Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2012
Умолчания фигура
Виктор Коваль. Особенность конкретного простора. — М.: Новое издательство (Новая серия), 2011.
Спустя десять лет после выхода первых двух книг — “Участок с Полифемом” и “Мимо Риччи” (обе 2001 год) — появилась третья книга поэта, прозаика, художника Виктора Коваля. Читать произведения этого автора не менее важно, чем слушать (об этом пишет и Анна Голубкова в рецензии на портале Openspace). В отношении Коваля старомодное “произведение” уместнее, чем современное “текст”, потому что поэт создает собственные устные “изводы” своих стихов.
Неслучайно обилие восклицательных знаков в книге (“О вещи бесхозной я доложил шоферу маршрутки: / — Там кто-то оставил портфель на заднем сидении! / — Ты — первый увидел — и забирай его — ты!”). Эти восклицательные знаки для тех, кто слышал чтение Коваля, — не просто графические значки, а живая — восхищенная, приподнятая, праздничная — интонация автора.
В чтении Коваля сказывается актерское детство поэта. Поставленный голос, продуманные акценты — казалось бы, вполне актерское исполнение. Но в том-то и дело, что “казалось бы”. Скорее это чтение поэта, когда главное — не педалирование, не акцентирование, а глубинная поэтическая интонация, подчиняющая себе “художественную декламацию”.
Ориентированность стихов на устное бытование повлияла на их строй, на их риторический облик, если можно так выразиться. Всеволод Некрасов писал о речи поэтической: “речь как она есть / и речь чего она хочет”. Некрасов говорил о поверке слова художественного устной (и бытовой тоже) речью. В случае Коваля мы наблюдаем такую особенность: с одной стороны, обилие разговорных слов (“тормознул”, “с бодуна”, “все — в ажуре”), бытовых деталей, с другой — архаические грамматические формы, высокая лексика (“воздыхаю”, “супостаты”, “повествую”). Такой контраст создает эффект сочетания художественности (иногда почти нарочитой) с максимальной “заземленностью”.
В этом контексте интересна маленькая поэма “День Глухаря” с подзаголовком “из цикла “Гомон””. Собственно поэма под названием “Гомон” впервые была опубликована в альманахе “Личное дело 2”. Первая “птичья” поэма была отмечена роскошной звукописью, отсутствием сюжета, философскими, литературными и политическими аллюзиями.
Игровой “Гомон” заканчивается так:
Птахи!
Не о том наши взмахи,
Что мы, суматохи, собираем крохи.
А о том наши трели,
Взмахи и вздохи,
Что мы, птахи и суматохи,
Не змеи, не звери, не блохи, не рыбы.
А ведь могли бы, могли бы,
Могли бы.
Здесь читается тайная печаль бессмыслицы, абсурдностью наталкивающей на разные размышления (иногда не очень веселые). Вспомним Гоголя, который начал с карнавала “Вечеров на хуторе близ Диканьки”, а закончил мрачноватой духовной прозой. Хотя уже в “Вечерах” с их фольклорной нечистью был не только карнавальный колорит. Коваль близок Гоголю и фольклорными истоками, и печалью — оборотной стороной веселья, и абсурдистским отношением к сущему, проявившемуся и в его “птичьих сценах”.
“День Глухаря” в новом сборнике при внешнем сходстве с “Гомоном” (герои-птицы, звукопись, аллюзии) отличается присутствием условного сюжета. На этот раз птицы не просто “кулдыкают”, они отмечают день Глухаря.
— Сегодня День Глухаря, между прочим,
И наш разговор к нему приурочен!
— Так мы о том и говорим:
— День Глухаря — неоспорим!
— День Глухаря — такой это день уж,
Что никуда ты его и не денешь!
— В День Глухаря и его Глухарки
Наши кулдыканья — наши подарки!
При этом Глухарь — “глушня глушней” и не слышит обращенных к нему высказываний, которые по закону смеховой культуры (в сборнике есть стихотворение о книге Бахтина) к концу переходят в брань.
При очевидном разгуле устной, разговорной стихии вполне в согласии с уже отмеченной особенностью поэтики Коваля поэма имеет античный литературный фон. Ей предпослан эпиграф из комедии “Птицы” Аристофана, а заканчивается она диалогом Агамемнона, собравшегося на Троянскую войну, с верховным птицегадателем Калхазом Фесторидом, к этому диалогу присоединяется Менелай, который, по воле автора, внезапно оглох и является еще одним воплощением Глухаря в поэме.
КАЛХАЗ ФЕСТОРИД (Агамемнону)
Теперь — пора!
Летят как надо — в добрый знак!
АГАМЕМНОН
Ну, наконец-то! (Менелаю)
Руби концы. Звездец троянцам!
МЕНЕЛАЙ
А?! Что?! Не понял!
(все дико ржут над Менелаем)
АГАМЕМНОН
Оглох, тетеря? Отплываем!
(отплывают)
Такой пародийно-литературный конец придает поэме дополнительное — мифологическое измерение.
После прочтения поэмы у читателя остается вопрос: а кто такой Глухарь? Можно только гадать о смысле этого символа. Возможно, он — божество птиц, которое глухо к их клекоту, как глух Фатум к мольбам героев древнегреческих трагедий.
Речь для Коваля — непрекращающийся поток, который отсылает к пространству всего, уже сказанного: к античности, Державину, Гоголю, Козьме Пруткову, обэриутам. “Всего не счесть / что в мире есть”, — писал Александр Введенский.
Античность присутствует не только в “Дне Глухаря”, но и в других стихотворениях сборника. Часть его “О вещи бесхозной” — стихи, в которых ритмообразующий размер — дактиль, из-за этого они напоминают гекзаметр.
Роза и мухи
Скрученной в трубку газетой красавица Роза, мегера,
Двух синеватых с зеленой искрою прибила
Мух космоногих, бликующих в солнечном свете. — Уйдите!
Хлопнув об стену и по столу, — вот вам, заразы! — сказала.
Мухи давно улетели, а девушка бьет их и бьет
Бытовая сценка благодаря дактилическому размеру приобретает почти эпический, гомеровский размах. В этом стихотворении сочетаются антика, античные фрагменты Пушкина и Козьма Прутков. Имя девушки тоже значимо: Коваль “венчает” Розу с мухами, которые названы “космоногими” (вполне гомеровский эпитет), что почти (по созвучию) космогонично. Мухи предстают не обычными насекомыми, а чуть ли не сказочными чудовищами.
Муха, кстати, украшает обложку книги. На презентации сборника Коваль в своем выступлении так комментировал эту художественную деталь: “У мухи на обложке “Особенности конкретного простора” не видно второго крыла. Такая, наверное, не летает. Но падающая от мухи тень рисует оба крыла. Что говорит о вещности незримого”. Далее поэт “зарифмовал” свою “Мысль” со стихотворением Апухтина:
Мухи, как черные мысли, весь день не дают мне покою:
Жалят, жужжат и кружатся над бедной моей головою!
Сгонишь одну со щеки, а на глаз уж уселась другая…
“Мысль” — часть, завершающая сборник. Это произведение, состоящее из небольших рассказов или, точнее, стихотворений в прозе. Стихотворениями в прозе я назвала эту на первый взгляд чистую прозу потому, что в ней есть и отчетливо слышимый ритм, и формообразующий рефрен — к концу каждой части повторяется слово “мысль” (при чтении Коваль выделял его интонационным восклицательным знаком, в книге после него — двоеточие).
Единый сюжет в произведении отсутствует, есть лейтмотивы. Так, первый отрывок “Установка натюрморта” перекликается с одним из последних под названием “Снежок”. Не забудем, что Коваль — художник (жаль, что в книге нет его графики). Опыт художника отразился в “Мысли”. Начинается она, как уже сказано, с “Установки натюрморта”. Подробно описываются его детали: белая льняная драпировка, бумажный кораблик, бутылка из-под шампанского, выкрашенная белой гуашью, белая матовая ваза, белый фарфоровый кувшин, три белых яйца. “Все! Натюрморт установлен! Мысль — а зачем его рисовать, если он уже — готов? — посчитал дилетантской. Мысль профессионала — поди приляг, сосни — натюрморт должен как следует отстояться”. Чистая лирика, белое стихотворение (по колориту).
В отрывке “Снежок” рассказывается, как Снежок, “абсолютно черный кот” (это явствует из предыдущего отрывка), “улегся” на газетный кораблик и “безнадежно испортил” складки драпировки. “Мысль — анимация натюрморта!” Таким образом, белый натюрморт оказался “украшен” черным котом. Словосочетание “анимация натюрморта” кажется оксюмороном (“одушевление мертвой природы”, если перевести с латыни). Однако наше мышление, процесс которого фиксирует “Мысль”, часто оксюморонно, в нем стихийно сочетается несочетаемое, в отличие от нашей речи (и письменной, и устной), где нами часто владеют штампы.
Штампы, точнее, идиомы, Коваль тоже одушевляет. Его метод — работа на контрастах (необязательно черно-белых). Обыденный предмет у него оживает в первозданности.
Каждый прохожий держится за ухо.
Что, получил оплеуху?
— Да! Это я! — говорит сам с собою. — Але!
Сотовый, тысячный. Миллионный
Отсутствие точки в конце (новый прием для Коваля) после многочисленных восклицательных знаков — “умолчания фигура” (цитата из поэмы “Поликарпов”). Что дальше? Может быть, то, о чем сказать нельзя.
Елена Гродская