Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2012
Об авторе
| Сергей Всеволодович Пищиков родился в 1965 г. в Смоленске. Окончил Московский энергетический институт. Работает в банке. Автор ряда работ экономической проблематики. С детства увлекается историей, искусствоведением и живописью. С художественной прозой выступает впервые.Сергей Пищиков
Портал семи холмов
рассказ
Красота — страшная сила, и про это рассказ Сергея Пищикова. Известно, как воздействовала красота скульптур усыпальницы Медичи, сработанных Микеланджело — посетители усыпальницы забывали час и день, в которые они сюда пришли, и откуда приехали, забывали время суток… что там время! Они забывали, как их зовут, кто они и почему они бродят здесь кругами третьи сутки кряду.
Подобная “забывчивость” и положена в замысел рассказа Пищикова. Молодая русская пара проводит в Стамбуле свой медовый месяц. В гостинице они находят забытый (или выброшенный — здесь нюанс важен!) чей-то дневник — этакую восторженную песню любви во славу Стамбула, а правильнее сказать — во славу великого Константинополя. Великолепие эллинской культуры дает себя знать в полной мере, портал Софии и сами остатки города, даже руины могут, оказывается, своей красотой свести с ума современного туриста-путешественника.
Как и усыпальница Медичи!..
Молодая пара осматривает Константинополь, в параллель читая странички из найденного дневника — дневник на русском, дневник замечательный. Происходит и встреча молодой пары с автором дневника, этаким восторженным и полусумасшедшим россиянином. Он плохо одет. Он питается явно кое-как… О себе он забыл, даже не заводит речи.
Молодая пара и сама в восхищении от Софии. Они тоже делятся своим восторгом (восторгом от Софии и заодно от дневника), и как раз тут мощно выстреливает замысел рассказа.
“— Вот Дельфы — это да-а-а! Горы, Оракул! Видели вы бы Дельфы!” — кричит при встрече автор дневника.
Получается, что Константинополь для него уже не главное. Да, он обожал Константинополь. Да, да!.. Но главное для него теперь — греческие Дельфы.
“— Ведь вы любили ее!
— Я-я-я?! Кого? Софию? — он снова неестественно засмеялся. — Что за ересь!”
Он нашел новую красоту.
Он обрел новую красоту и обрел свое новое сумасшествие. Да, да, надо ехать в Дельфы, и там, именно там бродить день за днем, теряя реальность.
И с этим автор дневника уходит, исчезает.
На мой взгляд, впечатляющий рассказ.
Владимир Маканин
О святой Софии Премудрости Божией ум человечь
не может ни сказати, ни вычести.
Стефан Новгородец
Отрывок 1
В Городе Константина, который зовется турками просто “город”, что на их языке звучит как “стамбул”, я побывал в местах, где не ступала нога туриста. От рассвета до заката петлял я в кривых переулках Фатиха — там непролазные трущобы — и много спрашивал аборигенов на языке жестов, но все равно проскочил мимо Церкви Христа Спасителя в Хоре до самого цыганского квартала Сулукуле, который опознал по задранным юбкам малолетних проституток и сборщикам металлолома. Успешно выбравшись из этой опасной клоаки по внутренней стороне стены Феодосия, я все же достиг в тот день храма, того, что раньше стоял за чертой города и назывался деревенским. Зато сейчас, по иронии судьбы, эта маленькая провинциальная церковь чуть ли не единственное место, где сохранились знаменитые византийские мозаики — помимо, разве что, сытой итальянской Равенны. И они великолепны!
Мозаика вообще неземная субстанция, особенно для внутреннего убранства собора. Ее не заменишь фресками, скульптурой, барельефом или каменной резьбой: для живого света эта поверхность мертва, но когда со свойственной им дивной разнонаправленностью кубики смальты мерцают и переливаются, своим сиянием в свете паникадил они забирают всю тяжесть у церковных перекрытий и запускают храм в небеса. И я подумал: вот если бы там сохранилась мозаика!
Говорят, Золотой Рог надо смотреть на закате, когда вода играет какими-то особенными золотыми бликами, и я смотрел его на закате в Фенере, со станции речного трамвая, но не проникся. Вода в Роге казалась плотной, и солнце с малого угла отсвечивает залив как поле застывшей магмы, перемежающейся жидкими красными омутищами. Казалось, его можно перейти посуху, не замочив, а скорее отбив ноги о каменные волновые наплывы, и может, эта застывшая алая пустыня покорила бы меня, если б не пятый кровавый холм, с которого смотрел я заход: ведь именно сюда после прорыва ринулись озверевшие янычары, убивая всех встреченных.
Отсюда, с моих ног, в залив текла горячая кровь защитников, омывая керамические стоки, брусчатку и стены Марии Монгольской, которые красны до сих пор, — маленькой церкви с Фенерской горки, где обреченные люди приняли свой последний бой, сражаясь, когда погибло все, чем они дорожили. Что чувствовали последние над черными толпами, растекающимися между холмами их города, от пламени храмов, криков и грабежей, видя смерть близких и каждый миг ожидая сталь в своей груди?
В тот черный день мировой истории, 29 мая, османы налетели, как жадная саранча, опустошая расположенные вдоль стены склады с товарами, товаром стала процессия женщин, направлявшихся к церкви Св. Феодосии молить о защите в ее престольный день.
Распределив эту добычу между собой, они ворвались в саму церковь, украшенную в этот день розами, — храм так и предстал в убранстве из свежих цветов. Мощи святой бросили на растерзание псам, но идея украшать храмы декоративными растениями туркам показалась удачной, что привело к появлению Тюльпанной и прочих “цветочных” мечетей.
Слава богу, всего этого не видел Константин Палеолог, последний и достойнейший из властителей Византии. Впрочем, он сам так решил: когда на стенах остались лишь павшие, он, сбросив с себя знаки императорской власти, врубился с тремя друзьями в гущу врагов.
В Константинополе многое происходит на закате, и я пришел к брешам Месотейхиона перед заходом солнца. В дни осады здесь месяц крошила стены кулеврина проклятого Урбана, защитники закладывали бреши, но бревна, камни и мешки с землей — плохая преграда для двадцатипудового ядра. С тех пор, ничуть не изменившись, эти башни стоят предо мной, как славный парад инвалидов: с надвое расколотым верхом, выгоревшие изнутри, со сбитыми “плечами” и разорванным “животом”, иные — еле балансируя на узком основании, будто посеченные с боков ятаганом, а между — сплошные дыры, как в рыболовной сети, осыпавшиеся зубцы и бреши до самой земли, в которых зеленеют лживые европейские дали.
А в тот вечер они багровели последними лучами гаснущей империи. Когда вся равнина перед огромным разломом маршировала легионами янычар и даже птицы страшились парить над морем тюрбанов, в опускающийся диск солнца навсегда ушли четверо последних и первых: император Константин, Феофил — его брат, верный товарищ по оружию Иоанн Далматас и храбрый испанский рыцарь дон Франсиско из Толедо, утверждавший, что он кузен императора.
“Звучит по-старинному, хотя писали недавно”. Юля ерзала на огромной двуспальной кровати тесного номера. Когда пришлось выбирать, размер номера или вид на Босфор, Николай выбрал вид, и теперь широкое окно в рассеянном свете утра пересекало неестественно длинное тело танкера с красной трубой.
Местом своего свадебного путешествия молодые определили Стамбул — рай для влюбленных. Кебаб, мечети, закаты Золотого Рога и экономия — в этом самом дешевом мегаполисе Европы за пять евро в кафе можно лопнуть, причем буквально. Так говорят!
“Похоже, — теперь супруг захрустел страницами. — Обычная тетрадка, тираж свежий, типография “Старт”, написано фломастером… спиртовым. Некурящий, табаком не пахнет”. Как юрист Николай умел выуживать информацию между строк. Развешивая в ванной бикини, эту тетрадку случайно нащупала Юлия в изгибе червеобразного трубопровода.
— Писал, писал и забыл! — молодая, извернувшись энергичной рыбкой, снова завладела дневником. — Хватился, — она в смятении ударила себя ладошками по бедрам, — а ее-то и нет! Жалеет, наверное, плачет, плачет, пла…
— Ах ты, доброе сердечко! — растроганный такой душевной теплотой, молодожен ухватился за бумажный корешок.
Интересничает! Николай тоже немного играл, подыгрывал жене. Она любит номера типа “девочка-припевочка-цветочек”. И попробуй не оцени! Впрочем, такая непосредственность ему тоже нравится, когда не доходит до ругани. Ругаться с нудной “мимозой” или очумевшей (обезумевшей) “стрептокапустой” ох как невесело! Но тихо, ни мысли о ругани: мысль вещественна. Они приехали отдыхать, релаксировать и заниматься дружбой… Неожиданно выпустив корешок, Николай ловко перехватил тонкое запястье, не давая испуганно пискнувшей Юлии скатиться с кровати: “Ну что, ромашка, попалась?!”.
Отрывок 2
Три дня, уже целых три дня в Константинополе! Может, пора?! Но нет… я не спешу, на такие высоты всходят постепенно, надо выработать дыхание, наладить шаг, ведь после нее византийцы не строили ничего подобного: не смогли или не хотели, а может, не сочли возможным, в этом, несомненно, присутствует логика, ведь все дороги ведут в…
“В кляксу”, — тяжело дыша, разгладил мятую страницу Николай, он умиротворен. Похоже, молодые люди вполне удовлетворены позитивным началом отпуска. Сверху, с высоты потолка, ей можно дать лет двадцать пять, ему — тридцать. У нее длинные черные волосы, сейчас в причудливом беспорядке, и очень красные губы, сейчас краснее, чем обычно. По мужчине легко догадаться о его аналитической специальности, хотя скорее живчик, чем рохля, с вечно думающим лицом. На его белой ноге загорелая коленка жены блестит, как полированное дерево. “И как она умудряется постоянно ловить на себя солнце?” — уже не в первый раз удивлялся Николай.
Может, зря так затянул, до отъезда всего три дня, как бы потом не пожалеть, но я же не медлю, я просто не спешу!
“А я… спешу, спешу, спешу, и есть он хочет! — странновато размахивая руками, Юля пропела странноватую фразу и одним прыжком вскочила с кровати. — Через пятнадцать минут кормов не полагается!”
Все танцует и слова коверкает! Нет серьезности в жизни, женской мудрости, что ли, в хорошем смысле. К чему сейчас плясать? Как зулусы над телом мамонта. Поторопиться, правда, стоит… тут она права. Николай давно приучил себя вести дневник в голове, в памяти, без нудных быстро стареющих записей, и не уставал радоваться этой привычке.
Действительно, для туриста особенно важна первая трапеза в отеле. Континентальный завтрак с круассаном и джемом определенно отошел в прошлое, и хоть иные скучают по добрым старым временам, на практике еще никто не отказался от сочных мясных шариков, сосисок-гриль, омлета, жаренной на оливковом масле пестрой куриной колбасы, острых баклажанов с перцем, оливок и хлеба, которым турки пренебрегают, несвежего!
“А кухня рабочая!” Молодые, с нахлестом загрузив фарфоровые тарелки разноцветными дымящимися горками, выдвинулись завтракать на воздух, под красоту. Николай ласкал зрачок шелковым переливом босфорских глубин. Его губы самопроизвольно сложились в гузку. “Солидно!” — почему-то именно это слово подошло к ощущению, когда так органично сливаются столь разнородные по духу стихии.
Сидящей напротив Юлии достались зеленоватые дали Мраморного моря — Пропонтиды — с загадочным набором неподвижных белых фигурок. “Корабли!” — прищурившись, звонко закричала Юлия, а верхний квадратик, взмахнув крыльями, оказался птицей, бескорыстно венчающей морскую композицию. Официант выронил нож. “Потише, потише, — Николай успокаивающе похлопал ее по солнечной коленке. — А вообще, здорово, солидно”. Он с удовольствием сморщил нос, теперь в сторону Пропонтиды, чихнул и сморщился еще раз. Ненавязчивый ветерок доставлял из бескрайних морских лугов волнующий запах йода.
— Good morning. What’s your room number?
— Твенти сри, — любезно ответил Николай и напрягся: официант взглянул на него чрезмерно внимательно и сразу же опустил глаза, потом еще более внимательно на Юлию, как будто что-то знал или смекал на их счет. Пожевав спичку, он дождался, пока тень цветка перестала раскачивать тарелку с джемом, и прямо спросил:
— Тебе не показалось, что официант… хам?
— Д-нычуть, — Юля наконец управилась с салатом. — Давай сегодня просто погуляем… Просто так!
Просто так? П-ф-ф-ф! А как же исторические достопримечательности, три дня ведь план составляли?
— Ну… давай, киса, — и Николай кисловато улыбнулся Юле, а Юля весело — Николаю. Да ладно! На отдыхе, как на отдыхе, главное не напрягаться.
Отрывок 3
Я решился на четвертый день. Момент настал у Форума Тавра — площади, где в медном чреве раскаленного Быка страшно лопались кожаные волдыри преступников, которых сжигали живьем. Ужасная казнь, плохое место, теперь здесь уродливая, курящая смогом развязка Аксарай и горсть камней от колонны Феодосия. Иду дальше по Месе. Эта главная улица Константинополя осталась и сейчас, не могла не остаться, естественно проходя по развалам семи холмов. Когда-то Средняя (по-гречески “Меса”) сияла от Золотых ворот до Софии, теперь так же тянется из трусливо заложенных врат к поруганному храму. Иду дальше и вспоминаю, вижу статуи, колонны, портики, волнующиеся шелка, драгоценности дорогих магазинов — первых бутиков древнего мира, фонтаны, сады, плывущие в небе купола, триумфальные шествия, здесь каждый шаг продуман веками, свое место знали и минута, и метр, церемониал нерушим: императором делало не рождение, а церемония, церемониал был сильнее, чем родство и сила, но меньше, чем вера и красота.
Сначала появляется голубоватая сферическая верхушка, но с каждым шагом все более исчезает даже эта малая форма, остается гора, неясная масса, вырастающая из россыпи турецких ритуальных домиков, распираемого зеленью забора, широкой одноэтажной проходной.
Признаться, я и не надеялся увидеть снаружи нечто, ведь у неба нет обратной стороны, как говорили византийцы, передо мной лишь изнанка. Еще в Москве я собирался стоически миновать эту “техническую” поверхность, но в Константинополе остановился возле нее надолго.
Снизу вверх с изумлением глядел я на неизвестный, но очень большой и грамотный механизм, реализующий своим загадочным устройством, несомненно, великую функцию. В нем чувствуются мощь… польза… экономика… и красота, а разве… разве не это девиз конструктивизма? Пораженный неожиданной догадкой, я сразу разглядел под куполом огромную гайку, одновременно почувствовав со спины чей-то неприязненный взгляд. Чуть помедлив, я резко обернулся и без труда определил недоброжелателя, злобно смотревшего во все свои многочисленные глаза: напротив, через площадь, грудой поседевших арбузов раздувалась и пыжилась Синяя мечеть.
“Ой-е-ей, не могу, не могу-у-у!” — она по ошибке надела туфли на каблуках, а он и в сандалиях “прогорел” до мозолей.
“Пи-и-ить!” Все разбухло в Николае после трехчасовой прогулки, даже глаза и мозг, только язык сухо трется о горячие зубы. Раздутые пальцы и ступни оплыли расплавленным воском, а небо густо сыплет в глаза черных червяков. Обезвоживание — когда тело остается без воды, а вода ведь основа человека, и эта адская мука таит лишь одно наслаждение, которое принесут минут через пять, а может, скорее.
Николай не помнит, как добрался до веранды своего отеля, наверное, не знает этого и стонущая Юлия, она тоже молит о влаге. Соленая веранда, докрасна раскаленные цветы, жгучая плетенка стула, как собака, кусает за ляжки и гонит без того кипящее сознание на песчаный противень залива.
Тут вроде начались фантомы. Николай — грек, сидит лет тысячу назад в харчевне у моря, и соленое марево через глаза так же заливает ему мозг. Облизнув пересохшие губы и что-то прикинув в уме, достает он из-под навеса пузатую амфору, дрожащими руками плещет в глиняную кружку вино и жадно пьет, тяжко двигая по горлу обезумевший кадык. Теплое, со смоляной отрыжкой, кислое, как уксус, или приторное, как виноградный жмых… Потом ему, наверное, становится плохо (Николаю точно стало бы плохо), грек бежит к волнам и там шумно избавляется от выпитого, вытирает рот, снова облизывает засохшие губы и вновь наливает свой уксус. Кажется, это называется танталовы муки. Непостижимо, как можно в таком пекле напиться вином, непостижимо, удивительно, почему пиво открыли в Германии, почему в сумрачной холодной стране, где и пить-то не хочется, зреет в морозных подвалах золотистый нектар низового брожения — лагер. Одно это слово способно поддержать жаждущего в пустыне, когда (нет, этого не может быть, и это тоже, несомненно, фантом)… когда… Донышко кружки в пенных облаках посинело от неба, а горло еще бредит ледяным жидким счастьем — жизнь удалась!
Напротив с ополовиненным стаканом блаженствует Юлия, в ее глазах растекается горячий интерес к происходящему, с третьего раза уста обрели потерянный голос.
— Насчет стройки о-очень похоже, — она кашляет, избавляясь от сухих остатков. — Долгострой, как у нас в Бибирево. А на мечеть он зря окрысился! Миленькая, кругленькая, голубенькая.
— По оценкам большинства специалистов, Сулеймания представляет гораздо больший интерес…
— А мне по барабану специалисты! Чего он сразу про арбузы…
— Цып, давай дома спорить, а здесь не будем… Может, он видит так. Человек, кстати, эрудированный, и в конце концов это просто его субъективное мнение…
— То же мне, видит! Мы еще рассмотрим его Софию! Может, тот еще баклажан!
Отрывок 4
Как я и думал, пускают с западного входа. Три глубочайшие арки, утопленные уродливыми турецкими контрфорсами, полагаю, специально: внешние опоры здесь совершенно ни к чему.
В таком храме и такая “прихожая”?! Внешний нартекс, длинный, как грубо сработанный туннель каменоломни, без тени украшений. Узкая невысокая галерея, сложенная по византийской традиции из тонкой плинфы с широким цементным швом, вызывающе грубо обходит мраморные рамы ворот (пожалуй, единственные здесь “предметы роскоши”), будто подернутые зыбким отражением моря, какого в камне я раньше не видел!
Но так красиво! Я долго любовался игрой тигрового мраморного окраса, пока не споткнулся взглядом о неподвижные черные фигуры с болтающимися фотоаппаратами: пара стариков в проеме обреченно склонила головы, будто поток скорпионов уже захлестнул горловины туристских ботинок, а сверху по их тощие шеи взведен тяжелый нож гильотины. Но я поразился, когда увидел, и сразу понял — мне кажется, поняли и они, — что время струится не в трещинах плинфы, не в черных тенях, крадущихся древними арками. Престарелые супруги с ужасом, будто увидели свой конец, уставились на источенный порог, на вмятину в две ладони глубиной и силятся осознать, сколько живых, ставших мертвыми, прошли здесь и виданное ли дело, когда от легкого шага, от обычной человеческой ступни такими пролежнями прогибается твердейшая метаморфическая порода.
Зато теперь они знают, как выглядит время, а я почувствовал его, щекой приложившись к камню, до дыр вылизанному шершавым языком тысячелетий, и даже рассмотрел пощаженные временем черные блестящие пупырышки на откосе ступени, потом, не сразу, встал и перешагнул рубикон — в распахнутые бронзой ворота; позеленевшие стрелы со створок указали на небеса, даже не поднимая головы, я ощутил мощное дыхание храма, слОва, с которого все началось; после “кирпичного шлюза”, как под давлением, меня внесло во внутренний нартекс.
Господи, что византийцы умели делать с камнем! Знание сортов мрамора для них сродни знанию драгоценных камней, и греческому автору ничего не стоило выразить похвалу удачному декору, играючи перечислив с дюжину сортов, начиная с розового Иерапольского и закончив Пиганусийским цвета руты. И как совершенно они умели извлекать из этого разнообразия удивительные красоты, вырезая тонкие ломти из сокровенных сердцевин, где геологическими периодами зрели фантастические каменные картины.
Подобно старикам, застывшим над обретенным временем, я впервые увидел свет, высоту и мрамор в таком поразительном сочетании; и мозг/// начал лихорадочно ассоциировать это новое с уже виденным, впрочем, довольно неубедительно. Когда на лесах, расставленных здесь в изобилии, шевельнулись смутные тени, я догадался, кто они, и понял, как выглядит Лимб — первый круг дантовского ада, где некрещеные младенцы и добродетельные нехристиане — Сократ, Платон с учениками — печально бродят в Безбольной скорби, по турецким строительным лесам. А ведь следующий круг наполнен душами людей, некогда предававшихся необузданным страстям. Я тревожно покосился на девять огромных дверей, ведущих в собор… Впрочем, ерунда! Привидится же такое…
Ныне — величавый театр теней, а раньше, когда все начиналось, совсем другое представление встречало русских паломников в синем свете готского камня, сияющего над императорскими вратами. Вкроенный в мозаичную тимпану загадочный минерал не тускло флуоресцировал подобно урановому стеклу — со слов многочисленных очевидцев, в ночное время камень горел столь ярко, что полностью освещал прилегающую часть нартекса, сгущая синие тени у южных и северных дверей.
Сейчас уж не узнать, какая чудесная энергия питала его, однако достоверно известно: одесную центральных врат этот вечный источник как солнцем озарял икону Спаса Исповедника, пред которой каялись те великие грешники, коим невозможно исповедаться духовнику, а по другую сторону — образ грозного архангела Михаила, небесного стража с властным жезлом в руке.
Сияющий камень украли крестоносцы, турки содрали мозаику, на куски поделены святые иконы, не остановят потоп огромные врата, они не Ноева ковчега, здесь нет спасения; Богоматерь покинула храм в мае пятьдесят шестого, в ночь при растущей Луне, и лишь за решеткой лесов, в мозаике тимпаны, все так же припадая к Христовым стопам, рыдает и кается византийский император.
Наверное, захватчики оставили это изображение с умыслом, для своей пущей радости. Что ж, действительно, теперь мимо склоненного басилевса в наос заходят кто попало: турист, турок, атеист, блудница, разбойник и фарисей, мусульманин, папист, кришнаит, пуританин — забывшись, и я свершил свой шаг, шагнул и провалился, меня подбросило, закрутило, сознание разбежалось американскими горками и потеряло счет времени и пространству.
Не знаю, скоро ли я обнаружил себя в нескольких шагах от входа с круто задранной головой и удивился, что еще не оттеснен толпой, ведь место моего забытья находилось на самом проходе. Но те, кто, по моему разумению, должны были меня толкать, стояли рядом со мной. Десятки людей с поднятыми головами силились понять и, даже сосредоточив все свое внимание и сдвинув от изумления брови, все равно не могли постигнуть происходящего и, постояв, тихо проходили мимо, подавленные непостижимостью того, увиденного.
Там, наверху, в недосягаемой вышине, гигантский сфероидальный купол, казалось, не покоится на твердом сооружении, а величаво вращается, и только благодаря физическому эффекту стробоскопии его окна остаются внешне недвижимы; но в действительности ничто не статично в этом рукотворном небесном механизме, и моя голова, мой взгляд, мое удивление двигаются вместе с представлением фантастического планетария.
Как во сне, я, грешный, со слезами и радостью “по силе ходил”, смотрел и стал мыслить, почему получается, что нет мерцающих мозаик, чудовищные леса насквозь пронзили тело наоса, ослеплена треть окон и сверху болтаются уродливые кругляши ослиной кожи, а меня так крутит, по всему телу роятся мурашки и странная радость поднимается из груди к безмерной высоте купола. Чтобы лучше видеть, я вытер слезы и стал считать сияющие окна на “шее” храма, сбился и вспомнил: числом их сорок. А глаз блуждал и метался сквозь свет и тьму, и темные аркады превращались в вереницы окон, величественно взлетающих к сферам куполов, и белое сияние струилось отовсюду… И, кажется, у меня начался перегруз!
Перегруз — это “цыганский гипноз”, когда вокруг нескончаемым мебиусом мечется пестрая лента, когда машут руки, со всех сторон орут и толкают, а самая наглая ромалка бьет тебя ладонью в лоб и тянется к сокровенным кармашкам.
Черны стамбульские сумерки. Уже в девять вечера темнота без остатка проглотила проливы и мерно дышит морем, на скамейке обрызганный светом фонаря Николай обнимает за плечи жену, в ее руках теплым ветерком струится пожухлая тетрадь.
— Коль, давай сходим, давай туда сходим, я тоже хочу цыганского гипноза!
— Да какой там гипноз, кис… — Николай на самом деле не любил “солнц” и “кис”, но знал, что без них не обойтись. (И чего она на гипноз повелась).
— Цыганский…
— Это он внутри гипноз, а снаружи гипноза нет, — терпеливо объяснил Николай. — А может, и внутри тоже нет, закрыта она уже. Ну, кис, — он со значением прихватил кожицу с гладкого предплечья супруги, — давай хоть заскочим в номерок… на минутку.
— Мы снаружи посмотрим…
Никогда он не мог принять в ней силы тупого упрямства. То прыгает, суетится, как красным летом стрекоза, то упрется — и все тут, и, что характерно, довольна собой, хотя иногда подолгу грустит без видимых причин. Лучше б ей сейчас взгрустнулось.
— Снаружи мы ее уже раз десять видели и… сама говорила про баклажан!
— Еще хочу! Ну, солнце…
— Но ведь ночь.
— А я хочу! — в Юлином голосе проскочили зловредные нотки. — Может, у меня предчувствие!
— И у меня предчувствие, — обиженно сняв руку с плеч, он обернулся к Юле спиной, лицом — к набережной и почувствовал на затылке ее ладошку.
— П-пойдем?!
Отрывок 5
А здесь кружится неодушевленное. Никто, кроме меня, не разгадал эту загадку — я догадался еще в Москве. Фрактал. София — фрактал, она самоподобна, и каждая часть храма, большая и малая, — это арка. Окно — сияющая арка; пара округло соединенных колонн — арка темная; карнизы и архивольты — жемчужные арки, сотканные из листьев и цветов; стены боковых нефов — гигантские арки; и малое, и большое здесь — арки. Всю нагрузку несут могучие опоры — стилобаты, внешние стены тонки, как ширмы, что позволяет огромным окнам забрасывать тонны света в разномасштабный лабиринт, и, потеряв в бесконечном фрактале свое первородство, свет будто рождается самим храмом под музыку сфер.
Девять куполов поддерживают сто семь колонн — число самое гармоничное и в некотором смысле источник совершеннейшего звукоряда, имеющего все музыкальные созвучия: и кварту, и квинту, и октаву, — и все пропорции: арифметическую и геометрическую.
В цилиндре купола сорок “воздушных круговых” окон — сверхсовершенное число, сумма пифагорейского квадрата. Сорок лет водил пророк Моисей евреев по пустыне, сорок колонн окружали Баальбекский храм, сорок дней прошло между Воскресением и Вознесением!
Трое императорских врат — число гармонии и Святой Троицы, во внутреннем нартексе их девять, всего в храме триста шестьдесят пять дверей, и везде среди арок и окон спрятаны цифры три, пять и семь.
Так что с точки зрения математики все объяснимо, но как непросто! И, покачав головой, я пошел дальше, подавленный непостижимостью очевидного, и скоро отключился окончательно. Бродил, не замечая человеческих толпищ (здесь каждый, как в смерти, один), вместо людей встречая колонны, и каждая имела лицо.
Но скоро мне стало плохо совершенно. Может, контраст ослепительной яркости с непроглядными безднами погруженного во тьму храма, а скорее нечто иное полностью доконало мой мозг: лицо горело, в ушах ширился белый шум, дымящейся каплей я еле полз под окуляром огромного наведенного в вечность телескопа, испаряясь с каждой прожитой в храме минутой.
Невольно, а может быть, и вольно, шаг за шагом я отступил в прохладный сумрак северного нефа и продолжал движение на ощупь, будто слепец. Я, спотыкаясь, шел по истертому панцирю великой черепахи А’Туином, ощупывая опоры, как ноги слона, держащего мир. Откуда они? Может, как пишут, из Бельбека или храма Артемиды? Не знаю, не поручусь за науку, но каждая из них сильна! От первой я ощутил прохладу, две другие — теплые, последняя излучает жар, как покрытое темно-зеленой окалиной раскаленное литье, и нет ни одного столпа, который не приносил бы исцеления: тот исцелял от боли в пояснице, когда об него терлись, этот — от боли в боку, а остальные помогали от других болезней — об этом истинно свидетельствуют древние!
И мне действительно стало лучше, о чудо, мне стало хорошо: куда-то ушли жар и резь, хотя по-прежнему не рискую выходить под окуляр великого купола; укрывшись в глубине безлюдной “церковной улицы”, я опустился на пол в глубокой впадине пилястры внешней стены. Мою спину мгновенно промочил холод мрамора, но не пронзительным мертвым холодом, а скорее приятной свежестью раннего утра, теперь я смог спокойно рассмотреть, как действительно длинен и могуч северный неф, его крыша — хоры, вдалеке за колоннами гремит наос, хмуро клубятся своды и бродят изумленные толпы людей, а я себе сижу, как в подтрибунном помещении стадиона, бурлящего матчем, и наслаждаюсь тем покоем, который может подарить лишь максимально близкая непричастность к величайшему напряжению.
Хорошо, как же хорошо! И уже близко к Софии. Они сидят на узкой улице, едва вмещающей ряд ресторанных столиков. За полчаса в нее вошел один человек и сразу же вышел, только они вдвоем, пустая теплая улица и морской бриз. Настольная лампа просвечивает тонкое нутро надутого, как цеппелин, хлеба и черные бокалы красного вина. “Это рай?” — Юля доверчиво положила ему на плечо голову, ее пробор мерцает, как лунная дорожка. Говорят, с любимым человеком лучше молчать. Он прикоснулся губами к ее волосам. Сейчас, ночью, она вроде мудрая. Чем счастлив человек, люди? Может, когда она почувствует то, что он думает, а он наконец поймет, что она чувствует?
Но особенно мое убежище роскошествует палитрой каменной живописи: приглушенные бордовые, голубые, зеленоватые в синеву прожилки с ясным фиолетовым рисунком посередине. Просто не верится, что этот тонкий каменный ковер наброшен на огромную скалу связанного свинцом гранита. И многие части этого покрывала словно рыцарским гербом награждены боевыми шрамами и трещинами древности, я в полном восхищении, будто запутался взглядом в благородной геральдике и подумал, что если сам Будда пятнадцать лет рассматривал одну черточку на потолке, на сколько же мне хватит этого многообразия.
Оказалось, ненадолго: пол, будто изрезанный коньками лед, продолжал оставаться серым лишь до поры, плиты не то чтобы стали неровными, они как бы силились быть неровными, я стал замечать ранние признаки “ледохода”, малые взаимные движения, стремившиеся высвободить содержавшееся в них нечто. Внезапно, с режущим ломким звуком, истертые квадраты всколыхнулись, выпустив по стыкам черную воду, и стали все стремительнее расходиться, пока взаимным дроблением не превратились из сплошного покрова в матовое крошево, уносимое на низких волнах возобладавшего потока — и каждый вал нес за собой эпоху.
Когда-то река времени приносила в надежное русло северного нефа мозаики и иконы, мощи святых, свидетельства их подвижничества, заботливо освящая и украшая каждую пядь святого пространства. Потом смрадная клоака крестового похода смыла все содержащее хоть крупицу злата, и растеклась по миру вечным позором западного рыцарства, а вскоре османская волна окончательно покрыла тьмой величайшие святыни и артефакты, они сейчас дремлют под пятисотлетней толщей, где время настолько уплотнено, что даже яркий луч исследовательского батискафа лишь смутно очерчивает величайшую в мире улицу реликвий.
А самой последней рябью прошло дуновение моей мысли; теперь, освободившись ото льда забвения, поток спокойно струится, и я подобно рыбаку сижу без страха, опустив ноги в течение вечности.
Как будто сбылась моя детская мечта: вечереет, я погружен в Святой ручей, но мне не холодно, черная, для кого-то стылая, ледяная вода, изгибаясь, катится из-под тяжелых опущенных легким снегом ветвей, над фиолетовыми шапками елей вокруг молодого месяца загораются яркие звезды. Раскачиваясь, кружевными ладьями, очень медленно, почти невесомо опускается снег. Я счастлив, мне хорошо, уже по грудь в покойном течении времени, дивлюсь из прохладного ручейка фантастикой мраморной анимации. Вот только что в центральном квадрате стилобата забилась бабочка-махаон и превратилась в кокон песочных часов, наверное напоминая о неуклонном подъеме воды. Каким-то участком мозга я ощущаю опасность, но не способен встать и не могу отвести взгляда — теперь уже от двух каменных лиц, во мраке смотрящих друг на друга, а мрак вдруг обернулся высокими коническими вратами с охраной из скорбных лиловых теней.
Мне кажется, будто это широкое отражение грядущего, нежащееся на волнах многоцветного мраморного озера, — залог моего покоя и счастья. Так пусть для меня София станет то яйцом, то гнездом, то домом, то родиной, то, наконец, Вселенной. Пусть, развиваясь под этой великой сенью, непрерывно испытывая на себе ее таинственное воздействие, я так же врасту в здание и превращусь в одну из его составных частей; когда тело мое вложится в вогнутые углы, тогда я стану естественным его содержанием, приму форму его, окажусь неотделим от него, как черепаха от своего щитка. Его сердце станет моей душой, шершавые стены — панцирем, а многосферные своды… Я горячо поднял взор к небу и не поверил. Волосы мои встали дыбом, зрение отказалось видеть, а ум — принимать. В грани между прошлым и будущим, лишь недавно миновавшей взгляд, открылось страшное: внутри времени, из глубины его вод все выглядит совсем по-другому, я увидел огромный закопченный пламенем звездолет, где на галактических часах вечности уже пять столетий секунда за секундой пламенеет обратный отсчет; увидел, что срока осталось совсем немного и в этом готовом к взлету корабле нет места пассажирам: это портал!
И сразу каждой клеткой почувствовал огромность дремлющей здесь силы. Я как микроб между двумя сошедшимися на локоть планетами в тысячи юпитеров массой, чрез искривление времени вижу невидимое и будущее: как легионы бесов ломятся в этот бастион и каждый раз теряют силы по хрустальному периметру храма, как беснуются и роятся вокруг непреодолимого прозрачного купола.
Нет, демоны не пройдут, но и человеку здесь не место, этот дом не для людей, сейчас наверняка знаю, что людей здесь только терпят. По бесконечным аркадам синхронно вспыхивают фиолетовые огоньки, тяжелым гулом резонирует предстартовая перекличка восьми колонн планетарных двигателей, под куполом сошлись сорок лучей, породив в центре наоса ядро небывалой яркости и мощи — увеличиваясь, оно медленно вращается, вбирая в себя все новые потоки света, на нем смутными тенями проступают не пятна — слова.
В рокот, который становится невыносимым, вонзился свист, трясутся плиты, все трясется под действием невидимой тяги; будто и не было, в мгновенье проваливается пол: это заработали планетарные. Как ракетные фермы, расходятся тонкие палочки минаретов, турбулентный поток, извиваясь по раскаленному корпусу, срывает плакаты, растяжки, из плавящегося асфальта тягуче взлетают всплески песка и пыли, все темнеет снаружи — внутри, в абсолютно черной глубине, лишь полированная яшма колонн, как одна, мигает пламенеющим кругом. 0. Старт?!
Я не знаю, что это и зачем, я не хочу, но вижу, как улицы становятся трещинами, дома подобно тортам рвутся ячеистыми кусками, отдавая тлеющим магмой глубинам ванны с кричащими людьми, детскую мебель и холодильники; горящие снизу гирлянды переползающих друг по другу смертников качаются над тектоническим разрывом, и тучи птиц в середине неба собраны неизвестным знанием. Я не хочу, чтобы первый холм с комплексом Топкапы медленно сполз в Босфор, а сам Босфор, поглотив Азию, превратился в море, а небо, как свиток, удушило черное солнце и красную луну, пролилось стеклянным дождем, смешанным с огнем; я этого не хочу, я не хочу освобождения Константинополя такой ценой, но час его близок! Призрак уже входит в Золотые Ворота, уже дымится замок Едикуле. Что станется здесь: море, кратер, гора, зона, выжженная земля или озеро — мне не дано увидеть, и не хочу, все равно началось, и смерть следует за призраком, ибо пришел великий день освобождения, и кто может устоять?! … (неразборчиво). Здесь бога нет, и нет прощения, но есть судьба и сила, ничего человеческого… космос… я понял, знаю… освятить… они сами виноваты, его надо крестить, снова, пока не поздно, только так… только… ПОРТАЛ… успеть!
— Ну как демоны? — с ненавистью бубнит Николай. Они делают уже третий круг, голова горит, то ли от дикого рассказа, то ли от недосыпа. Шел третий час ночи — час быка. Николай читал, так называли в древности наиболее томительное для человека время незадолго до рассвета, когда властвуют демоны смерти и зла.
Хромая, две фигуры медленно обходят вокруг храма Святой Софии.
— Ну что, сильно крутит? — сипло спросил он.
— Не смешно, — очень сердито Юля передернула плечиками. Выглядела она тоже лихорадочно.
— Вот думаю: сколько еще ходить собираемся? (даже лошади ложатся утром на землю).
— Ты ничего не понял?!
— Ну что, что я должен понять! (все, пропал отпуск!)
— Он же пропал… вообще пропал, не вернулся к нам… к себе в номер. Это же так ясно!
— То есть в нашем номере его нет? О чудо! — в несвойственной ему саркастической манере выкрикнул Николай и звонко постучал по своему яйцеобразному лысеющему черепу. — А-а-а, теперь-то я понимаю! Там, в окне! — его дрожащий палец с первой каплей дождя указал на еле тлеющие прорези подкупольного барабана Софии. — Понимаю! Кое-кто там порхает с полотенцем и глушит чертей по семь за раз!
— Перестань! Мне не нравится, когда ты такой… циничный!
— Да, я ужасно циничный! Я циник! Циник прется за тобой под дождем, циник целыми днями перечитывает записки сумасшедшего парня, бл… по твоей бл-блажи!
— Хватит! Он не сумасшедший!
— Конечно! Просто взял и пропал, и отпуск наш пропал! Третий день ходим с его бредом! — Николай даже начал грассировать. — В жизни иногда надо и голову включать, так, иногда, для разнообразия!
— Отвянь! — Юля плюхнулась на мокрую скамейку и подтянула ноги на ободранный край, обхватила руками, будто собиралась оставаться здесь вечно.
— Ах так!
Проклятая тетрадь! Когда она так говорит, это надолго, или на очень долго, или навсегда. А ему все равно! С безразличием ярости Николай взгромоздился напротив.
Они сидели, повернувшись друг к другу спиной, она — лицом к невидимому морю, а он сердито уставился в устье Месы с ныне степным названием Диван-Йолу. А ночь жила между ними голубиным пером: попадая в маленькую лужицу, умирали капли дождя, звонко скакали градины величиною с талант, кричал муэдзин. Она дрожала, он дрожал, город окутал их туманом, утро ударило зарядом дождя и моросило порывами, пугая туристов тяжелым северным ненастьем.
И вот как раз в это сумеречное время, между ночью и днем, из серого вещества рассвета на площади показался первый человек. Пройдя мимо скамьи, пришелец покосился на них, остановился и вдруг уселся на тумбу в двух шагах от молодоженов.
Николаю он сразу не понравился: лицо самоуверенным кубиком и очки квадратные, джинсы, клетчатая рубашка, сложения плотного и тридцать с небольшим лет навскидку.
— О-о-о! Что я вижу, — человек взглянул в темно-белое покатое небо. — Читаем с утра пораньше? — он кивнул на мятую тетрадку. Кажется, пришелец был навеселе, хоть и не весел.
— Что вам, собственно, надо? — Николай не любил запанибрата, особенно сейчас.
— Ну… и как вам?
— Что надо?!
Незнакомец понимающе улыбнулся:
— Смотрю, она и вас поссорила!
— Да что… — приготовился взреветь Николай от такой чудовищной наглости, но его опередил пришелец.
— А я попрощаться пришел. Что и говорить, х-хороша, но все чересчур… Листочки, кстати, мои, мною писаны.
— Так это вы, ваше? — всполошилась Юлия. — Куда же вы пропали? А мы всю ночь спорим, спорим… У вас там такой конец интересный, но непонятный… Я говорю: вы в храме, а Коля — в психушке, — мстительно закончила она.
— В психушке? — он зачем-то посмотрел на часы. — Все мы в психушке! До времени. Извиняйте, если зря побеспокоил!
И продолжил, как если б его спросили:
— В Дельфы тороплюсь, вот где настоящая сила!
— Это же в Греции?!
— Ес-стественно!
— Как это? — Юлия перестала суетиться вокруг собеседника. — Как это “н-настоящая сила”? А землетрясение, призрак?..
— Нет, все по-честному, закружила Софийка! Неплоха, но, — молодой человек почмокал губами, — грубовата. Вся какая-то такая навыкате, — покрутил он растопыренной пятерней от живота к щекам. — Если между нами, на проверку все дамы не такие уж и таинственные, — он подмигнул Юлии, разлив по ее лицу рвотный рефлекс. — Вот Дельфы — это да-а-а! Горы, Оракул! Видели вы бы Дельфы! Представьте: гора дышит белым мрамором, там на камнях горят имена вольноотпущенников, эллины, философы, боги и герои, хмельные вакханки с гроздьями винограда, сатурналии, неоконченная драма в амфитеатре вечности.
— Но вы же писали, что такой больше нет, что это портал, про демонов, про ракеты писали, про разлом… что грядет призрак… что скоро… Или… Это ведь вы писали?
Спор выходил бредовый. Николай уже ревновал к незнакомцу горящие глаза Юлии, на него она никогда так не смотрела, даже давеча на скамейке. Он трижды собирался втиснуться в разговор, но не знал как.
Одновременно, с каждым сказанным словом, все сильнее росло почти клиническое беспокойство, будто он безвозвратно упускает нечто ценою в жизнь, то, что можно сделать только сейчас. Пускай это нервное, а с другой стороны, почему не психовать, когда три взрослых человека ранним утром перед заброшенной церковью орут друг на друга, причем его жена орет громче всех ни о чем?! И началось это сумасшествие от пожухлых листков, дури, выпендрежных словес неудавшегося писателя.
Но это повод. Где настоящая причина конфликта? Кризис начинается, когда в мире перепроизводство или недостаток ликвидности, революция — когда бедность. А откуда здесь кризис? Положим, денег он зарабатывает прилично, живут отдельно, отдыхают по два раза в год, часто ездят в подмосковные дома отдыха, о питании можно и не говорить — икра! И свободы он дает ей достаточно, даже чересчур, не в пример соседу, каждое утро решающему, в каком платье жене идти на работу…
Может, у них с Юлей и не все всегда ладно… Действительно, перед отъездом он, кажется, назвал ее мечтательной тунеядкой. Или восторженной? А она ему бросила: яппи! Дескать, так жить нельзя и не буду. А как? Как, не сказала, потому что сама не знает! После этого они не разговаривали неделю и снова начали только по пути сюда, в момент турбулентности, когда самолет натурально свалился в пике. Но ведь начали! В народе говорят, милые бранятся — только тешатся. И правильно! На все есть переговоры и компромисс… Во орут!
Николай вынырнул из горячечных размышлений на выкрике новоявленного писаки:
— Да что вы все “портал” да “портал”! Портал, если хотите, — и приходская церковь, и языческое капище, и даже столб на болоте, коли там особо квакают жабы. Не там, где взлетают и тикает отсчет, а там, где что-то меняется в голове. Место измененного сознания, как говорят наркоманы. Понимаете? Может, место силы, а может, бессилия! На земле таких хватает… местами бессилия, кстати, могу поделиться, хе-хе.
— Что вы такое говорите, про столб на болоте?! Ведь вы не это имели в виду, совсем другое! Что он такой один, что началось, что обязательно придет, что начинается! — Юля замахала рукой в сторону черепахи храма.
Она это серьезно, про “что-то начнется?” Николай недоверчивее покосился на жену. Точно, серьезно! Все потому, что нет у нее дела в жизни, своего дела, работы, творчества — вот и ждет, что само собой случится и… И вдруг понял, что тоже безумно ждет. Он ждет? Да чего?! Но он ждет… И поэтому у него сосет под ложечкой. И отсюда мандраж и взмокли ладони… От этого внезапного понимания он сразу же вышел из себя.
— Ничего не придет и ничего не начнется. Вы чересчур буквальны.
— Это не вы писали! Дневник! Он не ваш!
— Не я-с? Прелес-сно-с! — он неестественно громко расхохотался. — Даже афонские монахи признали: София до Страшного суда дохленькая!
— Вы и Дельфы так же предадите, как Софию?
— Да! — Николай наконец сумел вставить слово, потому что молчать уже не мог, но осекся с продолжением.
Пришелец, в ужасном напускном смятении вонзил кисти в низкое небо:
— Путешествую, наслаждаюсь красотами, на тельца не молюсь, не создаю кумира… Капает, ч-черт, кажется, дождь начинается, крыша бы нам не помещала… — заметив отрицающие на лицах молодых, быстро продолжил: — Красота — штука простая, берите ее, ешьте, радуйтесь — и пищи вам хватит на всю жизнь… с избытком! Уверен, вы еще не лакомились Ангкор-Ватом, но не говорите “изумительно”, пока не увидите Никко! А чего стоит японская пагода в снегу, обвитые лианами мексиканские теокали, растущие будто сами джунгли, египетские колоссы, перекликающиеся через океан с головами острова Пасхи…
— Ведь вы любили ее!
— Я-я-я?! Кого? Софию? — он снова неестественно засмеялся. — Что за ересь!
“Почему женщины везде ищут любовь? — дернулся Николай. — Даже в камнях и кирпичах”.
— И доказательств никаких не требуется! — она тряхнула тетрадью:
“Так пусть и для меня София станет то яйцом, то гнездом, то домом, то родиной, то, наконец, Вселенной. Пусть, развиваясь под этой великой сенью, непрерывно испытывая на себе ее таинственное воздействие…”
— Яйцом подловила! — кривясь как бы от сдерживаемого смеха, вымолвил незнакомец. — Чисто по-женски: обещал — женись! — он перестал гримасничать и крикнул раздраженно: — Что, так, по-вашему, получается? — и снова сменил тональность на участливую. — Только яичко это я разбил и съел, а скоро запью дионисовым вином, чего и вам желаю.
— Да что вы к нам привязались? И давайте не тыкать! — Николай, уже не думал, что говорить, а летел на крыльях раздражения. — Разберемся, что нам пить… тьфу ты… куда ехать!
— Ну-ну, еще и кричат! А знаете, вы — сектанты! Ага, настоящие, готовые сектантики, только еще без скорлупы. Жаль мне вас… дети Муна.
— Нет, это не он! Точно не он написал, — Юлия даже не посмотрела на остряка, потеряв интерес к беседе.
А вот этого Николай не понял. За такую писанину бонусов не получишь. Зачем человеку было ломать комедию, притворяться? И задумался: не все так просто.
Странный собеседник, похоже, тоже утомился спором, а может, неправильно истолковал вставание Николая. Во всяком случае, он отошел на несколько шагов и закричал: “Там нет ничего! Облезлые стены, сквозняки! Пусто!”. Юля соскочила с насеста: “Открыли!”
— Сегодня не работает, — услужливо подсказал незнакомец, тем не менее, сделал шаг за Юлей, но почти сразу резко остановился, подобно клоуну в цирке перед невидимой преградой. — Не пустят вас.
“Странно”, — не заметив признаков открытия, озадачился Николай. Его беспокойство уже перешло в жесткий мандраж: тяжело сдвинуть с места, свинцовые ноги.
После пригретой скамеечки площадь сразу окатила их жуткой пустотой. Опять хлынул тяжелый, чужой ливень, такой, что сбивает на лету ворону. Пара темных прохожих, вышедших с Месы, мгновенно растворилась в уютном свете турецких кафе.
— Еще пожалеете… — гулко крикнула мерцающая далеким неоном стена дождя.
— Ой-й! — крепко рассадив о булыжник коленку, Юля упала на одно колено, по ее волосам, лицу и свежей ссадине извивались струйки воды, но она не задержалась и лишней секунды. Поднялась и, прихрамывая, пошла дальше.
“Может, действительно не открыли?” — подумал Николай, не обнаружив на входе очереди, вообще ни одного человека. Открытое окошко кассы, кажется, даже не освещено изнутри. Николай сунул в проем 50 лир и быстро отдернул руку:
— Два билета… Ау, есть тут кто? — во мраке ему померещилось бледное лицо. — Ну турки, ну сервис, ну работают! И снова увидел впереди Юлину спину, она уже протискивалась через заклинивший турникет.
— Э-э-э, а сдача? — он заглянул в кассу еще раз, плюнул и почти бегом бросился за ней в храм. Проклятая тетрадь!
И здесь тоже пусто. Даже Юлии не было. Казалось, он спускается в подземелье. Кирпичный туннель нартекса клубился темной сыростью, тревога растекалась по зеленой бронзе дверей внутреннего притвора, сползая с потолка ядовитыми каплями прямо в сердце. Хотя Николай с детства не боялся темноты, не говоря уже о поддиванных монстрах, у него сразу намертво перехватило дыхание. Он часто оглядывался назад, чего никогда не стоит делать. Казалось, каменный зев заглотнул всех, кто осмелился в него войти — и только что Юлю. Куда она делась? Не кричать же, в самом деле!.. Впотьмах и спешке он чуть не сбил ее с ног.
Неподвижная, как мраморная фигура, она ничего не сказала. Ее бледное лицо статуи наклонено вниз — там, в глубине полумрака, он вслед за ней разглядел нечто тигриного окраса. От “нечто” шел теплый влажный отблеск, как между серо-голубыми волнами в предрассветной печальной мгле.
Тогда он тоже стал молча смотреть, минуту за минутой. Невесомая влага утреннего прибоя смывала тревогу и страх, все, что недавно еще кровоточило в душе, зарубцевалось и разгладилось, исчезли складки на лбу, и он уже не удивлялся лицу Юлии, смертельно безмятежному, будто омытому мертвой водой.
— Тот самый порог времени! — сказала она, впервые после “скамейки”. Теперь и он понял, что колеблющееся “нечто” — это порог, мрамор, оживленный тысячелетиями.
— Время — мертвая вода, — прошептал Николай.
Она не переспросила, хотя поняла ли?
— Ты чувствуешь его? Время?
— Оно другое, совсем, — Николай ошеломленно осматривался. — Везде разное! Я вижу время? Неужели я его вижу…
— Смотри, двери… Огромные, будто в другой мир.
— Девять врат!
— За ними сверкает! Там текут реки времени… и космическая линза… и фрактал!
— Триста шестьдесят пять дверей, сто семь колон и сорок купольных окон… Одна горит!
— Что горит?
— Колонна!
— Я знаю: это та, что исполняет желания!
— Нет, это та, где мощи Григория Чудотворца.
— Ты слышишь музыку?
— Это музыка живой воды. Там она живая…
— Это сферы поют! Так удивительно… П-пошли?
* * *
Там, где стояли две взявшиеся за руки фигуры, было не темно и не светло, там не было теней, а звуки не создавали эха, мужчина и женщина стояли под самым куполом мира.
— Боже мой, — тихий женский шепот, казалось, одинаково слышен во всем немыслимом объеме, — отсчет не закончен, он ошибся!
— Для него закончен.
—Думаешь? Ты чувствуешь, как здесь бьется сердце?
— Нет… Не сердце. Это уже наш обратный отсчет… пошел, — отчетливо понял Николай.
— Один! Один на двоих?! Но если София ждет страшного суда, чего ждать нам?
— Кто знает?
— И что же нам делать?
— Идти!