Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 1, 2013
Об авторе
| Иван Константинович Алексеев родился в Москве в 1954 году. Окончил 1-й Московский медицинский институт. Работал в московских больницах врачом-реаниматологом. С 1996 года работает вахтовым методом реаниматологом за Полярным кругом, в Ямало-Ненецком автономном округе, в больнице вахтового поселка газовиков Ямбург.Публиковать прозу начал в 1989 году, печатался в журналах “Знамя”, “Октябрь”, “Смена” и др. Автор книги ““Мужчина на одну ночь” и другие рассказы” (М.: Слово, 1993). Произведения переведены на немецкий, английский, французский языки. Живет в Москве.
Иван Алексеев
Костюм
рассказ
Однажды утром Алеша проснулся и узнал, что в доме появился отрез1 из чисто английской шерсти, цвета вишни со сливками.
1 Нынче, в эпоху готового платья, это слово почти исчезло, а прежде значило гораздо больше, чем просто кусок ткани, отмеренный с помощью засаленного деревянного метра, непременно с запасом, и с хрустом отрезанный большими почерневшими ножницами от огромного, вынесенного продавцом на плече рулона. Отрезы вылеживались в шкафах десятилетиями, их завещали вместе с фамильным золотом и время от времени доставали из пахучих недр шкафов, чтобы проветрить и пересыпать нафталином. Люди легкомысленные, вроде Алешиных юных родителей, из поколения джаза “на костях”, сознательно изменившие добротности с модой, сразу полюбившие новую, на тонких ножках мебель, всякие зыбкие журнальные столики, до поры до времени над отрезами посмеивались, считая все это мещанством.
Идея нового костюма возникла давно и созревала по мере готовности папиной диссертации. Из обрывков разговоров родителей Алеша знал, что три главы готовы полностью, их вполне достаточно для защиты, но папа хотел написать четвертую.
— У Бори болезнь совершенства, — любила повторять мама.
Машинистка звонила по нескольку раз в день — боялась согрешить в терминологии. Под аккомпанемент ее звонков шли поиски портного.
Оказалось, что хорошие портные на дороге не валяются, ими дорожат, ими не разбрасываются, и потому легкая добыча вызывала сомнение — не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять: одно неосторожное движение ножницами, и мечта зарезана на корню.
Как-то Алешины родители вернулись в приподнятом настроении.
— Ты заметил, какие у него замечательные глаза? И потом он обшивал Молотова с Кагановичем. Одна кривая строчка, и сгнил бы в лагере, — говорила мама.
— Положим, про политбюро он мог и приврать.
— А я ему верю, — не соглашалась мама. — И ты ему понравился. Хорошая фигура для портного то же, что хорошие анализы для врача.
Мама гордилось спортивной фигурой отца.
Портного Алеша увидел две недели спустя, когда они с мамой привезли пуговицы для костюма. Жил он где-то у Красных Ворот, в большой коммуналке с длинным полутемным коридором — звонить ему нужно было четыре раза. Это был невысокий старик с полным лицом, с кустами седых волос в ушах и в носу, за толстыми стеклами очков плавали глаза, как рыбы в аквариуме. Маму он называл деточкой, и, конечно, на шее у него висел клеенчатый метр. Посредине комнаты стоял большой, из листа фанеры, стол, отполированный до блеска и исписанный карандашом, а у стены — две швейные машинки, похожие на слонов. В комнате везде надо было протискиваться боком; пахло чем-то кондитерским и долгой-долгой жизнью.
— Ах, какая прелесть,— говорил портной, разглядывая пуговицы, — просто прелесть, у вас, деточка, хороший вкус.
Говорил он громко, но все время прикладывал к губам палец, показывая, что надо говорить тихо — за стеной соседи, и они обязательно на него донесут.
— Что я нажил, деточка? Эту комнату? Эту мебель курам на смех? Я ничего не имею, кроме болезней и исколотых пальцев! Я шил для правительства — и что? Они меня наградили орденом? Назначили персональную пенсию? Прикрепили к Кремлевке?
Мама хлопала глазами и молчала, не зная, что сказать.
— И что, деточка, они теперь имеют? Крой, на который без содрогания смотреть страшно?
В эти дни, пока рождался костюм, папе, обычно после работы усталому, нравилось затевать с Алешей возню. Иногда он приподнимал Алешу за плечи и, заглядывая ему в глаза, говорил:
— Алешка, только будь человеком! Я тебя баловать буду!
Алеша не знал, что ответить, и отводил глаза, внутренне считая, что баловать его не следует.
Папу в костюме Алеша видел три раза.
В первый раз в тот вечер, когда он привез аккуратно перевязанный бечевкой сверток. Папа был в хорошем настроении, и ему плохо удавался небрежный тон, за которым он пытался спрятать внутреннее торжество. Костюм оказался великолепен. Широкие плечи, накладные карманы, сзади хлястик — спортивный стиль. Для этого костюма требовался простор и, может быть, — ветер. Словно почувствовав это, отец расстегнул пиджак, засунул руки в карманы брюк и прошелся по комнате.
— Ну? — спросил он, довольный. — Нравится?
В другой раз — на защите диссертации. Защита была секретная, и папин друг, дядя Коля, провел Алешу с мамой через дырку в бетонном заборе1. Они поднялись по крутой лестнице и оказались в верхнем ряду амфитеатра. Папа уже выступал и, как мушкетер шпагу, выбрасывал указку — позади кафедры на деревянных штативах висели схемы и таблицы, выполненные на ослепительно-белых листах ватмана.
1 Время было дырявое. Почти в каждом охраняющем секреты заборе имелась дыра.
— Правда, красивый? — спросила мама Алешу, и он подумал, что она говорит про костюм.
И в третий раз — когда снимали фильм. Папа надел костюм и сидел в кресле, привезенном киношниками, живописно разбросав по столу бумаги. Съемку долго не начинали, что-то все время мешало, передвигали мебель и вплотную подносили экспонометр к папиному лицу. Потом сказали, что лучше бы костюм поменять, потому что не будет контраста. Отец отказался. Режиссер рассердился и потребовал убрать ребенка, то есть Алешу.
Потом папа заболел.
Сначала ему сделали какую-то операцию, но оказалось, что зря. Потом мама возила по разным докторам предметные стекла, завернутые в бумажку. Профессор Кассирский сказал, что ничего плохого не видит. Но папе стало хуже. Академик Гинзбург, пользуясь связями с заграничными физиками, достал для папы циклофосфан. А потом, после двух месяцев больницы, его привезли домой на носилках — исхудавшего, с испуганными глазами, в нелепом желтом берете. Волос на голове у него не было.
Агония началась ночью. В семь утра бабушка позвала Алешу проститься с папой. Как это сделать, Алеша не понимал — папа тяжело дышал, под веками светились неподвижные желтые скобочки белков, а небритый заострившийся кадык вдруг судорожно дернулся. Бабушка перекрестила папу, кто-то сказал, чтобы открыли форточку, и Алешу увели.
Той весной Алеша сильно вытянулся, и какие-то родственники отдали ему вещи — серое пальто, джемпер с молнией, синие брюки. В этой одежде теперь ему казалось, что он не Яловой Алеша, а кто-то совсем чужой, с неизвестной фамилией.
Сначала грабили уличные лотки — быстро подбегали, хватали что попадется, когда воблу, когда кукурузу, а один раз целую связку бананов, в ту пору — диковинных. Храбровицкому, авторитетному фэзэушнику из бараков по кличке Храб, Алеша предложил ограбить сберкассу. Храб зассал. В конце мая Алеша поджег на стройке, в железном ржавом гараже, склад с горючим. Сначала запалил тряпочку и долго мучился, пока бочка с соляркой, стоявшая неподалеку от строительного крана, занялась. Когда у бочки прогорело ребро, Алеша, подгребая землю палочкой, направил пылающий ручеек к гаражу. Четыре пожарные машины, три взрыва, огонь взлетал выше двенадцатого этажа.
— Твоя работа? — вдруг догадалась мама.
Как горело, они наблюдали, стоя на балконе. Зрелище было настолько великолепным, что отказаться от него Алеша не смог.
— Моя, — с гордостью сказал он.
Интернат располагался на другом конце города, в Сокольниках. Мама сказала, что интернат хороший, в нем учатся не только сироты, но и дети дипломатов.
Спальня мальчиков состояла из двух комнат, первая — проходная. Пружинные койки с никелированными дугами спинок (они легко снимались, потому что винтики кто-то выкрутил) были однообразно заправлены белыми покрывалами. Алешу вместе с еще одним новичком, Костиным, определили в проходную, к изгоям класса, отбросам, смирившимся со своим положением. На мальчиков из проходной спальни элита смотрела свысока и в свой круг не принимала.
На выходные отпускали домой. Все воскресенье Алеша проплакал. Мама, пряча виноватые глаза, говорила, что это временно и что она его сразу из интерната заберет, как только устроится на хорошую работу (пока отец болел, из газеты ее уволили). Весь день она перебирала содержимое шкафа, в котором по-прежнему хранились папины вещи; достав костюмы, два она отложила на продажу, а тот, из английской шерсти, цвета вишни со сливками, оставила и сказала:
— Когда вырастешь — будет твой.
В понедельник Алеша пропустил завтрак и перетащил свою койку в спальню элиты. На уроках он почти не слушал, пытаясь разработать тактику обороны. Главным был Иванов, по кличке Вано, следом за ним в иерархии стоял Зимкин, Земля, оба на голову выше и сильней Алеши. Но они, скорее всего, будут подначивать и руководить. Оставались Белкин — Белик, Красавин — Крос и Зарипов — Зарик. Драку начинать будет кто-то из них.
После уроков, быстро заглотнув обед, Алеша в спальню не пошел, а долго ходил вдоль бетонного забора, пока не отыскал ржавый подшипник. Камнем он выбил из него шарики, и теперь кулак хорошо и укладисто помещался в железном кольце.
В спальню он вошел, держа руки в карманах школьных серых брюк. Его койка стояла на прежнем месте, в проходной спальне. Изгои смотрели на Алешу со страхом, элита — насмешливо.
— Э! — Зарик подошел так близко, что Алеша почувствовал его нечистое дыхание. — Ты, это, ты больше так не делай. Понял, э?
Зарик засмеялся, за ним засмеялись остальные — сначала элита, потом подхватили изгои.
Алеша вынул руку из кармана и со всей силы ударил кастетом Зарика в лицо. Тот отлетел, ударился затылком о тумбочку и затих.
— Убил! — крикнул кто-то из изгоев.
Пока Зарика поднимали с пола и укладывали на кровать, Алеша, не снимая кастета с руки, быстро переволок койку в элитную спальню, прижался спиной к стене и крикнул:
— И еще убью! Подходи!
Борьба за престижное место для койки продолжалась всю неделю: никелированной трубой, сорванной со спинки кровати, Алеша ударил Кроса, попал ногой в пах Белику и кому-то из изгоев, спал с надетым на руку подшипником, а ночью ему дважды устраивали темную — били все, изгои усердствовали больше других, особенно старался Костин.
А в пятницу к Алеше подошел Зарик и сказал:
— Э! А ты псих бешеный! — и засмеялся. — Я психов уважаю, э! — и вполне дружелюбно опустил руку на Алешино плечо. Синяк на его скуле уже зазеленел, только глаз над ним еще как-то нервически дергался. — Ты это, э, спи! Вано разрешил.
В субботу Алеша вернулся домой с кликухой Ялый и весь в синяках. Маме сказал, что играл с мальчиками в футбол, мол, так, мам, пустяки. К его приезду в вазах лежали яблоки и конфеты. Алеша открыл дверцу шкафа и убедился, что костюм на месте. В воскресенье из листа полиэтилена с помощью паяльника (отцовские инструменты он уже унаследовал) соорудил для костюма чехол — чтобы не пылился.
Когда переезжали в Зюзино — мама не смогла жить в прежней квартире на Ленинском, — сам упаковал костюм в коробку. Грузчики вынесли вещи, и в новую квартиру на пролетарской окраине Алеша отправился в накрытом брезентом кузове грузового такси. Всю тряскую и мокрую дорогу с коробки глаз не спускал.
Костюм, мирно висевший в шкафу, превратился в манию. В шестом классе, получив по математике за год четверку, Алеша запретил себе не то что к костюму прикасаться, но даже на него смотреть. Иногда он лишал себя права на костюм по совершенным пустякам. Например, выйдет из комнаты, а свет не выключит, и лень вернуться, выключить, хотя твердо знает, что электричество надо экономить. Или не уступит место в метро пожилому человеку, а отвернется и сделает вид, что ничего такого не замечает. На районной олимпиаде по физике Алеша взял только поощрительную грамоту, что было для него плохим результатом, и тогда он запретил себе открывать шкаф на целых три месяца, а когда все-таки не выдержал и на неделю раньше срока повидал костюм, наказал себя еще одним месяцем.
После восьмого класса Алеша сильно вытянулся и стал мечтать о примерке костюма, но, к сожалению, ничего достойного за все лето не сделал, а только катался на велосипеде, написал несколько стихотворений, прочитал “Войну и мир”, а задачник по физике для первого курса так и остался неоткрытым. В начале осени ему приснилась учительница литературы, голая. “Яловой, — сказала Алиса Петровна, — я позволю тебе это, но сначала ты должен выучить всего “Онегина” наизусть”. Во сне он прочитал почти всю первую главу, и только тогда, потупив взгляд, она позволила до себя дотронуться, — оказалась она холодной и твердой, как будто вся была сделана из воска. Обнаружив утром у себя в трусах еще не просохшее скользкое пятно, Алеша едва дотерпел до субботы — в интернате заняться этим было негде, он не мог это делать, как другие, раньше него созревшие парни, которые при всех ритмично вздымали одеяла и громко комментировали свои ощущения в темноте спальни, уже давно пропитавшейся крепкими мужскими запахами.
Дома он заперся в ванной и дал себе слово, что сделает это только один раз и лишь для того, чтобы наверняка убедиться, что стал взрослым.
Данного себе слова Алеша не сдержал. За неимением порнографии в дело пошли альбомы Тициана, Рубенса, в меньшей степени Рембрандта, и ни о какой примерке и речи быть не могло.
Между тем в доме появился дядя Володя — Алеша на удивление легко согласился с мамиными аргументами, что одной тяжело, что женщина она еще молодая, что отец — это отец и никакой мужчина никогда его не заменит, — но выдвинул условие: чтобы ни под каким видом дядя Володя к костюму не прикасался.
— Как ты мог такое подумать! — огорчилась мама.
В десятом классе Алеша создал в интернате подпольную организацию, в манифесте которой — его Алеша написал сам и опубликовал в стенной газете “Со стороны” — была сформулирована главная цель: состояла она вовсе не в борьбе с режимом, а в самосовершенствовании. “Наша задача, — писал он в манифесте, — создать свой мир избранных, где никакой коллектив не сможет значить больше, чем одна-единственная личность. Но чтобы этот мир мы смогли создать, необходимо сначала создать самих себя, то есть стать личностями с большой буквы и в самом полном смысле этого слова. Мы против равенства, ибо не может глупец быть равным мудрецу, мы за равенство равных, то есть — избранных. Мы сами избираем себя, работая над своим совершенствованием, а, просвещая, создаем равных себе. Когда нас станет много, власть сама упадет к нашим ногам. Но до этого момента мы должны много над собой работать. Каждая прочитанная книга, картина, философское рассуждение есть крохотный шажок к нашему будущему”.
В организации, кроме Алеши, состояли четыре девочки, — мальчиков еще предстояло долго просвещать, чтобы они смогли сделаться достойными посвящения в избранные. По воскресеньям встречались в метро и совершенствоваться шли в какой-нибудь музей, чаще — Изобразительных искусств имени Пушкина. Девочки поражались, насколько Алеша хорошо знает живопись Возрождения.
Олю — девочку с шикарными, до пояса, русыми волосами, которые она то сплетала в косу, то перехватывала резинкой в “конский хвост”, — Алеша любил идеально, платонически. Оля была комсоргом класса, но Алеша как-то легко выносил за скобки общественные заблуждения любимой, понимая, что годы пропаганды в одночасье из жизни не выкинешь. Главное — вот что важно! — она его понимала1, внимательно выслушивала рассуждения, вопросы задавала по существу и подавала реплики, часто весьма неглупые и остроумные. Именно Оля придумала и выполнила оформление газеты, особенно ей удался факел в качестве символа самопожертвования — “светя другим, сгораю сам”. Алеша подолгу вечерами гулял с ней, читал свои стихи вперемешку с пастернаковскими, порой тщеславно обмирая, когда девушка доверчиво спрашивала:
— Это твое или Бориса Леонидовича?
Этих вечеров во все времена года случилось немало, но он так и не решился взять ее за руку, не то что поцеловать. Однажды, обморозив в ночной очереди ноги, Алеша достал билеты на “Таганку”. Следующим вечером на спектакле2, стоя на душной галерке и притиснутый к любимой толпой, завороженной зрелищем, он вдруг почувствовал волнующую твердость резинки трусиков под ее платьем. Мысль по отношению к любимой родилась оскорбительная, и потребовалось значительное напряжение душевных мускулов, чтобы обуздать воображение — слишком своевольное и безнравственное.
1 Слово было ключевым, из знаменитого фильма: “Счастье — это когда тебя понимают”.
2 “Десять дней, которые потрясли мир”, композиция по Джону Риду (был такой американский придурок) про то, как весело делать революцию (Высоцкий играл Керенского).
Другую девочку, соседку по парте, Алеша любил телесно, похотливо, с суховатой слюнкой во рту. К идее самосовершенствования Света была равнодушна, но это не имело никакого значения. Запах юного, еще без взрослой горчинки, пота соседки, что пробивался сквозь грубый аромат каких-то, надо полагать, дешевых советских духов, — сводил с ума. Иногда она вытягивала под партой красивые ноги, чуть приподнимала мини-юбочку из шотландки (пару раз он увидал никелированную застежку от чулка) и спрашивала:
— Нравятся?
Алешу мучили незваные эрекции, и он отказывался выходить к доске.
— Яловой, ты хотя бы встал, когда к тебе старшие обращаются!
Алеша, покраснев лицом, потупив глаза, продолжал сидеть.
— Ну что ж, — прерывался урок, — мы все подождем, когда ты соизволишь встать.
— Придурок! — вдруг слышал он слева от себя бархатный и полный презрения шепот. Шлюзы открывались, кровь уходила, черная и густая, и Алеша выходил к доске.
— Яловой, что с тобой происходит? Не понимаю, — говорил физик.
Все чаще Алеша проявлял слабость, срывался и занимался этим, и наказывал себя все жестче, не подходя к шкафу с костюмом месяцами.
Было сделано три выпуска “Со стороны”. Газета собирала толпу, но через десять-пятнадцать минут приходила, переваливаясь уткой, завуч, и, пока она отковыривала кнопки, из-под шерстяного сукна ее юбки выглядывал голубой шелк комбинации.
Вано, устраняя конкурента, устроил комсомольское собрание и потребовал строго спросить, почему Яловой не вступает в комсомол, занимается антисоветской деятельностью и не уважает коллектив. Вторым вопросом разбирали Олю, но большинством голосов ей дали неделю, чтобы исправить свое морально-политическое лицо и поднять общественную работу на должную высоту. Директриса, с гладкими, на пробор разложенными волосами, с седым венцом тощей косички, с внешностью близорукой доярки, вызвала Алешу к себе в кабинет и, сидя под большим портретом Ленина, за столом с зеленой лампой на мраморной ноге, сказала, что пока ни в РОНО, ни в райкоме еще ничего не знают, но могут ведь и узнать. Пока ее удерживает только то обстоятельство, что Алеша должен защищать честь интерната на физической городской олимпиаде.
— В университет, Яловой, берут комсомольцев. Ты подумай хорошенько. А еще лучше — принеси три фотографии. На билет.
Организация существовать перестала.
Через месяц Алеша стал комсомольцем. Брезгливо поджав губы, директриса перебросила через стол красную книжечку.
— Надеюсь, — сказала она, блеснув коронками, — на этом твои юношеские взбрыки закончатся?
— Спасибо, — сказал Алеша.
В тот день он в первый раз по-настоящему напился — портвейн назывался “777” — и, куражась, ногой посшибал висевшие в переходе между корпусами интерната цветочные кашпо.
На выпускной вечер был куплен костюм. Выбирать было не из чего: серый, производства ГДР. Мама, пока он терпеливо примерял, что-то все время одергивала, поправляла, просила не горбиться. Пиджак, если его не застегивать, — вроде ничего, но брюки были рассчитаны на упитанный немецкий зад. Портной, взявшийся их ушить, все сделал плохо — стрелки вывернулись в стороны, в ширинке что-то перекосилось.
Легкость, с которой Алеша стал студентом, неприятно поразила его. Как будто годами готовился вскрыть сейф, делал слепки с замка, готовил ключи, а дверь оказалась незапертой и распахнулась от пробного пинка ногой. Подумаешь, университет. Вот Нобелевскую получить — другое дело, но до нее такая тоска мутно просматриваемых лет! Предъявив маме студенческий, шкаф Алеша даже не приоткрыл. Хвастаться было нечем. Таких, как он, в университете — что селедок в бочке.
Первый курс Алеша проехал на старом запасе. Иногда раскроет учебник, зевнет и садится писать стихотворение, или крутит ручки трофейного Telefunken, слушая “голоса”, или заляжет на диван, глаза в потолок и часами гоняет на старенькой “Комете” Beatles или Led Zeppelin. Выпивки почти всегда заканчивались рвотой, от воспоминания о которой даже зубная паста не избавляла; утром смотрелся в зеркало, был себе неприятен, но не реже одного раза в неделю снова обнимал унитаз.
Казалось, все вокруг интересуются не тем, ради чего пришли в университет, а чем-то посторонним. Кто-то, как он, писал стихи, кто-то играл в рок-группах и все время отдавал репетициям, кто-то был в курсе всех книжных новинок, а заодно книжечками приторговывал, кто-то посещал тайные сборища и семинары, кто-то репетировал в студенческом театре, кто-то занимался общественной работой (эти всегда ходили с какими-то скоросшивателями под мышкой, высоко подняв голову и презрительно поглядывая на прочую мелкую массу), а физикой, кроме Саши Гринберга, никто, похоже, всерьез не интересовался.
Байдарочные походы, стройотряды, дешевый портвейн, первые, купленные у спекулянта, фирменные джинсы, чтение самиздата и переводных романов, в общем, все, как у всех. В “стекляшке”1 проходили собрания поэтической студии “Луч” под руководством Игоря Волгина. Здесь Алеша познакомился с Цветковым и Кенжеевым — их уровень давно превзошел студийный, но журналы наотрез отказывались напечатать хотя бы строчку2.
1 Здание гуманитарных факультетов МГУ.
2 Первым уехал Цветков, несколько лет спустя — Кенжеев.
Примерно тогда же Алеша наткнулся в открытом доступе университетской библиотеки на книгу, изданную совершенно официально в 1935 году. Называлась она просто: “Фашизм”1. Теперь он шокировал своих однокурсников, которые наивно все еще верили в дубчековский социализм с человеческим лицом, утверждением, что коммунизм и фашизм одно и то же и что лучше было бы не воевать, а сдаться Гитлеру.
Какое-то время, сев на хвост Гене Пасечнику, Алеша ходил на семинар к Щедровицкому. Сюда приходили люди разных возрастов и профессий, одетые в бедные свитерки или затерханные костюмы, с нарочито заумной речью, над которой, выходя покурить, опрощаясь, подпуская матерком, сами и посмеивались. Оказалось, они хотели того же, что и Алеша, — управлять миром — не больше и не меньше. Кто-то делал доклад, в котором Алеша половину слов не понимал2, а остальные на докладчика набрасывались, и порой с такой яростью, что начинали заикаться, а миром, глупым и несовершенным, тем временем управляли другие, невежественные и корыстные, и, спокойно попивая свой несладкий чаек, посасывали вставные челюсти. Бородатый методолог, похожий то ли на геолога, то ли на попа, поевшего блинов, узнав, что Алеша студент-физик, спросил:
— Ну и кто, по-вашему, придумал атомную бомбу?
Ответ был очевиден любому первокурснику, поэтому Алеша сказал:
— Да так, один мой знакомый. В соседнем подъезде живет.
— Э-э, да мы с тобой, старина, оказывается, в разных парадигмах. Но на всякий случай запомни — бомбу придумали древние греки3. И, заметь, они никогда не хамили старшим.
1 Уточнить автора не удалось — на слово “фашизм” в Интернете открывается больше полутора миллионов страниц.
2 Например, страшное слово “интеллигибельность”, — что оно означает, Алеша так и не смог запомнить, потому что сразу обнаружил вольготно рассевшееся в восемнадцати буквах “горе от ума”.
3 Фраза о греках принадлежала Хайдеггеру — это Алеше уже Пасечник разъяснил.
Между тем наступила эпоха джинсов, когда надеть костюм было примерно тем же, что вступить в коммунистическую партию.
В начале весны Алеша попал на собрание хиппи Пролетарского района — по его окончании обещали концерт “Машины”. Проходило собрание в красном уголке ЖЭКа. Длинноволосые парни и девушки, одетые в джинсовую униформу с кожаными заплатками, сдержанно приветствуя знакомых, чинно расселись по местам; по залу, перебивая запахи дыхания и пота, поплыли дымки косячков. На освещенную трибуну, затянутую красным кумачом, вышел докладчик — волосы у него доходили почти до пояса, и кончики их были заплетены в косички разноцветными лентами. Докладчик сказал, что во всем Пролетарском районе есть всего лишь один настоящий хиппи, который нигде не работает, ведет асоциальный образ жизни и время проводит в медитациях (все обернулись и посмотрели назад, в темноту). Остальные же только по одежде хиппи, и то в нерабочее время, а по сути — дворовые чмошники. Но поскольку в глубине души они разделяют идеи и ценности движения хиппи, участвуют в борьбе за мир и вместе с хиппи других стран протестуют против агрессии во Вьетнаме, то нельзя от них отмахиваться. Пусть другие разбрасываются людьми, а нас и так мало. Что касается перебоев с травой, возникших в последнее время, то в настоящее время в этом направлении проводится определенная работа, и все надеются на положительный результат.
— Любовь, а не война! — закончил докладчик и показал пальцами “V”.
“Машина” до ЖЭКа не доехала.
Летом Алеша отправился в стройотряд, на коровник. Горели торфяники, солнце в зените было красным. Деревенские девки к студентам тянулись, иногда им даже удавалось обмануть охрану из местных парней и сбежать, но, когда рука оказывалась у них в трусах, принимались глупо, как от щекотки, хихикать.
В начале третьего курса Пасечник пригласил Алешу в “стекляшку” послушать его доклад о неоплатониках, но в холле неожиданно раздались дребезжащие звуки настраиваемых инструментов — скрежет бас-гитары, визг соло, гулкие удары басового барабана и пробный звон тарелок — и до аудитории Алеша не дошел. Сначала познакомился с Лизой, но стал танцевать с Леной, думая, что это Лиза, — путаницу разрешил вовремя подоспевший и уже отстрелявшийся по докладу Пасечник. Когда отрывались под “Шизгару”, Алеша крикнул:
— Знаешь, кто придумал атомную бомбу?
— Нет! — крикнула Лена.
— А ты никому не скажешь? — крикнул Алеша. — Это государственная тайна!
— Обещаю!
— Я!
Поцеловались у метро “Университет”, потом Алеша поехал на “Сокол”, провожать, еще час целовались у ее подъезда. Через три дня, в кровати Лениных родителей, на верблюжьем колючем покрывале — свершилось. Он очень волновался, эрекция то появлялась, то пропадала, и если бы не терпение и настойчивость Лены, вполне вероятно, он мог бы и отступиться. Зато во второй раз, через десять минут, у него все получилось, как надо, без всяких там волнений. Домой Алеша приехал поздно ночью, очень собою довольный, и маме, которая не спала, дожидаясь его возвращения, сказал, что скоро познакомит ее с одной девочкой.
— Как зовут? — спросила мама, как будто это имело какое-нибудь значение.
С Олей после вступительных он не встретился ни разу, но, когда в конце второго курса узнал, что она выходит замуж, примчался в Печатники, где та жила в бараке с печным отоплением, одна — мать у нее давно умерла, а отец жил с другой семьей. Он застал ее в некрасивом, заношенном, без верхней пуговицы халате, не предназначенном для посторонних глаз. Оля была растеряна, в глазах страх и обида; она придерживала ворот халата рукой, но, когда ставила чайник, потаенное приоткрылось — мелькнул и спрятался розовый сосок, а белая кожа поразила матовостью. Потом они лежали на кровати, целовались, и Алешиным рукам было позволено все, но вдруг, отвернувшись, Оля беззвучно заплакала.
— Пожалуйста, не надо.
Алеша уехал и никогда больше, даже случайно, с Олей не увиделся — время сдуло ее, как пылинку1. И этот же ветер все дальше уносил отцовский костюм — до шкафа два, три, ну пусть четыре шага в тапках со смятыми задниками, но сделать их — невозможно.
Зато, оказалось, можно жениться и размножаться. Уже вовсю шла подготовка к свадьбе, как вдруг вызвали в деканат. Секретарша представила Алешу человеку в коричневом костюме и поспешно вышла из приемной. Человек в коричневом костюме очень удивился, что Алеша так интересуется фашизмом и при этом делает скоропалительные выводы; он предложил подумать три дня и назначил встречу в голубом особнячке на улице Дзержинского.
1 Что же такое она забрала с собой — навсегда? Непонятно.
Телефонные звонки сделались зловещими. Любой разговор казался провокацией. Внутри все обмякло — как вести себя на допросе, Алеша знал из машинописных папиросных листков, но легче от этого не становилось. Первым делом, изорвав в мелкие клочки, он уничтожил десяток своих стихов1 (жечь не решился, чтобы мама ничего не заподозрила), потом собрал все запрещенное в старый портфель, но на помойку соседнего квартала решился отправиться лишь следующей ночью. Подозрительно припозднившиеся пешеходы вынуждали несколько раз пройти мимо цели, и сердце едва не выпрыгнуло из груди, когда он наконец, избавился от опасного груза2.
В застеленных красными коврами коридорах было пустынно и тихо, звук каблуков выходил по-кошачьи приглушенным. Под портретом Дзержинского человек в коричневом костюме показался в полтора раза мельче себя прежнего.
— Ну как, будем сдаваться Гитлеру или еще повоюем?
Человек в коричневом костюме насладился Алешиными смятением и растерянностью и вдруг спросил, наберется ли у него стихов на книжку. Алеша сказал, что ему еще надо много работать над формой и стихотворной техникой и что публиковаться еще рано.
— Может, кому-то и рано, а тебе — в самый раз, — сказал человек в коричневом костюме и вдруг наизусть процитировал первые строчки стихотворения, которое когда-то похвалил Кенжеев: “Каникулы, тринадцать лет, калитка в лес и четкий след в грязи велосипедной шины…”. Прелесть! Просто музыка! — человек поцокал языком, смакуя. — Молодец! Между прочим, Евтушенко начал печататься в девятнадцать, и, как видишь, результат налицо.
Если он знал это стихотворение, значит, знал и другие. Спина и ладони у Алеши тотчас сделались мокрыми.
— Меня посадят, если я откажусь? — спросил Алеша.
— Ну зачем же вы о нас так плохо? Мы за здорово живешь не сажаем.
Только сейчас Алеша заметил, какие странные у человека в коричневом костюме ушные раковины, будто пришитые с чужой, мертвой, головы.
— Я… могу идти?
— Можете. Идите! Идите!
Оттого, что не посадили, Алешу накрыло чувство вины такой силы, что сделалось трудно смотреть в глаза даже своим близким. Нечистая тайна выпачкала все внутренности — печень, сердце, почки и что там еще есть. Казалось, за каждым твоим шагом наблюдает кто-то невидимый и в любой момент может положить руку тебе на плечо3.
1 Труднее было с памятью — стихи он помнил наизусть; уже уничтоженные, они, как назло, навязчиво звучали в голове.
2 Долгое время Пасечник как-то слишком настойчиво требовал вернуть ему ксерокопированные “Вехи”, сгинувшие той ночью в зюзинской помойке.
3 С той поры Алеша не написал ни одного стихотворения.
Женился Алеша, несмотря на протесты новых родственников, — в джинсах.
За все студенческие годы он так и не наградил себя примеркой отцовского костюма, а потом и вовсе о нем забыл. Мама снова вышла замуж — за Сергея Аполлоновича, — свадьбы почти совпали, — и Алеша переехал жить в квартиру Лениных родителей, оставив костюм в своем старом доме.
Было и закончилось.
В лаборатории, куда распределился Алеша, на стене висела копия плаката времен войны “НЕ БОЛТАЙ” и выполненный на ЭВМ с помощью буквы “О” знаменитый портрет Эйнштейна с высунутым языком; начальника звали Александром Петровичем, он знал наизусть “Двенадцать стульев”, не любил балеты Хачатуряна и, выходя на пять минут, запирал, гремя связкой ключей, сейф со спиртом; как-то раз, засидевшись за полночь (выращивал для своего лазера кристалл), Алеша с приятелем оторвали сейф от стены и, встряхнув его как следует, слили спирт через дверную щель.
Жизнь не удалась самым очевидным образом. Стихи, власть избранных над миром, Нобелевская премия, — все в прошлом, ничего нет. Осталась лишь пустота, принявшая форму тела. Приятель уже крепко спал на сдвинутых стульях, поставив в изголовье тазик, когда Алеша открыл окно. Стоя на подоконнике (слоистая вата темноты мягко застелила неубранный строительный мусор), он вдруг вспомнил, что так и не решился спросить маму, почему отца похоронили не в новом, праздничном, цвета вишни со сливками костюме, а в старом, в котором он ходил на работу.
Апробация диссертации прошла “на ура”. С бокалом вина пришло чувство собственной значимости. Алеша взял такси и, пьяненький, поехал к маме, предварительно позвонив Лене на Сокол, чтобы та подгребала в Зюзино. Сергей Аполлонович, к счастью, был в командировке. Расположились на кухне втроем. Алеша был в новом, пошитом к защите костюме серого цвета в диагональный рубчик; он снял галстук, пиджак, расслабленно растекся по стулу и велел двум своим любимым женщинам изо всех сил хвалить надежду отечественной оптической физики. Сам Ахманов, один из основателей нелинейной оптики, подошел к нему познакомиться и пожал руку. Статья, которая скоро выйдет в “Успехах”, будет перепечатана в Британском оптическом журнале. И Саша Гринберг прислал ему на Пасху поздравление из Америки.
— Ты бы, сынок, поосторожнее с ней, с Америкой, — сказала мама. — Вдруг что.
— А я никого не боюсь, — сказал Алеша и нечаянно выплеснул на новые брюки красное вино.
Брюки с него моментально стянули, и мама кинулась в ванную — застирывать.
Покачиваясь, Алеша прошел в комнату и открыл шкаф — костюм цвета вишни со сливками висел, как всегда, на своем месте, в старом, затвердевшем от времени полиэтиленовом чехле. Алеша содрал чехол и первым делом примерил пиджак — в самый раз. Теперь брюки — и снова, как на него сшитые.
— Никаких проблем, — сказал Алеша Лене. — На защиту пойду в этом костюме.
Лена молча пощупала обшлага рукавов, помяла пальцами полы бортов, привстав на цыпочки и оттянув воротник, заглянула в изнанку и посмотрела на Алешу, как на сумасшедшего.
Протрезвел Алеша в одну секунду.
Английская шерсть заметно потускнела; углы накладных карманов были надорваны, обшлага засалены, воротник протерт до основы и махрился, а подкладка брюк в крестовине превратилась в лохмотья.
Алеша изумленно посмотрел на Лену, но та молчала.
Кто же его все эти годы носил? — подумал Алексей Борисович.
2006