Стихи
Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2012
Об авторе
| Георгий Ефремов — поэт, переводчик. Родился в 1952 г. Окончил Вильнюсский педагогический институт. Опубликовал первую книгу в 1984 г. Переводит литовскую поэзию (Марцинкявичюс, Мартинайтис, Марчёнас, Йонаускас и др.), реже поэзию других стран, а также прозаические и публицистические книги (в т.ч. “Историю Литвы” Э. Гудавичюса). В 1986—1995 гг. возглавлял издательство “Весть”, в 1991—1995 гг. вел семинар по переводу литовской поэзии в Литературном институте. Опубликовал публицистическую книгу об общественно-политической жизни Литвы в 1988—1991 гг. Первый лауреат Премии Балтрушайтиса за особый личный вклад в литовскую и русскую культуры (2006). Первая публикация в “Знамени” — подборка стихотворений “Луч локомотива”, № 8, 1999. Живёт в Вильнюсе.Георгий Ефремов
Снадобье от неволь
Дмитрию Веденяпину
Дима! всякая книга — “Штрихи”,
или “Штрихотворения”,
или даже “Евангелие от реки:
приоткровения”.
Поделом этот свет, все цветы и цвета,
и подарки недаром:
для чего-нибудь новая жизнь привита
к этим пустошам старым.
Дрогнешь среди леденеющего былья:
ров, застава, траншея;
и ответит уродливая земля,
с каждой оттепелью хорошея.
* * *
до и после дыхания эхо
вместе с морем и вместо — ветер
в супермаркете Эго
был и убыл себя не встретил
там садовая мебель
мир лекал
чистота фаянса
так и хочется: не был
не привлекал
не состоялся
Из энциклопедии
Желтофиоль садовая (лакфиоль) —
рослая травка, снадобье от неволь.
Стебли её ветвисты и опушены
шёрсткой, которая ласковее тишины.
Листья острее скальпеля, а цветы —
розовой бронзой, а то и ртутным золотом налиты,
собраны в гроздья, в созвездия, в кисти рук:
вот потому и грозен их неслышимый звук.
Лето и осень — твоё цветение. Семена
сыплются ровной лентой, словно кадрики в синема.
ГениаЛенин заметил, и он был прав:
это для нас важнейшая из отрав.
Наша родина — Море. Это ему
молимся в Ницце, Куоккале и Крыму,
внутренний хаос не признавая судьбой,
любим курортный шторм, ибо он — прибой.
Желтофиоль целебная! Хорошо к
сахарной пудре добавить гибельный порошок
и распылить у глаз для рассасывания бельма.
Смерть в лекарственных дозах — это и есть зима.
В Рождество
Облако словно младенец,
месяц как леденец,
все деревья оделись
в гирлянды сердец.
А скоро второе
пришествие снегопада:
в небе, в дороге
новая непогода:
сдунет — как слово,
как слово с листа —
плотника и рыболова.
И молишься: Има!*
Да минует меня звезда,
промчи её мимо.
Всё впереди
Выжгло глаза — и затмилось,
милостыни назло:
было — забылось
и сбылось — раз прошло.
Тлеешь устало
ощупью у дверей:
только бы всё настало,
лишь бы ушло поскорей!
Догма
У бессердечного не сочиняется милосердие,
у великого — великодушие.
А я твой позор и твоё бессмертие,
твоё дыхание и удушье.
За неделю с небес облетела побелка
и совершенной оказалась одна змея.
А я — твоя неудавшаяся поделка.
Я всё-таки не подделка.
Ты всё-таки любишь только меня.
Проклинаю тебя и выбираю Вуду.
Из всех твоих выдумок самая неумелая — это семья.
Я больше не буду,
я скоро исчезну и больше уже не буду, —
в ком ты тогда различишь себя?
После Ноя все наши планы — утопия. Так удобнее:
всё наказуется, всё прощается, всё очень просто.
Но если я твой, твой образ, твоё подобие —
что же тогда безобразие и уродство?
Нет и так понятно по умолчанию. По отчаянию.
Лучше всего у тебя получилась звезда.
Я пьян и обкурен, и я очень скоро отчаливаю.
И кажется, ты говоришь мне: да.
Плохонький автошарж, площадная пародия,
заводной манекен — и чего церемониться с ним.
Но если я всё же твой щит и твоё орудие —
значит, ты беспомощен, безоружен и уязвим.
Что ты всё льнёшь ко мне, нескончаемый вавилонский вьюнок?
Я жалею тебя и плачу: ты вечен и потому одинок.
В моём никогда,
в блуде и во хмелю,
в толчее равнодушия, в самой гуще безлюдия —
это я говорю тебе: да,
всё равно я тебя люблю.
Всё равно я люблю тебя.
Всадница
Всегда верхом во время любви и вечно ко мне спиной —
лишь иногда поворот головы и в сторону взгляд слепой.
Там на стене оленьи рога, и плакат с цитатой: “Не пей,
ибо спьяну можешь обнять врага!”, и Эйнштейн, как большой репей.
А ты, смотря на плакат, пила и курила во время ласк,
и плакала, что любовь слепа: “Надо же — увлеклась!”
Ты мне до конца не давала губ и моих не брала:
“А то совсем улететь могу. Я там уже была.
Душный, безлюдный, бездушный сон. В этой тоске слепой
я не могу быть к тебе лицом — я ведь вообще не с тобой.
Вот и давай не сохни по мне”. Порознь всплывать со дна
это и значит наедине: один и одна.
28-е
Памяти А.Я.
День
на окраине сентября —
веха, что всё уже без тебя.
Соберётся честная компания
для ежегодного самокопания:
как мы прохлопали!
как мы смогли!..
Водку хлещи,
сигарету смоли.
Не понимаешь — не понимай.
К стуже готовься
и поминай
как звали
Интервью 1
У общественности вопросы:
к чему тебе эта старая блядь?
Объясняю без помощи грубой прозы —
глаза и руки устали брать.
Спрашиваете — отвечаем,
почти не волнуя бумажную гладь
самым обыкновенным молчанием:
слова и губы устали лгать.
Нет в наготе никакой угрозы.
Отшельничество не грозит одичаньем.
Только неграмотным важен подтекст.
Трахайтесь со своей моралью.
Раз я родился — уже мараю.
И умираю — тоже протест.
* * *
Понимаю: у всех дела.
Это жизнь куда-то ушла.
У неё какой-нибудь семинар или саммит.
И большие свершения впереди.
Лучше друга не береди.
Вот и глухой телефон деловит: “я занят”.
Заречье
встречу Лоретту
на Филарету
выкурю сигарету
косью и кривью
выплутаю на Кривю
сплюну косточку рыбью
кручей окольной
выйду навстречу
Мельничной и Поречью
Полоцкой
Колокольной
там оконный огонь мой
вот я и не перечу
всему
что за речью*
Проситель и поэт
Скала как стол. Возвышенный массив.
Поэт Чуднов, несчастен и красив,
склонился над безграмотной отчизной,
над залежами гили рукописной.
Оттуда, снизу, по уступам гор
к нему карабкается обыватель —
безропотный порогов обиватель.
И между ними происходит разговор.
ПРОСИТЕЛЬ АРСКИЙ: Восемь лет назад
я вам послал свои стихотворения…
ПОЭТ ЧУДНОВ: Всё время на арене я,
вот почему усталость и надсад.
Но вы присядьте. Я уже лысею.
Поведайте мне вашу одиссею.
ПРОСИТЕЛЬ: Вы стихов моих не видели?
Я ждать готов ещё. ПОЭТ ЧУДНОВ:
Ну, раз уже мы оба сочинители,
прошу вас обращаться без чинов.
Вам славы хочется? Я от неё тупею.
Рассказывайте вашу эпопею.
ПРОСИТЕЛЬ: О себе, гнетущем хаме,
я всё, что думал, выразил стихами.
Ещё — о дальнем облаке гнедом…
ЧУДНОВ: Как тяжело в словесном гаме!
Сейчас мы вашу рукопись найдём
(копается в расселинах и норах
и, наконец, находит нужный ворох).
Вы пишете невнятно. Что за ритм!
Неряшество и разномастье рифм!
Боюсь, что, эти вирши публикуя,
позор на всю словесность навлеку я.
И всё ж рискнём, из них десяток выбрав.
Но, умоляю, только без верлибров!
ПРОСИТЕЛЬ: Почему? Пример из гениев —
верлибры сочинял ещё Пургенев!
Он, правда, их назвал стихами в прозе…
ЧУДНОВ: Они давно почили в бозе.
Не спорьте. Мерный стиховой чекан —
он в сердце бьёт, он хлещет по щекам,
непосвящённых в трепет повергая,
а ваш верлибр — трясина без примет,
игра ума, пустой эксперимент
и тягомотина переводная.
ПРОСИТЕЛЬ АРСКИЙ: Вижу свой удел
в обожествлении подруг и дочек,
но, кроме этого, я переводчик,
оставшийся внезапно не у дел…
ЧУДНОВ: И поделом! И мне смешно,
как вы работаете и живёте.
Чья это мысль: поэзия — лишь то,
что испаряется при переводе?
Но вас такая правда не влечёт,
для вас важнее деньги и почёт.
ПРОСИТЕЛЬ АРСКИЙ: Что плохого в деньгах,
в пустых идеях, девках и индейках?
Поэт — он должен быть убог и наг?
ЧУДНОВ: Что завещал нам Пустернак?
Вот-вот: быть знаменитым неприлично!
А ваше самомнение преувеличено!
Да, стихотворец должен быть гоним
вселенским вихрем, клеветой и розгой:
Светаева! Шахматова! Безродский!
Мы до сих пор сверяемся по ним!
ПРОСИТЕЛЬ АРСКИЙ: Совестливый гений —
как следствие недугов и гонений?
Твердовский был богат и деловит,
шалила Ветровых, царил Давид…
ЧУДНОВ: Псамойлов? От его псалмов
мигрень. Не излучений, а излучин
он всё искал. Он был благополучен.
Жил под замком, запора не взломав.
А вам давно пора заняться делом,
я разумею — изысканьем истин…
ПРОСИТЕЛЬ АРСКИЙ: Жорж Брассанс, Боб Дилан
Брюс Спрингстин…
ПОЭТ ЧУДНОВ: Когда затянет илом
всю вашу самодельную муру,
всю эту какофонию дешёвую,
которую я с отвращеньем пережёвываю, —
мир обернётся к мудрому добру.
ПРОСИТЕЛЬ АРСКИЙ: Я не перевариваю
добра такого — больно мудрено.
Уж лучше утром на дорожку гаревую
я выведу фиат или рено,
на громкость полную врублю кассетник
и забалдею в сумерках осенних.
ПОЭТ ЧУДНОВ: Ну а зачем стихи,
когда и так… ПРОСИТЕЛЬ: Пустяки!
Не будем о печальном. До свиданья.
Я наблюдал: в неясный миг светанья два ангела летели над травой —
один (в очках) был старый, поршневой, другой (с гитарой) — реактивный,
и гул их двигателей — ровный, дивный — прошёл, как трепет, по листам седым.
И в небесах инверсионный дым — как перистая ласковая лента:
пусть нереальна, но и не бесследна.
Только любовью
С.Г.
Шкуре, коре, шелухе и цедре —
проще молиться на тех, кто в центре
Сваи, подошвы и стопы, — вы же
грезите сами о том, кто выше
Крайние! О сердцевине, зените —
как вы блистаете и звените…
А той, которая где-то сбоку,
(думаю) впору гордиться Богу
Вильнюс