Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2012
Об авторе
| Григорий Каковкин — писатель, драматург, журналист, режиссер и сценарист документального кино. Окончил философский факультет МГУ. Как журналист и публицист работал в ведущих изданиях России, в газетах “Известия”, “Литературная газета”, в журналах “Сельская молодежь”, “Открытая политика” и др., автор и ведущий ряда телевизионных программ (“Провинция”, “Русские горки”), автор более двадцати документальных фильмов. Роман “Мужчины и женщины существуют” (“Дружба народов”, № 2, 2011; АСТ, 2011) вошел в лонг-лист литературной премии “Большая книга”. Пьеса для подростков “Ветер нужен парусам” вошла в шорт-лист международного конкурса “Маленькая премьера 2011”. В журнале “Знамя” печатался с публицистической работой в 1994 году.Григорий Каковкин
Ливельпундия
рассказ
Комар Сафико сидел, плотно сложив крылья, на матовой стороне черничного листа. Четвертые сутки шел утомительный мелкий дождь. Лес потяжелел, земля пропиталась влагой, из-под ржавых сосновых иголок вылезли лисички. Река пополнилась, закоричневела и замедлила свой ход. Серая мрачная погода, обычная для средней полосы и особенно для этих озерных и болотистых мест, налегла на все. В лесу не слышно стало ружейного выстрела, рыбаки, подождав-подождав, разъехались по домам, сидели по теплым уютным избам, проклинали погоду и всеобщую невезуху. Крестьянствующие думали, что который год заливает, косить нельзя, скотина будет не кормлена, и дождь — привычка и обычай, и винили во всем Москву, это она изменила погоду. А потом вспоминали о политике, о русском и еврейском вопросах, и во всем с предельной ясностью была виновата погода, погода, дожди, дожди. Никому не приходило на ум, что это все может кончиться, что может появиться ветерок, а за ним и солнце, что вообще в природе бывает — хорошая погода. Вот уже четвертые сутки лил дождь, и с самым проклятым и голодным настроением сидел комар Сафико на черничном листе, и в голову лезли такие мерзкие, непривычные, злые мысли, что в пору было умереть. Лил дождь — он не мог вылететь из леса, куда попал, преследуя грибников несколько дней назад.
Местность была для Сафико знакомая, он понимал, что, где бы ни был сейчас, все равно надо переждать дождь. Он мог бы сидеть на потолке сытый, с полным брюхом крови, но все же не мог бы вылететь; он мог бы залететь в дом Степана Ивановича — егеря, полетать на веранде или в комнате, но и там он был бы взаперти, а для Сафико всякая неволя была болезненна и тяжела.
“Самым близким убежищем мог быть дом Степана Ивановича. Да, Степан Ивановича. И только Степан Ивановича”.
Сафико вспоминал, сколько у егеря собак и каковы их клички:
“Одна собака лайка по кличке Утес. Это добрая хорошая собака черно-белой масти на длинных, пружинистых ногах, по форме напоминающих куриные ноги, приготовленные для обжаривания. Во всяком случае, задние ноги точно как у потрошеной курицы, — думал Сафико. — А передние? Какие они? Да бог с ними! Какая же кличка у второй собачины? Как же ее, подлую некусаную, зовут? — продолжал размышлять он. — А зовут ее Дружок, или Снежок, или еще такое же простонародное имя, как же ее зовут?”
Нет, эта тварь не вспоминалась ему. И от этого комар водил хоботом по прожилкам черничного листа, поправлял крылья, перекладывал их: сначала левое клал на правое, потом переставлял ноги, поводил головой и перекладывал крылья — правое клал на левое. Так Сафико компенсировал недостаток движения, компенсировал и продолжал думать.
“Вторая собака маленькая, рыжая, и сразу видно, что порода там и близко не ночевала. Не ночевала и не могла ночевать! — зло подумал об этом Сафико. — Да и в самом Степан Ивановиче много ли породы!” — продолжал злиться он.
Действительно, лицо Степан Ивановича оставляло желать лучшего. Обычно, а вернее — всегда, егерь был небрит, редко — причесан, морщинист, нос большой и от пьянства красный, глаза тоже большие, стеклянные, когда трезв, и ехидные, насмешливые, когда пьян, а большей частью он пьян.
“Когда я последний раз видел его трезвым? — задал себе вопрос Сафико. И тут же ответил: — Никогда, да никогда он не бывает трезв. И голова у него большая, видно, в детстве у него был рахит, и потому он… Ах, — продолжал думать Сафико, — все врут — рахит не выправляется, если с самого начала не повезло, никакое воспитание не восполнит допущенного пробела, да и что за воспитание, какое оно сейчас возможно, и что с него можно взять, и кого учить…”
Сафико посмотрел по сторонам. Молодые комары умудрялись летать. Они рисковали, курсируя между каплями. Они болтались между ними, будто не от нужды, а от забавы. Иных накрывала большая капля, и они гибли, не успев пискнуть.
“Вот молодость, она тождественна глупости! Что они, рожденные неизвестно от кого, для массовости, что они понимают в ценностях жизни?” — думал Сафико и был прав, он понимал, что даже до Степан Ивановича полчаса лету, а за полчаса при таком дожде с жизнью расстанешься, не испив свою чашу.
И все-таки Сафико соблазнился молодостью и безрассудством, он почти твердо решил поменять черничный лист на что-нибудь другое, но рядом ничего подходящего не было — одна низкорослая черника, вдалеке папоротник, чуть ближе куст жимолости, еще ближе поваленные деревья. Сафико хотелось переместиться, но лучше глянцевого, изумрудного черничного листа ничего не было. Лист был непромокаем, капли с него стекали, нижняя часть, на которой он сидел, была ребриста, прожилки выходили наружу, Сафико даже мог себе представить, что находится не на листе, а внутри, под кожей, на обратной стороне вен. Когда так представлялось ему, он закрывал глаза и нежился от тепла и уюта, знакомый запах чистой розовой кожи обжигал его, хобот дрожал, приподнимался, из него должен был вырваться гул, но Сафико не мог себе позволить это, позволить тогда, когда это только воображение, когда действительность, суровая действительность дождя не давала ни малейшего повода — он не мог гудеть, как его братья и сестры.
“Они пищат, как голодные подлые твари, лишенные понимания ситуации! Они надеются, что Степан Иванович отправится в лес или бабы из деревни пожадничают, не утерпят и пойдут за грибами. Но черта лысого!”
Сафико знал, что бабы соберутся только дня через два, а сейчас хозяин и собаки не выгонит, а значит, и под брюхо собачье не залезешь, а это, как известно и понятно, самое плохое из возможных убежищ.
“Степан Иванович наверняка пьет. Чего ему еще делать в такую погоду? Просветление леса он сделал, соль, какая была, разбросал. Что он может еще делать? С женой ругаться? Так Татьяна и не замечает его уже давно. Да и замечала ли когда-нибудь?”
Вот уже сколько лет живут они как два независимых, свободных и ничем, кроме работы и денег, не связанных между собой человека. Утром в серебристую рань доит она свою корову, ставит на стол молоко, хлеб и ничего не говорит Степан Ивановичу — уходит на ферму. Там она недолго, часа два—три. Потом возвращается, чистит картошку, варит и садится сама есть, со сметаной. Степан Иванович в это время думает, где можно выпить, если только уже не выпил. Если принял, то идет на двор запрягать Мальчика, старую тридцатилетнюю клячу. Он едет на телеге за дровами, или на осветление, или за корьем, или в дом охотника — проверить. Ноги его болтаются, как два маятника, в голове так же.
Для Сафико Степан Иванович интереса не представлял абсолютно, перед лесом он мажется “детой” и становится несъедаем и противен. Остается один Мальчик. Но что это за лошадь? Кровь в ней безвкусна — один пот, соль, кожа задубела, шерсть облезла, она идет привычной дорогой в дом охотника, что в нескольких километрах от деревни, и думает о смерти, только о смерти. Сафико пробовал Мальчика и понял, что только о смерти и о тяжелом, беспутном своем хозяине, который даже не смахнет присевшую на бока Мальчика комариную братию, а у самой лошаденки нет сил махнуть хвостом хоть для проформы. Только когда уже приедет Степан Иванович к дому охотника и станет распрягать, только тогда он проведет рукой по худым бокам и раздавит голодную, глупую комариную часть, которая не знает, что помимо хвоста есть еще Степан Иванович, который хоть не семи пядей во лбу, а все-таки человек и понимает. Ладонь Степан Ивановича станет красной от крови Мальчика, кажется, что комары выпили литр и Мальчик должен упасть от потери крови, но нет, это сотни комариных жизней, бестолковых, бесполезных, никому не нужных.
“Зато были сыты и ни о чем не думали”.
Сафико был элитный комар и таких просчетов не допускал. Он думал, когда что делал. И ему в голодуху случалось присесть на Мальчика, но он знал, что питается отбросами, что это, как говорится, случай. Тем более нужна осторожность.
Бывали моменты, когда и Степан Ивановича можно было попить, и Сафико это удавалось не раз. Станет Степан Иванович косить, разгорячится, пот из него пойдет, он будет рукавом вытирать, “дета” станет смываться — ему жарко, но еще не время, Сафико это знал.
“Степан Иванович далеко не так прост, как кажется. Присядь на него в это время — стукнет, и не успеешь вспомнить родителей”.
Нет, егеря Сафико пил позже, когда, накосившись, тот спускался к реке, к мосткам. Здесь он снимал рубашку и начинал фыркать, лить на себя воду, пот с него сходил, запах “деты” окончательно улетучивался. Запахнет чистым, хорошим Степан Ивановичем — кровь в нем оживает, становится не такой пьяной, а почти как у жены — вот здесь Сафико и пил Степан Ивановича. А тот шел с берега, рубашки не надевал, подставляя себя комару — тут Сафико и подлетит: “Если Степан Иванович разрешает, то чего ж!”
Сафико вспоминал, как же это было, какие чувства, вкусы и запахи были приняты им за жизнь. И ему казалось, много испробовано, он ощущал себя старым, дремучим комаром, изведавшим и испившим все. Комариные истории, какие только знал, трагические истории, казались ему нелепостью, случаем из ряда вон, все это не могло произойти с ним — он был мудрый, видавший виды комар.
“Вся их жизнь безобразие, легкомысленность. Все трагедии — это трагедии глупых, раздираемых страстями. Что они могут?” — так думал Сафико и крутил головой во все стороны, как бы желая сбросить эти рассуждения. Но вместо того чтобы представить что-нибудь хорошее, ему в голову, в виде вопроса, пришла трагическая в своем существе и банальная по форме мысль: “Каким же ты будешь, мое последнее воспоминание? Каким?”
Сафико шел пятый год: май — один, июнь — два, июль — три, август только что закончился — четыре, оставалось Сафико прожить пятый год — сентябрь, и если удастся, то и шестой год он еще подышит, полетает, посмотрит на облака, почему-то, когда он думал о смерти, вспоминал облака, а землю, траву, желтеющий лист, кровь и кожу — потом.
Начало темнеть, а дождь все не переставал. Сафико понял — будет еще одна ночь в лесу, и ему стало горько, так горько, будто все высохло внутри.
Первую ночь Сафико провел в надежде, что дождь ненадолго, он даже рад был, что снова в лесу, и дышит воздухом чистым и прозрачным, думал, что если бы люди в лесу попадались чаще, то лес лучшее житье — никакого пара, запаха щей, табака. В первую ночь дождь прекратился как стемнело, но только начало светать — зарядил снова, и уже видно было, что просвета не будет. День дождь лил, единожды оборвавшись, тогда-то и смог Сафико перелететь в черничник. Две другие ночи и два других дня прошли так, что надежды на случайное, хитроумное избавление уже не было, осталось только ждать — кончится дождь. Осталось только думать о солнце, о том, каким оно бывает, как забирается его тепло и расходится по всему комариному телу; как легки крылья просушенные; как воздух легок, когда он сухой, как все в нем оделяется, как он прост и не пахуч, а только чувствителен предельно и живая душа в нем слышна задалеко.
И вот еще одна ночь. Четвертые сутки думать о чем-нибудь хорошем было противоестественно, помимо дождя, еще холод склеивал воздух. Когда начались сумерки, Сафико все смотрел из своего убежища — из-под черничного листа, на лес, а тот все пропадал, деревья срастались, срастались, а потом раз — и ночь. Сафико подумал, что лес и назван лесом ночью — деревья срастаются в лес, ничего не видно становится, ничего, кроме того, что это лес. И пока так думал Сафико, лес все более становился лесом.
Установилась кромешная тьма. Воздух стал таким, будто из него вылетели все птицы. Остался один мелкий дождь, который был определенно в сговоре с ночью, и холод. Он, как ощутил и заметил себе Сафико, был иного качества, чем в предыдущие ночи. Сафико долго вглядывался в темноту, будто это могло избавить его от озноба, а потом он начал впадать в сон, проваливаться. На какой-то момент все исчезало, и Сафико исчезал из этого мира, но потом неожиданно пробуждался из мерзлого сна, и опять хотел разглядеть темноту, согреться, но ничего не получалось, уж очень противокомариная установилась погода.
Утром, когда лес начал распадаться на деревья, кончился дождь, и было понятно, что надолго. Невидимое шевеление произошло ночью на небе, какой-то ветерок распорядился, отогнал тучу и разбросал ее, или она сама истощилась, и никакого ветерка не было.
“Пожалуй, последнее вернее, — подумал Сафико. — Иначе как же понять, что четверо суток лил и мочил, лил и мочил”.
Дождь кончился, но Сафико не стало легче. Он уже привык к дождю, и внутри него от беспросветности и злобы образовался лед, который и солнцем не растопить. Дождь кончился, Сафико произнес несколько раз, чтобы уяснить себе это: “Дождь кончился, дождь кончился”.
Он поднял хобот, попытался взлететь, но, расправив крылья, он понял, что к прошлой жизни не вернуться сразу, надо ждать. Он решил проверить свои ноги, ему представилось, что они не держат его на листе, а хуже всего, он примерз, и жизнь ему представилась такой условной, такой нерасполагающей. Он поочередно подымал ноги, они с трудом отрывались от листа: вот надо лететь, а он не может, надо радоваться, а он не может.
“Что же произошло со мной? — спрашивал себя Сафико. — Что произошло? Дождя нет, а я не лечу. И аппетит куда-то делся, а всегда был, и вчера был, и позавчера был. Уже по всем законам природы — пора, а я сижу. Ах, этот лес, эта смоляная деревяшка! — злился он. — Начнется снова, опять, а я даже до Степан Ивановича не долечу!”
Причитая, Сафико согревался своим негодованием. От слов появлялась надежда. Порассуждав об аппетите, он вправду захотел есть, в нем пробудился если уж не голод, то некое смутное желание. Мыслью он укрепился в том, что, поднявшись повыше, солнце принесет тепло, возможно, станет суше, и он отойдет. Конечно, это была лишь возможность освобождения, но возможность реальная. Силу придали звуки. В стороне трещали сучья — это значило, что зверь был жив и, следовательно, дождь кончился для всех. Он услышал также гул комара — не тот, что вчера — и для него это значило, что кто-то мучился, как он, и от коллективности беды тоже стало легче. Мир снова заинтересовал Сафико, только суставы еще не слушались.
Сафико решил с матовой стороны листа перелезть на глянцевую — поменять точку зрения, обдаться ветерком или что там есть. Если какое невидимое тепло придет сюда, то на глянцевой стороне оно застанет его лучше и быстрее. Он еще раз посмотрел на свои ноги и начал переставлять, переставлять. Хобот и две передние уже втащил, а затем и пустое брюхо. Когда его переносил, подумал, что с пустым брюхом не только движения даются легче, но и лучше думается. Он перелез, огляделся, и ему все показалось новым, будто в знакомом доме переставили мебель.
Лес еще больше стал трещать, раскачиваться — и так далее. И слабый ветерок тоже — и так далее. Но Сафико замечал и не замечал того, что менялось в лесу, его заботило и пугало свое существование, он с нетерпеньем каждую минуту проверял крылья, ноги и свою готовность лететь. В таком нервном состоянии, тоскуя по полету, он уже к времени, когда утренний холод отступает, приобрел, как ему показалось, вполне сносную форму. Тело хоть и давало о себе знать, но все-таки стало более послушным, в нем, кроме болезненных признаков, появились и здоровые, и кой-какие комариные части отошли, стали совсем как прежде — легки и незамечаемы. Еще долгие лета представлялись комару, представлялось еще, что попьет он кровушки, увидит Степан Ивановича, такого, в сущности, родного ему человека, увидит его жену, его невестку, дочь, округлую девицу двадцати восьми годов, которая снимает в Москве и хочет там выйти замуж, но не может и приезжает к Степан Ивановичу в воскресные дни за деньгами и продуктами.
“Ее бы сюда! Ох уж это всемирное общество переспелых девиц! — вздохнул Сафико. — Нет ничего приятнее ихней крови”.
Ему вспомнилось, как он недавно гудел возле ее тела, и как наяву представилось — он опускает хобот в одну из пор, и к нему идет эта резвая, девичья кровь, пульсирующая под давлением желания и жажды потомства.
“Вот и аппетит! Чем хороши сладострастные желания, в чем их толк, так в том, что они способствуют оживлению”, — подумал Сафико. Для него пить кровь, наполнять брюхо было не только насыщением, за которым ничего, кроме сытости, нет, в этом была и чувственная, и эстетическая, и даже мыслительная сторона, потому что в крови и мысль течет.
“Что я? — спрашивал себя Сафико. — Старый элитный комар, меньше любой летающей твари, а хочется, и общий знаменатель в себе чувствуешь, и скорость получается иная, и иной полет, и напряжение жизни. А через что еще? Почему думать об этом вредно? Сейчас? Потому что преждевременно, а если преждевременно, то и пустое. А что не пустое? А не пустое — что надо лететь!”
И Сафико взлетел.
Он летел, будто только что научился. Воздух был неоднороден, попадались куски где посуше, а где наоборот, и как бы он натыкался на них, ему становилось тяжело, как лодочному мотору на мелководье. Разные теплые и холодные ветерки подбрасывали его, но ему от этого было только хорошо, хотя там, где прикреплялись крылья, ломило. Он летел и думал о коже, о крови, о том, что, и о том, как. Он летел, наслаждаясь своей аэродинамичностью, своей чертовски красивой возможностью — лететь. А мысли его, следом после всяких возвышенных, начинались прозаические — куда, зачем и как, и еще одна особая, комариная мысль — у кого.
Со всеми этими вопросами жизни Сафико подлетел к дороге. Это были те самые километры, которые соединяли деревню и дом охотника — заведение из двух домов, окруженных забором. Один — должностной дом Степан Ивановича, другой, с койками, — для охотников. Сафико присел возле дороги, чтобы сообразить, в какую сторону лететь, и в ту и в другую получалось одинаково. В одной стороне к услугам была вся деревня, все двадцать три двора, но деревенский люд на комаров строг и ловок, и в дом так просто не влетишь. Второй вариант был вкуснее, но не такой надежный — в доме охотника могли быть люди.
“…Начало осени, — рассуждал Сафико. — Охота запрещена, хотя можно и так, рыбалка, могли и теперь приехать. На худой конец, Степан Иванович и его жена и еще на самый худой — Мальчик”.
При воспоминании о Мальчике Сафико стало плохо. “Все-таки жизнь должна приносить радость”, — подумал он.
Сафико размышлял, а сам надеялся на третий вариант — на сплошное везение, которое вроде как и не вариант, а все же вариант и даже очень.
“А почему нет? Поедет Степан Иванович в дом охотника собак накормить да снять с цепи побегать, к нему и пристроиться. А почему нет? Все-таки четыре дня было сплошное безобразие, должен же он приехать”.
Действительно, вся эта диалектика обернулась везением. Со стороны деревни послышались голоса, шмяканье в лужах, затем дошел и запах, и движение. Сафико не стал ждать, когда покажутся люди, и полетел навстречу, хотя из соображений рациональных, практических, экономных этого делать не следовало. Имея всегда такие соображения, Сафико думал: “Этого, конечно, делать не следует совершенно, я еще могу об этом пожалеть, не к лицу мне такое нетерпение, а что делать, ежели хочется?”
Все получилось прекрасно. Сафико встретил не только Степан Ивановича, который шел за телегой, ее по обыкновению тянул Мальчик, а и неизвестную, поджарую, но все же не худую бабу, она сидела собственно в телеге и болтала ногами, курила сигарету и часто оглядывалась назад. Там шел, рядом со Степан Ивановичем, тоже неизвестный Сафико полный, чернобородый мужчина в яркой, самодельно вязаной шапочке.
“Наверное, этой самой бабой и вязано”, — подумал он.
Люди шли и ехали, подавленные прошедшим дождем, утомительной дорогой, медлительностью лошади, а неизвестные мужчина и женщина еще и однозначной алкогольной озабоченностью Степан Ивановича. Сафико увидел их и полетел так, будто не было четырех дней дождя и не было глянцевой, черничной крыши над головой. Но, увы, нашелся повод для огорчения — оказалось, что и комариного брата налетело немало, изголодавшись, они вились и гудели вокруг приезжей пары, Степан Ивановича и Мальчика. Они давно преследовали телегу, и было их так много, что Сафико показалось, не было в его жизни больше. Чуть ли не все комары из леса и чуть ли не все из деревни разом захотели испить здесь крови, и особенно крови гостей. От всеобщего жужжания, гудения, сопения Сафико стало плохо, он сильно расстроился, и если бы у Сафико были ногти, то впору было бы их кусать.
“ДействителЬностЬ — недаром в этом слове два мягких знака! Как в столовой, расселись на Мальчике и пьют, будто деликатес, а деликатесы, небось, обмазались “детой” в три слоя, и к ним не подлетишь!” Рассуждая так, Сафико направился к незнакомому мужчине и убедился, что ни в чем не ошибся. К Степан Ивановичу он и подлетать не стал, только взглянул на него и все понял:
“Сегодня первый день, когда Степан Иванович не пил, и, видимо, эти приехали в самые дожди и поили Степан Ивановича хорошо и угощали московской закуской, а тот, небось, спьяну-то обещал, а те успевали только в магазин бегать. Они, небось, сидели, уши развесили и думали, им тут Степан Иванович уссурийского тигра под выстрел подведет. Знали бы они, что Степан Иванович только с трех шагов теперь и стреляет, и по лесу ему ходить некогда, и зверь его не интересует абсолютно, каких бы размеров ни был”.
К Степану Ивановичу Сафико не стал подлетать, потому что он и “детой” намазался, и проспиртовался; и плохо ему так, что если бы комары подносили, он и от комара бы принял.
Как оказалось, бабенка не намазалась ничем, и вид ее был довольно наглый.
“Смелая, не боится, за кожей следит”, — подумал Сафико, но присесть не было места, он сел на ноги, но там — хоть и пахло по-столичному, хобот через ткань не доставал.
“Да и что пить после четырех дней холода и голодухи так, не чувствуя кожи, на ходу… Неужели Мальчик?..”
Сафико еще раз облетел заезжую даму, осмотрел все, возле лица она непрестанно махала березовой веткой и курила, и надо было обладать удивительной смелостью, а на самом деле безрассудством, чтобы присесть. Остальные части тела были защищены, все было заправлено и даже очень опрятно и прочно. Такая аккуратность злила Сафико, а если принять во внимание голод, то он не находил слов все это выразить и гудел поближе к ее уху.
Однако вскоре и Сафико пришлось посмотреть в сторону Мальчика. Все расстроенное и раздосадованное комариное царство было там, и непонятно, то ли отсиживалось, то ли хлебало, как квас, бедного Мальчика. Сафико подлетел к ним и хотел тоже хоть присесть на теплое, но место надо было еще поискать, все бока были плотно, да еще как-то в ряд, усыпаны комарами. Они пили Мальчика со звоном и кряканьем, так, будто ничего лучше не знали.
“Можно подумать, что кровь у Мальчика изменилась и думает он о другом”, — эту фразу произнес про себя Сафико и присел на угол телеги, решая, садиться ли ему на лошаденку или подождать. Уж очень не хотелось после всего, что было, пить Мальчика.
И на этот раз, что часто бывало, Сафико спасла его раздумчивость. Пока он, присев на угол телеги, склонял себя к тому, что на безрыбье и рак рыба, бабенка обратилась к Степан Ивановичу с такими словами:
— Степан Иванович, Мальчика комары всего облепили, надо бы их смахнуть. Они совсем его сожрут.
— Приедем, тогда, — ответил Степан Иванович, продолжая думать об одном.
Благодаря усилиям лошади, колесо телеги сделало два оборота в жиже.
— Что ты-то не шелохнешься? Убей их. Жалко кобылу, — сказала бабенка своему мужику, видя, что Степан Иванович мужик деревенский, черствый к живому и думает о похмелье. Вчера вечером она уже сообразила, что хватит за ее счет водку кушать и последнюю ноль пять припрятала, на случай, если что понадобится от егеря.
Однако чернобородый заметил:
— Какая это тебе кобыла, ты под хвост смотри — мерин это.
— Твоего мерина жрут комары, — раздраженно ответила она, ей хотелось быстрее доехать, расположиться, отослать Степан Ивановича и наесться любви. Это был ее второй брак и второй медовый месяц, а между первым и вторым она потеряла счет, но себя еще помнила, а этого толстого добряка любила.
Мужчина зашел вперед телеги, к лошади, и хотел было рукой, но в последний момент ему даже противно стало дотронуться до мокрого, искусанного и усиженного комарами тела, и, сломав ветку, он исхлестал бока лошади. Несколько сотен комаров погибли, не успев отлететь.
“Вот и знай, что такой поворот дела мог быть! Мальчик и хвостом от себя не отгонял… И эти тоже — бока, да кто сидит на боках, кто там спасется, надо у глаз, на веке, на брюхе где-нибудь, хотя и там, наверное, полно сидит нашего брата”.
Сафико угадал — и под глазами у Мальчика сидели, и под веком, и по всей морде, и Мальчик только отфыркивался иногда, потому что очень они допекали и мешали думать о счастливом и прекрасном в своей определенности конце. Заезжий мужик оказался основательным и сердобольным, он и с морды смахнул комарье.
— Зря, все равно насядут, — сказал Степан Иванович.
Поехали молча. Только телега и лес вели свой однообразный разговор.
“Так, — подумал Сафико, — спасся. Здесь не должно быть никакого азарта. Страсти — это они несут гибель миру. Что ни говори, а достоинство спасает. Вот Степан Иванович, он бы никогда этого б не сделал, чтоб среди дороги, никогда, и они вправе не знать, но уж, если присел на Мальчика, значит, и смерть такая получится, вот такая. Все-таки важно, от кого происходишь и чью кровь пьешь. Или вот жалость? Так, они место занимали, уже полные сидели — просто грелись, а ведь теперь заново налетят и все…”
Телега поскрипывала, и каждый раз то одно, то другое колесо скатывалось в непролазную колею и не проворачивалось в грязи. Земля размокла и больше не могла принять воды, ноги Мальчика скользили, и иногда он не выдерживал и останавливался. Тогда бабенка слезала, и телегу подталкивали.
Наконец дошли. Когда Мальчик увидел знакомые ворота, он по старой привычке сделал два резвых шага, но затем пошел так, как шел.
“Как черна его жизнь, — подумал Сафико, — даже сил нет обрадоваться окончанию своей лошадиной службы, а раньше, наверно, увидит, что подъезжает, и силы прибавит, прибавит и заспешит. И в чем смысл его жизни?”
Степан Иванович поднял слегу. Мальчик по привычке и собственному разумению подкатил к дому. На крыльце стояла раскрасневшаяся, с засученными рукавами, вышедшая только что из работы большегрудая жена егеря. Рано утром она пришла сюда, чтобы убраться и подготовить дом. Увидев оголенные руки, Сафико тотчас подлетел к ней, он знал, что при всех ее заботах и постоянной, с утра начинающейся усталости в ней течет редкая, чистая кровь: сколько ни пей, никогда не скажешь, какой груз несет и о чем думает эта деревенская баба. Не раз глубоко прокусывал Сафико ее кожу, и во сне, и в работе случалось ему присесть, но всегда оставалось загадкой, почему лениво отмахивается она от комаров и почему не вздувается и не болит укушенное место. От всех напастей, в том числе и от комарья, у жены Степан Ивановича один прием, одно спасение — работа. Сафико подлетел, а найти место, сесть не может. Пухлые, белые руки ходят в деле: вот она окунула тряпку в ведро, вынула, подняла до груди, выжала, сложила, устлала ею порог, и минуты не стояла, только сказала гостям:
— Я полы вымыла. Сыро немного — подтопите.
И опять нырнула в дом, чтобы найти большую холстину и накрыть ею Мальчика. Сафико летел за ней, но она и не убегала, и не отмахивалась, а все равно он не поспевал, злился и вскоре отказался от жены Степан Ивановича, потому что прежде, чем испить, с ней надо сотню дел переделать.
Степан Иванович сел на лавку и закурил, гости достали из телеги вещи и понесли в дом, жена Степан Ивановича нашла, наконец, холстину и накрыла потного и жалкого Мальчика. Глядя на него, она испугалась. Заглянула ему в глаза, но не нашла там ответа — большие, коричневые и слезливые глаза, в которых отражались дом с трубой, лес, баня, забор, всегда были одни и те же. В них могло быть только больше усталости или меньше, но меру этому не знал и сам обладатель этих глаз. Мера — он забыл, что это такое, ему просто не хотелось жить и каждый дождливый и недождливый день, хорошая или нехорошая дорога были ему одинаково плохи. Он уже почти не замечал разницы между командами “стоять” и “идти”, потому что все одинаково трудно и одинаково не хочется. Жена егеря распрягла и подвела Мальчика к березе, возле нее поднялась трава, она сорвала немного и сунула в желтые, уродливые зубы Мальчика, и тот из одной только благодарности стал жевать, чувствуя, что запах травы хорош, но не нужен уже ему.
Тем временем Сафико охотился в доме за гостем Степан Ивановича, тот уже снял свою смешную шапчонку, и запах “деты” ослаб, и за ушной раковиной Сафико нашел чудное место с тонкой, розовой кожей. Он повис рядом с ухом и повторял одно и то же:
“Когда же ты успокоишься — суетишься все, суетишься…”
Гость, услышав над ухом назойливый, голодный гул, поспешил снова надеть свою вязанку, заметив Степан Ивановичу, что комаров здесь в доме много и надо бы их как-то выкурить. Сафико опять остался с пустым брюхом, а Степан Иванович, озабоченный только одним, решил, что это удачный момент, до этого все было неудобно и некстати, рядом была жена гостя, а потом и Татьяна, и потому, что природно Степан Иванович боялся жен, а всех мужиков подозревал в пьянстве, он решил сказать напрямик:
— Комаров выкурю, я тебя научу, такую штуку дам, они все — отсюда… но поправить здоровье нам с тобой надо — плохо мне.
— Степан Иванович, рад, но нету! Было бы… Разве я не понимаю.
— У твоей бабы должно быть. Давай в рюкзачке посмотрим.
Бутылка действительно лежала в рюкзаке, на это у Степан Ивановича был нюх расчудесный, но мужик жался и, как понял егерь, боялся жены, а та в эту минуту вошла в дом, и Степан Иванович решил, что бабу надо брать и сказать ей, если она не даст, что он ее может выгнать и того не дать, в свою очередь, и этого. Чего “того” и чего “этого”, Степан Иванович не знал, но приготовился: если не выдаст по-доброму, он сделает по-плохому, но его опередил ее муж:
— Понимаешь, Степан Ивановичу надо налить, у тебя там ничего не осталось? — сказал он, подмаргивая и показывая, что не дать нельзя, не отстанет, человеку действительно плохо. А раз так, надо помочь, и черт с ними, с деньгами, он еще заработает, и еще что-то про покладистость было в этом подмаргивании, и она поняла.
— Что ж, Степан Иванович, у вас ведь только работы полно, будете ли вы после ее делать? Жена-то с косой куда-то пошла, сказала она, а сама уже полезла в рюкзак.
Степан Иванович только поддакнул:
— А как же! Надо только здоровье поправить. Это обязательное дело, вчера-то я перебрал.
— Ладно, выйдите все. Мне надо только переодеться, — сказала она, решив, что доставать при Степан Ивановиче бутылку глупо, он никуда от нее не уйдет.
Когда она стала переодеваться, Сафико не было в доме, огорченный, он уже вылетел. Горестное настроение было у него, он не знал, как быть, кого выбрать, людей было как будто много, но ничего у него не получалось. Комары, которым удалось испить, казались после этих четырех дней обладателями чего-то невозможного, почти волшебного.
“Кто сильно погнался, тот быстро попался”, — успокаивал себя Сафико.
Сафико обратил внимание на Степана Ивановича, тот, поджидая угощенья, тешил себя тем, что подставлял комарам свою руку, а те, завидя клочок белого тела, сразу же садились, и Степан Иванович ждал, пока присосутся, а потом придавливал их спокойно, даже не придавливал, а ладонью проводил.
“Палач! — негодовал Сафико. — Напьешься ты как-нибудь, будешь в кустах валяться, на тебе отыграются, попомни! А все оттого, что спился, вот и извергом стал, а что, если подумать, у тебя за кровь, что ты ее выставляешь, вроде ты человек, и все у тебя, как у людей, а на самом деле…”
И, пока Сафико возмущался, Степан Иванович давил на руке комаров, демонстрируя городскому гостю свое здоровье, женщина успела переодеться и выйти из дома. Сафико как кинул взгляд, так и обомлел — она вышла совершенно в платье. Коротенькие резиновые сапожки хлопали голенищами по икрам, когда сходила с крыльца; короткие рукава; вырез — Сафико будто никогда не видел столько тела. От одного взгляда на нее он захмелел и некоторое время не летел навстречу, а просто наслаждался. Ему так надоел деревенский люд, вечно застегнутый, закрытый, кожа у него такая, что не всегда и прокусишь.
— Степан Иванович, я вам налила, но только работать! — звонко, довольная собой, сказала женщина и направилась к натянутой между деревьями веревке, чтобы развесить кое-какую промокшую одежду.
Егерь зашел в дом, а Сафико, налюбовавшись, решил сесть. Он не летел, а погружался в удивительный запах, от которого терялся рассудок, и чем он был ближе, тем было больше чудесного запаха ее жизни.
“Тугое тело. Тело тугое. Хорошо. Хорошоооо — тугое. А какая же у тебя кровь? — приговаривал Сафико, подыскивая подходящую пору. — Женщина — это кожа. Это кожа — женщина”.
Он водил хоботом по ее слегка загорелому телу, пробовал, будто подымал крышки в огромной, необъятной кухне, в которой одновременно варилось миллион блюд.
“Пожалуй, такого еще не было. Пожалуй, я такого еще не пил. Пожалуй, не зря я четыре дня провел в лесу. Пожалуй, я молодец”.
Наконец он нашел глубокую, с тонким дном пору, под которой тек особый, быстрый, как ручей, капилляр. От женщины пахло цитрусовыми, и Сафико понимал, что такая кровь пьется раз в жизни, и она незаметно подымалась по хоботу, принося Сафико сытость, спокойствие, кровь была хорошая, душистая, и в ней как будто хватало всего, но, чем больше заполнялось брюхо, тем более Сафико сожалел, что слишком поздно она приехала к Степан Ивановичу, что все в ней вроде бы хорошо, но когда половина брюха была заполнена, он стал понимать, что запах запахом, а вообще-то эта женщина — холодное, настороженное существо с остатками утихающей страсти, что она уже никакого мужчину не сможет по-настоящему насытить, никому ничего не сможет дать, что у нее уже нет ничего, кроме прошлого.
Удовлетворенный, насытившийся, вышел Степан Иванович из дома.
— Разделась — заедят тебя! — добродушно сказал он.
— Комары с ума сойдут… — добавил сидевший на лавке второй муж, на него переодевание подействовало как надо.
Женщина не произнесла ни слова. Ей было хорошо, что Степан Иванович выпил водки, что муж заметил, как она считала, все еще красивое тело, что, наконец, она увидела кровать и дом, где все будет. Они проживут здесь две недели, и ей уже начинал нравиться второй медовый месяц в ее жизни, и вдруг она подняла ногу, на которой сидел Сафико, и шлепнула себя ладонью по икре. Еле успел комар отлететь, но в воздухе она его все же задела.
— Ну, злой у нас комар, злой? — спросил Степан Иванович, подсаживаясь к ее мужу на лавку, ему хотелось сейчас что-нибудь спрашивать и выслушивать обстоятельные ответы. — Я говорю: таких — нигде нету. А ты чего не стал? — спросил он у чернобородого мужика.
— Не хочу, — ответил тот, он смотрел на свою спутницу жизни, и она казалась ему умной, красивой, домашней, обаятельной, бесконечно любящей его.
— Значит, не пьешь, все детям оставишь, а с собой не унесешь.
— Я отдыхать приехал, охотиться, лечиться, — объяснил гость. — У меня последнее время: иду по улице, раз — помутнение, дым перед глазами, мотаешь головой, а сбросить не можешь.
— Правильно, у моей матери точно так же за два дня до смерти было, — простодушно сказал Степан Иванович.
Гость удивленно посмотрел на егеря, но тот уже не замечал ничего, он неожиданно переключился и смотрел на свои сапоги, отыскивая там дырку, но дырки не было, он смотрел и думал, сколько он еще в них проходит — сезон или два.
“Может так статься, что пойдешь куда, заденешь и покупай новую пару, а в магазине сейчас есть, а потом, когда надо, не будет…” — такие мысли были у Степан Ивановича. А ощущение было одно — ему становилось хорошо, и это “хорошо”, с одной стороны, в виде приятного, покачивающегося тепла подходило к его лицу и разбрасывало по нему невидимые лучи, а с другой — Степан Иванович ощутил его присутствие в ногах — и там оно бродило, пружинило и лукавило с мышцами. Когда первое и второе сомкнулись в нем, в лице ровно расположилось тепло, а в сапогах стало жарко, Степан Иванович понял — стало по-настоящему хорошо, и если он встанет, его даже слегка поведет. Он оторвал взгляд от сапог и спросил:
— Ты кто?..
— Я врач-травматолог.
— Значит, костоправ.
— В общем, да.
— Денег много платят?
Из-за угла дома вышла жена Степан Ивановича, неся накошенную траву, она мельком взглянула на мужа и поняла все.
— Уже! — вздохнула она. — Ты не водку пьешь, а кровь мою, — добавила она, и обратилась к сидящему рядом мужчине: — Вы ему больше не давайте, а то он к вам каждый день ходить будет, не давайте.
— Хорошо, — ответил мужчина и встал с лавки и пошел за женой в дом.
На улице остались только Степан Иванович и Сафико, который, сидя на Мальчике, приходил в себя после удара. Он смотрел на жену егеря, на гостей, на то, как они говорили, как двигались, но все понимал и видел наполовину. Он чувствовал, что его миновала страшная участь, и на все он смотрел будто через мутное стекло. А может быть, воздух был сырой, влажный, казалось, в нем надышали, на заднем плане все покрывалось капельками, все было размыто, а близкие Сафико предметы, наоборот, были предельно отчетливы, и краски их были промыты. Как что-то родное, домашнее вспоминал Сафико свой черничный лист и жалел, что позарился на столичных гостей, его мысль склонялась в ту сторону, что, наверное, лучше было, если бы он полетел в деревню и там нашел кого-нибудь незлобного, нечувствительного, простого, а еще лучше сонного. Конечно, это была бы не та кровь, что у молодой женщины, но уж, по крайней мере, досыта.
Из дома опять вышла жена чернобородого, она подняла голову кверху, взглянула и позвала мужа.
— Вадим, — сказала она, когда он подошел. — Во-первых, посмотри, какая роскошная береза, не шелохнется; во-вторых, возьми ведро, сходи за водой.
— Хорошо, любимая, — сказал он, чмокнул ее в щечку и пошел к реке.
Из бани вышла жена Степан Ивановича — поскольку в бане никто не мылся, в ней держали собак, — она крикнула, чтобы тот начинал собираться и запрягал Мальчика.
Степан Иванович не знал, что сделать, то ли сначала выпросить на посошок, а потом запрягать Мальчика, то ли сначала запрячь, а потом выпить. Но уж как-то само собой получилось, что он стал запрягать Мальчика, вернее, намеревался запрячь, он хотел подвести его к телеге, но Мальчик не шел. Он смотрел себе под ноги, будто они были обуты в новые сапоги.
— Пошли домой! — сказал Степан Иванович, желая подкупить лошадь на эти невнятные и, в существе своем, безрадостные слова. — Пошли домой, — бессмысленно и пьяно повторил он. — Пошли!
Мальчик сделал два шага вперед и понял: сегодня или никогда. Ему надоело собственное долголетие. Он мог пересилить себя и дотянуть пустую телегу до деревни, но он боялся, что больше уже тогда не сможет умереть. Лес, дом, трава, все закружилось перед ним, он начал оседать, отыскивая зачем-то пустыми глазами телегу, которую он таскал за собой много лет, и, оказалось в этом последнем взгляде, как следует не рассмотрел это простое и коварное устройство: он ни разу не предал ее, она всю жизнь скрипела, а он ее тянул, и зачем…
Лошадь медленно упала на бок, Сафико успел отлететь, а Мальчику открылось, будто впервые, небо. Он все время смотрел себе под ноги, на дорогу, а там наверху все было ровно, светло и гладко. Мальчик лежал на траве, под березой, и видел серое осеннее небо, сквозь которое только угадывалось солнце, и ему становилось хорошо и чисто на душе — это смерть своим теплым утюжком разглаживала память Мальчика, все его прежние мрачные мысли.
Сафико завис над мордой лошади и ничего не мог понять, как и Степан Иванович, который уже привык к тому, что Мальчик вечен, он всем рассказывал, что лошадь старая, что она уже пережила все отведенные природой сроки, но он не думал, что все произойдет так, без болезни, здесь, у дома охотника, сегодня. Никто не звал, не кричал, но само присутствие смерти заставило всех бросить свои дела, подойти к березе и молча смотреть, как умирает вечный Мальчик.
— Как же мы будем без него? — прервала молчание жена егеря и заплакала.
— Надо пристрелить, чтобы не мучился, — сказал Степан Иванович.
— Не надо, — сквозь слезы попросила жена, — он умирает от старости.
Но Степан Иванович считал своим долгом убить Мальчика, в него была заложена такая программа: всякую тварь надо убить, чтоб не мучилась. Это не злость и не зверство, а истинно человеческое отношение к твари, потому что и здесь надо разделить — смерть у нас и у них. И, разделив так смерть, разделить и жизнь, и не проронить ненужную, никчемную слезу. Степан Иванович был уверен, что смертью надо отделить человека от животной твари. Поэтому он пошел, взял ружье, но патрон долго найти не мог, хорошо, помог гость в вязаной шапочке, который считал, что хоть Степан Иванович и пьяница, но это дело знает и спорить с ним не надо. Одно ему было непонятно — почему жена егеря так убивается. Пока Степан Иванович ходил за ружьем, Мальчик умер, и жена ему закричала:
— Ничего не надо, Степан, он сдох!
Подошел Степан Иванович, проверил, ему показалось, что Мальчик еще дышит, жена не давала ему стрельнуть, но Степан Иванович если что решил, то крепко. Гости ушли в дом, чтоб не видеть, как прольется кровь, и она полилась, Степан Иванович, не прицеливаясь, выстрелил, чем хоть после его настоящей смерти поставил Мальчика на место. На сочную, зеленую траву полилась густая, как повидло, кровь. Сафико никогда не видел столько крови. Из бани принесли старую шайку и подставили, чтоб стекало в нее и не испачкало землю. Из раны лилась кровь, как из водопровода. Все зашли в дом и выпили, вроде как за помин души, а Сафико смотрел, как чумной, на кровь и не мог представить, что так много ее было в Мальчике, его потрясло не только количество, но и цвет, запах, потому что от такого обилия все становилось другим. Он всю жизнь охотился за чужой кровью, мечтал о ней, думал, переваривал ее, но вот в одном Мальчике ее оказалось столько, что на миллион, на два миллиона таких, как он, хватит, и это он понять не мог. Не мог он понять, почему в Мальчике ее можно было пить, а сейчас — она стекала, и не было ни одного комара, и Сафико пить ее не хотелось.
Обо всем этом думал Сафико уже по дороге в деревню. Он не стал больше оставаться здесь, в доме охотника, ему показалось, что неотвратимая мысль о смерти из Мальчика переселилась в него. Сафико ни о чем не мог думать, только о загадке собственного конца.
Когда распили бутылку, как полагается, не чокаясь, Степан Иванович решил сходить в деревню за трактором. Мальчик — это была последняя казенная лошадь в деревне, и за нее еще предстояло отчитаться. Вскоре Степан Иванович нагнал Сафико на дороге, но егерь, разумеется, этого не знал. Он шел, слегка пошатываясь, его неосознанная обычная грусть будто бы нашла причины, он думал о Мальчике, и ему хотелось напиться еще сильнее. Сафико же размышлял:
“Умерла лошадь, которая должна была умереть, которая мечтала о смерти, так хорошо это или плохо?”
Неожиданно Сафико пришла в голову мысль посмотреть в глаза Степан Ивановичу и увидеть там, переживает ли он, ведь это егерь тридцать лет возил на этой лошадке дрова, сено, не одну сотню охотников, начальство, жену, детей. Сафико подлетел к егерю и только было рассмотрел, что хочется ему выпить, но Степан Иванович не дал.
— Не зуди! — сказал он и ловким движением руки сгреб комара и размазал его в ладони, так что от Сафико не осталось в сущности ничего — даже не мокрое место, одно только слово успел он сказать — ливельпундия. Что хотел объяснить этим словом комар, ушло вместе с ним, но известно, что есть такое специальное понятие в комариной жизни: когда пьет комар кровь и полностью заполнит ею свое брюхо, он может определить ливельпундию, то есть как, для чего и с каким напором течет в людях кровь.
Степан Иванович убил комара, дошел до деревни и запил — ни о каком тракторе не было и речи. Труп Мальчика всю ночь провалялся возле березы, жена Степан Ивановича осталась ночевать с постояльцами, потому что ждала, ждала, а потом было поздно, да и гости боялись. Утром она пошла за трактором и все сделала. Смерти Сафико никто не заметил — комариная смерть есть комариная смерть. Столичные гости остались в доме охотника одни, погода налаживалась, медовый месяц обещал быть сладким, жизнь продолжалась так, как ей это было удобно, и уже той ночью чернобородый толстяк сказал своей молодой жене:
— Я хочу тебя, как хотят слив, яблок, абрикосов.
Она спросила:
— Почему именно этих фруктов?
И все было.