Предисловие: Н.Г. Мельников, комментарии: О.А. Коростелев, Н.Г. Мельников
Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2012
О сплетнях и метафизике
В.С. Яновский. Поля Елисейские: Книга памяти. Предисловие: Н.Г. Мельников, комментарии: О.А. Коростелев, Н.Г. Мельников. — М.: Астрель, 2012.
У “Полей Елисейских” странная судьба в России. Первое отечественное издание, в 1993 году, сопровождалось перепечаткой отзыва С. Довлатова в качестве предисловия, в котором Довлатов, ставя мемуары Яновского в один ряд с книгами Н. Мандельштам, Е. Гинзбург, Берберовой и солженицынским “Теленком”, предостерегал читателя от того, чтобы видеть в Яновском очернителя, сводящего счеты с “именитыми покойниками”. Десять лет спустя “Поля Елисейские” были перепечатаны в малотиражном двухтомнике и вызвали, среди прочего, отклик Анатолия Либермана, настаивавшего как раз на злопыхательстве Яновского, его общей художественной малоталантливости, которую Яновский “компенсировал” специфической способностью видеть лишь бородавки на лицах великих. Нынешнее издание уже вызвало реплики о некоем “мачизме” Яновского.
Представляется, однако, что и демонизация Яновского имеет под собой мало оснований, и контекстуальные границы, в которых его книгу можно рассматривать, нуждаются в уточнении.
У Яновского есть все шансы остаться в истории русской литературы автором одной книги — “Полей Елисейских”. Ситуация, как известно, не редкая. Достаточно вспомнить ту же Берберову, чья обильно перепечатанная в последние годы проза лишь подтвердила положение “Курсива” как ее главной книги (книги, добавим, стремительно — и вполне оправданно — теряющей статус некоего “справочника по истории русской эмиграции”, каким она виделась многим лет двадцать назад). Проза Яновского за последние годы интереса к себе не вызвала, что говорит, конечно, не о ее низком качестве, а об избирательности читательских интересов и особенностях книгоиздания и книжного рынка в современной России.
После недавнего превосходного издания “Незамеченного поколения” Варшавского книга Яновского выглядит неким субъективным реальным комментарием к Варшавскому — и это скорее ее достоинство, чем недостаток. В начале книги Яновский пишет: “…такой нежности, которую я испытываю в настоящее время, такой боли и жалости я тогда, в пору общения, в себе не обнаруживал <…> Что остается на долю художника, продолжающего свою бесконечную тяжбу с необратимыми процессами? Воплотить в своей памяти этих собеседников вместе с вновь осознанным чувством боли, нежности!”
Этого “вновь осознанного чувства боли” в книге Яновского много. Яновский не скрывает своей сильной человеческой привязанности к Поплавскому, Фельзену, Вильде — своим сверстникам, собеседникам, друзьям. Чувство это усугубляется неотступной памятью о том, какой страшной смертью умерли эти дорогие ему люди. Но нельзя не расслышать чем-то родственной интонации и в словах о распростертом на полу в православном соборе Мережковском, которого Яновский тут же сравнивает с высохшим насекомым и парализованным зверьком.
Яновский совсем не случайно часто упоминает “литературное сплетничество” как предмет интереса столь разных людей, как Поплавский, Ходасевич или Георгий Иванов. Разговоры с Фельзеном (“о любви, о Маркионе, о Прусте и раннем Зощенко”) сдобрены, по словам самого Яновского, “главное, литературными сплетнями”. Острота этих сплетен, кажется, порядком выветрилась за последние годы. Вырезанный геморрой Бунина, гречневая каша, без которой не мог обходиться Бердяев, история Г. Иванова и Бурова с пощечинами — что здесь сплетни, а что лишь повседневный быт, “сфотографированный” памятью и проявленный десятилетия спустя? Некоторые характеристики (напр., Алданова), кажется, сознательно рассчитаны на нарушение молчаливых конвенций (добровольных ли — другой вопрос). Иные — едва балансируют на грани хорошего вкуса и хороших манер (Мережковский, похожий “на упыря, питающегося по ночам кровью младенцев”; Гиппиус, увиденная “сухой, сгорбленной, вылинявшей, полсуслепой, полуглухой ведьмой из немецкой сказки на стеклянных негнущихся ножках”). Однако ныне, после того как опубликованы внушительные корпусы переписки русских писателей в эмиграции, вполне очевидно, что никакой специальной скандальности в мемуарах Яновского нет. Он едва ли был намного злее и ядовитее своих коллег по литературному цеху.
По получившему почти всеобщее распространение высказыванию поэта, две самые интересные вещи на свете — это сплетни и метафизика. Яновский, кажется, может служить удачным примером сопряжения этих “далековатых понятий”. Метафизика Яновского — определенно “новоградского” происхождения (при всем критическом отношении к “идеологическому строительству” Фондаминского), потому и Федотов, и мать Мария появляются на страницах книги неоднократно. Яновский очень любопытно говорит о “парижской ноте” в философии и теологии (впрочем, тут же распространяя это определение даже на шахматы): “Латинская прививка к родному максималистскому полудичку обернулась творческой удачей. В этом смысле о. Булгаков, мать Мария или Федотов не менее животворящи для будущей, новой, Европейской России, чем наша молодая литература”.
Заявленное Яновским интеллектуальное измерение его метафизических поисков описано им же самим — без всякого самоумиления, как сидение в кафе, “в одинаковой комбинации, с почти одинаковыми речами десятилетия”. Но на следующей странице Яновский делает важное признание: “так бы профуфукали царство небесное за путаным разговором, когда чудится, что дело делаешь. И может, это верно”.
Созданный Фондаминским “Круг” стремился уйти от кабинетных разговоров к некоему реальному делу. Говоря о Бердяеве, Яновский пишет, что благодарен ему за осознание того, “что можно участвовать в литургии и тут же активно стремиться к улучшению всеобщего страхования от болезней” (для кого-то, надо полагать, это банально и самоочевидно). Успешность этого хождения в эмигрантский народ более чем проблематична, и сам Яновский с горечью пишет о том, как при голосовании о вступлении в узкую группу практиков был забаллотирован Борис Вильде, ставший вскоре героем резистанса.
Яновский имел мужество не играть в стороннего наблюдателя и не отделять себя post factum от поколения неудачников (в отличие от той же Берберовой), от русской эмиграции, которая преодолевала это ощущение исторического неудачничества, потому и в высказываниях Яновского об эмигрантских политиках и общественных деятелях много горькой правды.
Текст Яновского сопровожден обстоятельной вступительной статьей Н. Мельникова. Наиболее удачная ее часть касается американского периода жизни писателя. С иными положениями автора статьи можно поспорить, в т.ч. — с утверждением, что “мы смело можем отнести “Поля Елисейские” к вершинным достижениям русской прозы второй половины XX века, которая, увы, не так уж часто баловала нас бесспорными шедеврами”. Кажется, нет нужды надевать на Яновского эту, самому же писателю ненужную, “не по чину барственную шубу” (тем более для русской прозы второй половины XX века, где и в первой “десятке”, и во второй для автора “Полей Елисейских” места, думаю, нет — по причинам, нисколько не умаляющим значения самого Яновского).
Подробные комментарии подготовлены совместно Н. Мельниковым и О. Коростелевым, одним из крупнейших специалистов по истории литературы русского зарубежья. Их наличие значительно увеличивает ценность нынешнего издания. Книга также снабжена именным указателем (совершенно необходимым для подобного рода изданий), но почему-то лишена оглавления. Подобранный иллюстративный материал временами весьма интересен, однако под некоторыми (но не под всеми) фотографиями вместе с подписями неудачно даны купированные цитаты из текста Яновского, которым читатель книги и так располагает.
Мемуары Яновского выпущены четырехтысячным тиражом (что уже отрадно, на фоне почти неизбежной “1000 экз.” для подобного рода книг). Редакционный анонс на задней обложке несколько энигматически предлагает поставить книгу Яновского “в один ряд с мемуарами-бестселлерами Н. Берберовой, Г. Иванова, Тэффи, И. Бунина”. “Бестселлером” “Поля Елисейские” едва ли станут, но нельзя не приветствовать того, что эта книга обретет новых читателей. Будем надеяться, что третье российское издание станет наконец-то первым, по-настоящему востребованным.
Михаил Ефимов