи распяли Христа и устроили революцию в России! Не виноват, что евреи отняли у дедушки Петровича мельницу, убили тысячи русских! А может, даже миллиарды! Не виноват, что после перестройки евреи все украли! Не виноват, что еврейские танки что-то постоянно обстреливают, еврейские мудрецы жрут детей, еврейские соседи отравляют лес ядерными отходами! Что я теперь про нос не смогу думать, не испытывая вины!..
А если в форме свастики была бы прорубь? Полезли бы евреи в воду плюс два — плюс четыре градуса по Цельсию? Я бы полез! Плевать я на все хотел! Только еврей из меня хреновый. Нормальный еврей, если и полез бы, то запасся бы бензопилой, не мерз бы как цуцик, продолбил бы себе дыру, не оказался бы в таком дурацком положении.
Почувствовав вдруг, что околел нестерпимо, еще немного, и пошевелиться не смогу, — я решил бежать с места неудавшегося омовения. Впрыгнул в угги, накинул пуховик, топор в руку и кинулся по заметенному снегом, будто плесенью покрытому, льду к берегу. Но не по дорожке, которой пришел, а коротким путем, наперерез, прямо к нашей калитке.
“Недаром я, Израиль-Подковкин, атеист. Смешны мне ваши религии! Надо же до такого додуматься — купаться в ледяной воде! Варварство!..” — подбадривал себя я как человек отвергнутый и убеждающий сам себя в том, что не больно-то и нужно.
Тут лед подо мной и проломился.
В угги хлынуло, словно в трюмы “Титаника”, вода обварила тело, почки, печень, и легкие скакнули под самое горло и поджали лапки, чтобы не залило. Полы пуховика распластались по провалу, точно подол платья, стали напитываться и тяжелеть. Цепляясь свободной рукой за обламывающиеся края льда, я стал хватать ртом воздух, быстро и возвышенно думая, что могу прямо сейчас, вот так, вдруг, взять да и отправиться туда, куда двадцать два года назад меня чуть не отправила таблетка врача, куда полгода как отчалил мой отец. Вся жизнь пронеслась перед глазами.
Я не сразу понял, что погрузился по грудь, захлебнуться не получится.
Вспомнил самый страшный грех наших евреев, о котором поведал староста Петрович. Они тайно проложили к озеру трубу, по которой сливают нечистоты. От еврейских ли помоев вода с этого края никогда не замерзает или оттого, что ключи здесь сильные бьют, не знаю. Но как я мог про это забыть?!
Кромка воды обхватила обручем, я мигом превратился в один большой холынский огурец, застрявший в горлышке трехлитровой банки. Принятая Богом нижняя половина стыла в святой воде, а верхняя, оставшаяся неомытой, начала похрустывать и покрылась пупырышками.
Ступая в чавкающем иле, я пошел к берегу. Аккуратно, чтобы не наступить на рыбу. Рыбы-то зимой спят, не хотел бы, чтоб на меня наступили, когда я сплю. А с другими надо поступать так, как хочешь, чтобы поступали с тобой.
Держа, вопреки вопиющему мелководью, топор и телефон над головой, я выбирался из загрязненной евреями, но все же святой воды.
А может, все-таки целиком окунуться? А то выйдет, я подмокший, а не окунувшийся. Да и то как-то все низом пошло. Правда, сточные воды эти, еврейские… Можно снежком обтереться. Снег тоже вода, только не жидкая…
Как был в пуховике, я начал приседать, стараясь омыться целиком, перекладывая телефон из одной руки в другую.
“Я не хотел… прости, Серега… прости, Буратино… я не хотел, чтобы тебя так… Простите, русские, что, куда ни сунешься, везде евреи и всюду своих проталкивают. Меня никто не проталкивает, но все равно стыдно. Прости, Петрович, простите, арабы, евреи, простите…”
Выполз на берег. Ледяная тишина гудела. Сосны отморозили носы-сучки┬.
— Сосед, ты в порядке?
Вопрос этот меня чуть обратно не спихнул. Уж очень неожиданно. И кто же это?! Еврейский муж! Увидел меня в окошко и приперся спасать. С мотком автомобильного троса. Хотел меня крюком из нечистот своих выловить. Еще бы спасательный круг притащил.
Запахиваясь, я мотнул топором. Закутанный собеседник отскочил.
— В-все х-хорошо! Вот реш-шил ок-кунуться.
— Как вода? — спросил сосед.
Я не ответил, а сосед ткнул пальцем в мою правую ногу.
Оказалось, я выбрался на сушу на одну ногу босым. Правый угг засосало.
Стащив сохранившийся сапожок, я, неистово шевеля каменеющим телом, под уговоры соседа “не надо”, полез обратно в ледяной пролом и стал шарить в колышущемся небе. Звезды от любопытства повылезли и, глядя на меня, мелко тряслись.
Ничего не нашел. Жижа одна. Надо будет весной таджика сюда загнать, пусть поныряет.
— Ну, п-пойду, — махнул я соседу и пошкандыбал к дому, сжимая топор.
Прямо безлошадный драгун, отбившийся от наполеоновского стада, пробирающийся в одиночку прочь из варварской России, бреду, околевший, по земле, где я чужой, и только снежок под ногами хрум-хрум.
Треньк. Эсэмэска. Раз в такое время пишут, значит, важно. Едва попал пальцем по кнопке. “Она сейчас приедет с медом. Что делать?! У меня же на мед аллергия”.
“Почему мой старший брат Серега с женщинами такой неумеха?” — думал я, пока моя проснувшаяся матушка поила меня чаем и чистила пудовый, заляпанный святым илом пуховик.