Александр Эбаноидзе. Предчувствие октября
Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2013
Александр Эбаноидзе. Предчувствие октября. — Дружба Народов, 2012, № 9.
На литературной интернет-карте России Александр Луарсабович Эбаноидзе обозначен как «русский грузинский писатель». Сам же А.Л.Э., презентуя свой новый роман, позиционирует себя «временно обрусевшим», что, конечно же, и элегантнее, и уместнее, поскольку начиная с «Брака по-имеретински» (1976) писал пусть и по-русски, но исключительно «о грузинском». Впрочем, в ту пору эта антиномия никого не озадачивала — ни критиков, ни читателей. По крайней мере тех, кто читал русско-грузинские его книги* на общероссийской стороне языкового барьера. В доперестроечные (имперские) годы творческое двуязычие считалось явлением почти ординарным. И «тяжелозвонкая» архаика «Глиняной книги» Олжаса Сулейменова, и пряно-эротические миниатюры Тимура Зульфикарова, и абхазские побасенки Искандера, и чукотские притчи Рытхэу укладывались в лукаво-остроумную формулу Чингиза Гусейнова: в авторском переводе с родного азербайджанского на родной русский. Иное дело «Предчувствие октября». И в бытовом, и в бытийном «веществе» повествования ни намека на «инородство». Среди персонажей — ни одного кавказца. Место действия — Москва, Сибирь, Подмосковье, ближайшие окрестности Рязани. Да и сюжетообразующие страсти — сугубо россиянские, без поправки на происхождение мастера. Зачем же в такой ситуации напоминать, что сочинитель русского романа не «природный русак», а временно обрусевший грузин? А затем, видимо, что автор совсем не уверен, что его и здесь (в Московии) беспроблемно признают своим, а не вынесут как «неформат» за границы «литпроцесса», как когда-то (в пору общесоюзного успеха «Брака по-имеретински») случилось на родине? О том, что в Грузии к русско-грузинским литературным скрещеньям относятся с некоторым предубеждением, А.Л. говорил (не жалуясь, но огорченно) лет двадцать тому назад, когда вышел «Новый мир» с рецензией (моей) на его грузинский триптих. И, кажется, не сильно преувеличивал. Правда, теперь, после того, как в блистательном его переводе появился предсмертный роман Отара Чиладзе «Годори», разговоры о том, что Эбаноидзе недостаточно свободно владеет родимым наречием, прекратились. Зато появилась новая тема для пересудов. И не только в Тифлисе… В какую сторону там, за Хребтом, околичности развернутся, не угадаешь, а вот в Москве, на обсуждении журнальной публикации, Лев Аннинский, на русском вопросе зацикленный, их сразу же притузил. С подлинным, дескать, верно. И впрямь верно.
Образцово-показательная советская семья, настолько, казалось бы, дружная, что даже квартирный вопрос ее не испортил. Впрочем, по тем временам у Краснопевцевых хоромы: и кабинет, и детская, и гостиная. Хозяин (Федор Вениаминович) — доктор филологии (без пяти минут членкор), автор нескольких монографий, в том числе и книги о Есенине. Хозяйка (Анна) — искусствовед, но службой не обременена. Краснопевцев в рассуждении мужских обязанностей домовит по-сибирски: женщина счастлива только тогда, когда живет за мужем. Что до бытовых тягот, то они аккуратно переложены на двужильную деву Евлампию, свойственницу филолога, уроженца глухого таежного села. Под стать родителям и единственный сын, литератор. К двадцати трем годам Петр сумел и молодежной премии удостоиться, и звездно жениться на польско-армянской красавице с экзотическим именем Беатриче. Одно но — слишком уж красива невестка. И некстати, и невпопад. Правда, детей родила точь-в-точь такими, каких дед с бабушкой ждали. Близнецы и прелестны, и талантливы; мальчик (Филипп) — по компьютерной части, девочка (Дарья) — по танцевальной. Словом, запас прочности у домочадцев Краснопевцева настолько велик, что кому как не Федору Вениаминовичу, претерпев цунами перестройки, вырулить семейный ковчег к новым возможностям? Если и не для себя, то для сына и внука. А почему, собственно, не для себя? Уж теперь-то можно писать и о Есенине, и о Платонове, не оглядываясь на всевидящее око цензуры? Может, так бы оно и было, если бы… Если бы почти одновременно (по закону парности) ковчег не покинули обе хозяйки — и старая, и молодая. Анна умирает от рака, а Беату уносит Черное море. И хотя тело утопленницы не найдено, Краснопевцев-старший заставляет себя поверить в несчастный случай. Краснопевцев-сын возвышающие обманы презирает, и хотя прямых доказательств нет, убежден: жена сбежала с любовником, обставив побег с гламурной театральностью. Во вкусе Гаруна-аль-Рашида. (Под этим псевдонимом, по всем москов-ским сплетням и приметам, в романе фигурирует предполагаемый похититель красавицы.) Рассудив, что лучше слыть вдовцом, нежели стать рогоносцем, Петр удирает в Сибирь, бросив и детей, и литературу и занявшись политикой.
Пришла беда — отворяй ворота?! Отправленный в Америку Филипп как в воду канул. Дарья в выпускном классе заболевает нервным расстройством. Евлампия увозит ее в Сибирь. Тамошняя целительница снимает порчу, но невезения, преследующие Дашеньку, на этом не кончаются. Ее выпускают из главной балетной Школы страны практически с волчьим билетом. По причине превышающего балетные стандарты роста. К счастью, одновременно и по той же статье отставляют от Большого балета и подружку Дарьи, девицу ухватистую, сексапильную и без предрассудков. Она-то и организует для них двоих танцевальную деятельность, а по деятельности и заработки. Элитные ночные клубы, дорогие корпоративы, суперсостоятельные поклонники… В промежутках подруга умудряется временно выйти замуж и даже завести ребенка. Даша на рискованный эксперимент не решилась, а когда, к двадцати шести годам, опомнилась, выяснилось: ранние аборты не прошли без последствий. В результате у мальчика не одна, а две мамы. И для обеих малыш — что-то вроде живой куклы, в которую они с удовольствием играют, пока не выясняется, что кукленыш опасно болен, и если не сделать ему срочную и дорогостоящую операцию (из тех, что делают только в Германии), шансов на выздоровление нет. Большую часть зеленых подругам удается собрать. Не хватает всего десяти тысяч. Переспав с давним приятелем, Дарья полушутя предъявляет ему «счет» на нужную для операции сумму. Приятель не отказывает, но «из принципа» дает только половину. В надежде выиграть недостающее она отправляется в модное казино. И проигрывается — подчистую. Знает ли об этой стороне жизни любимой внучки ее ученый и умный дед? Увы, не догадывается. И не потому, что (как и многие сами себя сделавшие интеллигенты в первом поколении) нечувствителен к тонким материям. А потому, что обвальная утрата всего, что Федор Краснопевцев считал своим «капиталом», превратила его в «мизерабля». Привыкший полагать себя хозяином положения, а в кругу семьи еще и защитником, он с тихим отчаянием осознает, что в теперешних обстоятельствах абсолютно беспомощен. А если не можешь ни помочь, ни спасти, убеди себя: никому твоя помощь и не требуется.
Сюжет, скажем прямо, не новый и даже измызганный. Но в искусстве прозы, в отличие от публицистики, все решают подробности (то самое чуть-чуть, по-нынешнему, — ноу-хау). Отряд литературных персонажей, оказавшихся в сходной с Краснопевцевым жизненной ситуации, если не принимать в расчет их прежний социальный статус, можно (условно) разделить на три подотряда. Отряд первый: опустившиеся до уровня полубомжей. Отряд второй: сентиментально ностальгирующие по золотому веку развитого социализма. Отряд третий: сталинисты, сознательные и бессознательные, съедаемые (до печенок) ненавистью к либералам и толстосумам. Ни к одной из этих типологических групп Федора Вениаминовича не припишешь. В быту он по-прежнему держит «фасон», не проливая «невидимые миру слезы» и не унижая себя плебейской завистью к толстосумам. Он как бы застыл, скукожился в состоянии какого-то скорбного бесчувствия. (Скорб-ное бесчувствие, в нашем случае, как и в известном фильме Сокурова, не новомодный оксюморон, а перевод (с латыни) медицинского термина: Anaesthesia dоlorosa). Но это все предыстория. А собственно история (то есть роман) начинает закручиваться в тот самый день сентября (не в Александров ли?), когда посреди почти летней благодати Федора Краснопевцева, ошеломленного рассказом внучки о проигрыше в казино, а главное — обликом новой, не известной ему Даши, настигает, заставая врасплох, предчувствие октября. Образ среднерусского Октября, вынесенный в заглавие романа, неизбежно, неустранимо впечатывает в текст множество накопленных им, а значит, и нами, смыслов и ассоциаций. От «Люблю я пышное природы увяданье…» до «Знать, недаром листвою октябрь заплакал…» …Не исключая и тот главный русский вопрос, каким завершается пушкинская «Осень»: «Громада двинулась и рассекает волны. / Плывет. Куда ж нам плыть?».
Но это потом, потом… А пока Федор Краснопевцев не очень даже понимает, о каких тысячах, зеленых или деревянных, идет речь. И когда Евлампия протягивает хозяину его собственную сберкнижку, только что выпавшую из книги с верхней полки, воспринимает эту случайность как выход из тупика: сумма вклада достаточно солидная. Закавыка в одном: получить причитающиеся вкладчику деньги в Москве невозможно, только в том отделении Сбербанка, где когда-то, четверть века назад, был открыт счет. А до него — двести километров. И с гаком. И только — машиной. Но все устраивается. Находится и машина, и водитель, старый друг, в тот день оказавшийся совершенно свободным. Дружба у них (филолога Краснопевцева и писателя Смурова) специфиче-ская: и откровенность, и сочувственность, но в узком диапазоне, без соскальзывания в сердечные и домашние подробности. Возбужденный легкостью, с какой самоустраняются предполагаемые препятствия, Федор Вениаминович с удивлением замечает, что с памятью сердца, казалось бы, безнадежно, дистрофически заглохшей, начинает происходить что-то необычное: оживая, она самовосстанавливается. Два часа назад Краснопевцев не мог вспомнить имени женщины, из-за которой сберкнижка оказалась в поселке, расположенном так далеко от дома. На самом деле ничего странного в этом нет. Федор не просто забыл имя, он вынул его из памяти — и имя (Лесма), и все, что жизнь наматывала на нерусское это имя в течение почти двух лет. А теперь вот — разматывает, чтобы развязать последний узел в том самом придорожном кафе, куда Федор и Лесма в разгар их романа частенько заглядывали.
Каюсь, я не на шутку опасалась, что случайная, через четверть века, встреча героя со старой любовью упростит текст, сдвинув сюжет на территорию нового сентиментализма во вкусе Марины Степновой с ее «Женщинами Лазаря», что, по-моему, было бы почти неизбежным, окажись Лесма не «прислугой за все», а хотя бы хозяйкой этого самого кафе. Опасение оказалось напрасным: соблазнительной для «форматного» романиста коллизией Эбаноидзе не воспользовался. Как и многими другими, аналогичными. Его герои не попадают в аварию, несмотря на то что смуровская «Волга» давно отработала гарантийный срок, сердечный припадок Федора не оканчивается инфарктом, и т.д. и т.д. И жизнь, и слезы, и с миром связь возвращаются к герою почти по-пастернаковски: «беспричинно». И все-таки что-то произошло. Кто-то раздвинул, как занавес, наркотическую (багрец и золото) красоту русского леса. И Федор Краснопевцев наконец-то разглядел то, чего так долго не хотел видеть: Россия сдвинулась (тронулась), и в прямом, и в переносном смысле. А куда несется — не знает никто:
«…Навстречу нам из теряющейся дали, дрожа, лучась и мерцая, текли жемчуга, тысячи сияющих жемчужин; грудой наваленные вдали, близясь, они разрастались, разделялись попарно и проносились мимо. А по другой стороне, горя и вибрируя, во тьму утекали рубины, почти такие же крупные, как жемчуга, поначалу разрозненные, а вдали скапливающиеся в тлеющее пожарище, в груды жарких углей, в подернутую пеплом раскаленную лаву… Мы еще раз поменялись местами и осторожно влились в поток, огненной лавой текущий в преисподнюю…»