Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2012
Об авторе
| Вячеслав Алексеевич Пьецух — прозаик, член ПЕН-клуба, лауреат ряда литературных премий, автор двадцати четырех книг прозы и трех литературоведческих монографий.
Вячеслав Пьецух
Три эссе
Разоблачение сатаны
Перед вечером 15 апреля 1906 года, в Москве, в Пятницкой части, в доме при церкви св. Николая что на Пыжах, прогремел взрыв средней разрушительной силы, однако понаделавший множество разных бед. Одна из квартир требовала основательного ремонта, в ближайших строениях по Малой Ордынке вылетели все стекла в верхних этажах, кое-где посшибало газовые фонари, сильно опалило столетний дуб на церковном дворе, да пострадали дворник Шмоткин, у которого лопнула барабанная перепонка левого уха, и легковой извозчик Уточкин, неудачно свалившийся с козел, когда его кобыла ужаснулась и понесла.
Этот взрыв, потрясший Замоскворечье, по неосторожности произвела Мария Аркадьевна Беневская, член боевой организации социалистов-революционеров, потомственная дворянка, молодая женщина, бывшая, как и все эсеры, несколько не в себе.
Есть Бог, нет ли, это еще вопрос. Но сатана есть точно, тут, как говорится, двух мнений быть не может, иначе нельзя объяснить то засилье зла и множества несуразностей, которые два миллиона лет терзают человечество в общем-то ни за что. Этот феномен тем более непонятен, что человек представляет собой единственное дыхание на земле, а может быть, и во всем мироздании, которому ведомы такие противоестественные монады, как совесть, нравственность и душа. Казалось бы, при этих-то добродетелях только и жить в свое удовольствие и на радость людям, а между тем человечество не вылезает из войн, поклоняется золотому тельцу, и революционное сознание то и дело сбивает его с пути. Особенно интригует революционное сознание как слагаемое понятия “сатана”.
Так вот, под вечер 15 апреля эсерка Беневская снаряжала бомбу, предназначенную для московского генерал-губернатора Дубасова, некстати о чем-то призадумалась и нечаянно повредила стеклянный детонаторный патрон, наполненный серной кислотой и снабженный капсюлем из гремучей ртути, который мгновенно активировал динамит. В результате та квартира, что нанимала Мария Аркадьевна по подложному паспорту, пришла в руинированное состояние, а самой бомбистке оторвало кисть левой руки, три пальца на правой и поранило металлическими осколками верхнюю часть туловища и лицо. Окровавленную женщину доставили в Бахрушинскую больницу, где она и была арестована несколько дней спустя.
Такие драматические казусы были не редкостью в боевой практике социалистов-революционеров, поскольку, охотясь на государственных чиновников в обеих столицах и губернских городах, они редко прибегали к холодному и огнестрельному оружию, а все больше уповали на динамит. Между тем это злосчастное изобретение Альфреда Нобеля было чрезвычайно опасным в обращении, а русским джахидам “серебряного века” требовалось его много, очень много, так как государственных чиновников в империи было не перечесть. Еще то неудобство представляло это сатанинское изобретение, что динамит российского производства никуда не годился и его приходилось закупать во Франции, где он все же был не так дешев, как чайная колбаса. (Например, убийство министра внутренних дел Плеве обошлось партии в 75 тысяч рубликов серебром. Тогда за эти деньги можно было купить замок на Луаре и дом в Крыму.)
Стало быть, хлопот с динамитом было достаточно: то его запасы, до поры до времени припрятанные по подвалам, сами собой взорвутся, то в партийной кассе денег нет, то “химики” из боевой организации по неосторожности взлетят на воздух, то бомба не сработает из-за технической неполадки или сработает не ко времени и не так.
Вообще партию русских социалистов-революционеров постоянно преследовали скандалы и неудачи, словно злой рок ее вел от беды к беде. И жандармы неоднократно накрывали их подпольные типографии, и опустошали ряды повальные аресты, и как-то транспорт оружия, закупленного в Германии для питерского пролетариата, разворовали на Аландских островах, и один из главарей партии оказался тайным агентом Охранного отделения, а то бомба почему-то помилует намеченную жертву, но поубивает множество мирных обывателей, непричастных ни к чему, кроме исконнего ремесла.
Видимо, дело было отчасти в том, что партией социалистов-революционеров руководили по преимуществу монстры и чудаки. Как то полоумная “бабушка русской революции” Брешко-Брешковская, мрачный горбун Михаил Гоц, лет двадцать умиравший в Ницце, Григорий Гершуни, крепыш с ледяными глазами прирожденного убийцы, профессиональный искатель приключений Борис Савинков, наконец, пахан боевой организации Евно Азеф, бритоголовый урод, много лет работавший на “охранку” и наживший этим промыслом значительный капитал.
Немудрено, что философия и стратегия эсеровского движения были не то что несостоятельны, а просто-напросто невозможны, как бывают невозможными совсем маленькие дети, поскольку то и другое сочиняли, за редкими исключениями, недоучки, прожженные идеалисты, донельзя озлобленные разночинцы из южных губерний, относительно вменяемые фигуранты и натуральные дураки.
Правые эсеры, исключая фундаменталистов, по завету Александра Герцена и присягнувших ему народников верили, как в Святую Троицу, в сельскую общину и представляли себе социалистическую Россию в виде крестьянской республики на паях. Впрочем, как-то смутно представляли, как видится спросонья, поскольку рассчитывали заменить торговлю “доставлением продуктов потребления”, а это мероприятие неминуемо расстроило бы весь хозяйственный механизм, предполагали ввести коллективную собственность на средства производства, но плохо представляли себе, что это такое, “коллективная собственность”, и с чем ее едят, превозносили сельскую общину, но именно из-за этой институции Россия была самой бедной страной в Европе, держали крестьянина за социалиста по рождению и отъявленного террориста, а он был жлоб и не шел дальше “красного петуха”.
Фундаменталисты, составлявшие боевую организацию, не верили ни во что, кроме динамита, который, по их непреклонному мнению, должен был заставить Романовых отречься от престола в пользу крестьянской республики на паях. Но Романовы и в ус не дули, а последовательно вешали бомбистов и широко подкупали нестойкий эсеровский элемент. (Среди одних громогласно изоблаченных “провокаторов” оказались тот же Евно Азеф, о. Григорий Гапон, Николай Татаров, которого свои же и застрелили, что называется, на дому.) Тем не менее боевики, народ истерического склада, взбалмошный и недалекий, по-прежнему гнули свое и под занавес Первой русской революции надумали построить в Швеции аэроплан необычайной подъемной силы, чтобы под корень разбомбить царскосельский Екатерининский дворец, где обосновался государь Николай II.
Все они плохо кончили, чего, впрочем, и следовало ожидать. Азеф, обпившись, умер в 18-м году где-то в притонах Берлина. Савинков, во внутренней тюрьме на Лубянке, то ли сиганул в пролет лестницы, то ли выпрыгнул из окна. Татьяна Леонтьева, арестованная в связи с делом министра Плеве, была по суду признана невменяемой и выслана за границу, где она застрелила какого-то француза, приняв его за “гасителя” Дурново.
В свою очередь, левые эсеры довольно долго дружили с большевиками на почве общих постулатов марксистской веры, а кончили июльским восстанием против своих друзей, которое обернулось поражением, “политизоляторами”, остракизмом, и, кажется, одна Мария Спиридонова дожила до 1941 года, когда почти всю 58-ю статью на всякий случай расстреляли ввиду сражения под Москвой.
В свою очередь, эсеры-максималисты, по завету людоеда Петра Ткачева, впрочем, видного демократа, долго держались лозунга: “Всех поубиваем, к чертовой матери, чтобы было неповадно обижать трудовой народ!”. А потом они исчезли, как-то рассосались в политической кутерьме, и к концу Гражданской войны о них было положительно не слыхать.
Вообще к этому времени эсеровское движение выдохлось и выродилось: Савинков в Ярославле союзничал с белочехами, а штабс-капитан Чаплин в Архангельске приваживал англичан, в Самаре бесчинствовал теоретик Климушкин, Гришин-Алмазов, незадавшийся диктатор, расстреливал рабочих в Сибири, Пепеляев был премьером у Колчака.
Словом, кончились эсеры, как табак кончается, и никто об этом не пожалел. А ведь прежде это была самая популярная партия в России, которой особо симпатизировали стекольщики, за то что бомбисты обеспечивали им хлеб насущный, партия, победившая на выборах в Учредительное собрание, в лучшие времена объединявшая до шестидесяти тысяч мечтателей и маргиналов, хотя, вообще говоря, шестьдесят тысяч недоумков под одним флагом — это, конечно, перебор, трагедия и скандал.
Таким образом, революционное сознание как диагноз, как своего рода душевное недомогание, более двадцати лет подбивавшее эсеров на глупости и уголовные преступления, — это такая сила, которая, имея в виду благо, неукоснительно сеет зло. В итоге эта сила, в каждом конкретном случае, неизбежно истощается и отмирает, так как природа вещей на поверку оказывается непреодолимой и так как идеал находится в губительном противоречии со средствами его достижения, но прежде она (по аналогии со взрывом на Малой Ордынке) понаделает множество разных бед.
Сдается, что это правило универсально и распространяется на всех деятелей радикального, погромного направления, ибо практика показывает, что установки и проекты бывают неодинаковы, а результат у всех один и тот же: бедлам на крови и крах. Уж насколько большевики были трезвей эсеров, прагматичнее, организованней и хитрей, а и те упражнялись в России всего-ничего, если исходить из исторической ретроспективы, и кончили как-то по-дурацки, что называется, на ровном месте и невзначай.
Более того: гибельная, по крайней мере непродуктивная революционность сознания есть феномен международный, не признающий национальной принадлежности и не знающий государственных границ, потому что человек — везде человек, и в Бургундии, и в пустыне Гоби, и на Соломоновых островах. Оттого-то все революции, которые знает история человечества, страдали одними и теми же недугами и развивались по более или менее общему образцу. В Англии либерал-демократ Кромвель в конце концов восстановил наследственную монархию. Французские якобинцы, исповедовавшие идеал свободы, равенства и братства, скорее всего, по причине изначального помутнения в умах, поскольку до сих пор не ясно, как эту триаду следует понимать, переиначили, порушили и переименовали все, включая смерть, каковую они квалифицировали как “вечный сон”, и окончили свои дни на гильотине, которую они сами же и внедрили в политический обиход. В свою очередь, Наполеон Бонапарт, пасынок революции, истребил на полях брани чуть не половину мужского населения Франции, зачем-то взорвал Московский Кремль, награбил в России сто пудов серебра и закончил островом Св. Елены, однако в силу несгибаемости галлов был восстановлен в правах гения, и прах его ныне покоится в Париже, в Доме инвалидов, в шести гробах.
А вот как инсургенты отличались у нас, на святой Руси. У нас на святой Руси еще в конце ХIХ столетия сложилась партия социал-демократов, казалось бы, умеренно революционного направления, которая после не была замечена в кровавых эксцессах, вообще уголовщине, если не считать того, что эсдеки время от времени грабили банки и почтовые поезда. Они мыкались по ссылкам да заграницам, по преимуществу нигде не работали и нигде не учились, существовали на трудовые гроши своих неофитов и подачки сумасшедших капиталистов вроде Саввы Морозова, который потом застрелился в Ницце из-за разлада с самим собой. В 1917 году, воспользовавшись смутой, эти оппортунисты из оппортунистов легко осуществили Октябрьский государственный переворот, но прежде ловко обошли пролетариат и трудовое крестьянство, посулив простаку райские кущи как следствие мировой революции, которая грянет если не в ближайшее воскресенье, то, во всяком случае, не заставит себя ждать до новых веников, — дескать, это научный факт.
Однако мировой революции так и не случилось, райские кущи остались в далекой перспективе, которая потребовала исключительно твердой веры, а пока то да се, большевики развязали “красный” террор, инициировали гражданскую войну, обобрали трудовое крестьянство, посадили народ на суп из сушеной воблы и в качестве компенсации последовательно будоражили русский охлос, напирая на разные зажигательные слова. Народ тогда не то что безмолвствовал, а, можно сказать, горой стоял за новую власть, хотя и есть было нечего, и электричество подавали нерегулярно, и заводы позакрывались, и долгое время не работал водопровод.
То коматозное состояние, в которое впал наш хозяйственный организм в результате коммунистического эксперимента, нетрудно было предугадать, если бы среди эсдеков-большевиков затесались по-настоящему головастые мужики. Но в партии верховодили, главным образом, утописты и огольцы: именно “кремлевский мечтатель” Ульянов-Ленин, как и эсеры, имевший туманное представление о коллективной собственности на средства производства, головорез Троцкий, прародитель концлагерей, угорелый Бухарин, прилюдно хватавший Горького за горло и то стоявший на голове, то сидевший на полу во время заседаний Политбюро, незадавшийся литератор Луначарский, завзятый хиромант, который всем желающим гадости прорицал.
Единственно Сталин, хитрющий грузин из низов, будущий император Иосиф I, отлично понимал, с какой страной он имеет дело, которой мухи нужно бояться и чего откуда следует ожидать. Он один до конца постиг, что о работающем социализме в России не может быть и речи, и, чтобы удержаться у власти, необходимо построить военно-феодальную империю, где все и вся запугано, унижено и слепо верует в коммунистическую звезду. Тут в сотый раз помянешь максиму писателя Василия Слепцова, которую он сформулировал в письме к другу: “Не думаешь ли ты, что социализм может быть только в той земле, где дороги обсажены вишневыми деревьями, и вишни бывают целы”.
Странно, что, кроме хитрющего грузина, никто из большевиков не понимал простой истины: не человек есть эманация существующего порядка вещей, а порядок вещей есть эманация человека, и, вопреки домыслам отцов исторического материализма, эта зависимость непреложна, как таблица Менделеева, и неколебима, как Эверест. Можно, и даже должно, верить в человека, в это действительно высшее существо, дитя Божие, вооруженное свыше совестью, нравственностью и душой. Однако же надо быть реалистом и как-то соображать, что человек слишком сложен, еще очень несовершенен и не укладывается в ту наивную схему, какую ему навязали утописты-большевики. (Например, Ульянов-Ленин со товарищи чаял трансформации “освобожденного” труженика в серафима, а он по-прежнему бил баклуши, увлекался водочкой и буянил по выходным.) Надо было соображать, что диктатура пролетариата в глубоко крестьянской стране — это нонсенс, чреватый ужасами насилия, бесчисленными несообразностями и реставрацией абсолютной монархии как единственного выхода из безнадежного тупика. Что мировой революции не приходится ожидать, затем что обыватель на Западе отнюдь не так жертвенен, как русак, и превыше всего ставит свое обзаведение и покой. Что коллективная собственность на средства производства по крайней мере неэффективна, поскольку никто не захочет качественно работать за пайку хлеба и билет в цирк, а отсюда бедность, постоянные недороды и постыдно низкая производительность промышленного труда.
Тем не менее ни одна политическая сила не была столь любезна русаку во всю его историю, как диктатура большевиков. То ли потому, что наш соотечественник — крепостной человек по натуре и благоговеет перед хлыстом, то ли потому, что он легковерен, как папуас, но этот небывалый, можно сказать, фантастический режим, основанный на грубом насилии и сказке про чудотворное завтра, когда на каждом перекрестке будут раздавать даровые штаны, просуществовал, что ни говори, больше семидесяти лет, и еще дальше существовал бы, кабы не едоки, которым вынь да положь горбушку хлеба, по возможности с маслом, то есть кабы не народ, постоянно путавшийся под ногами, и, в сущности, выступавший как избыточный, даже нежелательный элемент. А впрочем, этот вредный народ своих большевиков, как ни странно, пересидел.
Это потому странно, что отнюдь не нужно было захватывать почты и телеграф, и кровь в обычных масштабах не пролилась, и вообще от Ивановых, Петровых, Сидоровых не потребовалось экстренных усилий, чтобы заместо ига кремлевских старцев учредить что-то человеческое, по общеевропейскому образцу. Давешний режим выдохся, осоловел самостоятельно, без посторонней помощи, и вдруг сложился, как карточный домик, поскольку исчерпал самое себя. Кремлевские старцы один за другим стали отходить в мир иной, индифферентность народная превзошла всякие ожидания, коллективная собственность оказалась кабинетной грезой немецких романтиков, и ничего путного не выходило из экономики, которая без малого исключительно работает на войну. Спрашивается: стоило огород городить, подвергать смертельной опасности многомиллионный и, в общем, чудесный народ, чтобы немецкая греза рассосалась сама собой?
Ответ на этот вопрос неотвратимо наводит на ту печальную мысль, что глупость человеческая — вот генеральная ипостась сатаны, а между тем в массе своей и вообще человек — дурак. Недаром лукавый из века в век водит людей за нос и сбивает с истинного пути. То он науськает ортодоксов против еретиков, то наведет помутнение рассудка в связи со свободой, равенством и братством, то отравит вполне культурный народ идеей национального превосходства, а то русская интеллигенция, единственная в своем роде, насмерть встанет у Белого дома на защиту демократических идеалов, а потом окажется, что дело идет о республике стяжателей и пройдох. Вот зачем, и даже скажем так — на кой черт, нужно было бросаться под танки ради сверхприбылей для бывших уголовников и “фарцы”?
Главное, что на что меняем, господа российские мудрецы? До приснопамятного великого октября трамвайный билет стоил шесть копеек, а при большевиках куда больше, заграничный паспорт можно было свободно выправить за час в ближайшем полицейском участке, а товарищи всю страну сделали “невыездной”, квалифицированный рабочий снимал за гроши квартирку в фабричном доме, а после пролетарий ютился по баракам да по углам.
С другой стороны, при большевиках милиционеры не брали взяток и можно было полжизни отогреваться по больницам за здорово живешь, а при попустительстве демократической общественности, бросавшейся под танки, нам подсунули республику стяжателей и пройдох. Самое скверное, что революционное сознание масс может, в конце концов, довести нас до светопреставления, поскольку, в нашем конкретном случае, неуемно алчный и деструктивно настроенный российский буржуй ничего и никого не пожалеет ради заветного барыша. (В сущности, светопреставление — это когда все, включая литературу и искусства, работает на умаление человечного в человеке и крушение всех начал.)
Стало быть, злостное беспокойство и желание перемен плюс первобытные инстинкты, животные поползновения, зависть и ненависть, легкое отношение к чужой крови — вот что такое сатана, опосредованный практикой бытия. А психически стойкий человек, он тем временем безмятежно делает свое дело, твердо зная, что зло ограниченно жизнеспособно и мало-помалу рассосется само собой. Вот уж действительно, как говорили древние, “Спокойно сиди на пороге своего дома, и твоего врага пронесут мимо тебя”.
Бог как выход из положения
Если Бог есть, то почему это не очевидно, Б. Паскаль |
В преклонные годы, когда не спится, временами неможется и постоянно покалывает тут и там, мало-помалу осваиваешься с мыслью, что должен же быть какой-то выход из тупика. Или, лучше сказать, выход из положения, в которое с годами попадает человек, родившийся от отца с матерью и достаточно пообтершийся на земле.
Спрашивается: что это, собственно, за положение такое, что за напасть, настоятельно требующая выхода, как если бы дело шло о логове Минотавра, и где найти пресловутую Ариаднину нить, и как ее зацепить… Положение на самом деле аховое, вполне трагическое, и обозначается оно одним-единственным словом — “жизнь”. И действительно, жизнь — это прежде всего трагедия, поскольку человек с младых ногтей бессознательно живет так, словно его существование не ограничено во времени и пространстве, то есть в своем сознании он рассчитан на вечность, и смерть для него такая же абстракция, как “социалистический реализм”. Даже мудрец Юрий Олеша на старости лет писал в своем дневнике: “Все-таки абсолютное убеждение, что я не умру. Несмотря на то что рядом умирают — многие, многие, и молодые, и мои сверстники, — несмотря на то что я стар, я ни на мгновение не допускаю того, что я умру. Может быть, и не умру? Может быть, все это — и с жизнью и со смертями — существует в моем воображении? Может быть, я протяжен и бесконечен, может быть, я вселенная?” И что же: умер как миленький в 1960 году от водки и забвения, которое в положении большого писателя действительно трудно перенести.
В том-то вся и штука, что в зрелом возрасте человек, если он, конечно, не законченный идиот, неизбежно приходит к заключению: все как один помрем. До всех ему, положим, дела нет, но та кошмарная, гробовая перспектива, что рано или поздно он сам отправится в мир иной, наводит на него такой неотступный ужас, что существование становится в тягость, теряет смысл. Оттого остаток жизни представляется ему сплошной ночью перед казнью, причем мучительной и вроде бы ни за что. Это ли не трагедия, способная отравить любое, самое благополучное бытие?
Особенно туго приходится людям с воображением. Если человек сделан не из дерева, он болезненно ярко представляет себя в гробу, с провалившимся ртом и восковыми ушами, с венчиком на лбу, похожим то ли на проездной, то ли на долларовую бумажку, и в новых ботинках, торчащих носками врозь. Чудится ему также непроглядная мгла могилы, куда не проникает ни один звук, особенно если на дворе зима и снегу намело столько, что ни конному не проехать, ни пешему не пройти. Недаром Лев Толстой до того ужасался смертным видениям, что неоднократно покушался в мыслях на самоубийство, чтобы только не мучиться ожиданием конца, но вместо этого, то есть во избежание суицида, написал на тему глубокомысленное эссе.
Словом, жизнь во второй ее половине, когда человек отчасти становится человеком вполне, почти невыносима, поскольку она омрачена смертным страхом и огорчена бессилием мысли перед простым, казалось бы, вопросом: зачем все, если дело идет в концу? Зачем четыре языка, если они уйдут с тобой в могилу, зачем высокая должность, который ты добивался так настойчиво, что нажил себе язву желудка, счета в банке, когда они достанутся черт-те кому, зачем тысячи умных книг, прочитанных в тиши библиотек, в любимом скверике и в метро?..
Что до смертного страха… Может быть, и бояться-то особенно нечего, может быть, смерть — это только одно из двух самых захватывающих путешествий в жизни: первое из небытия в бытие, то есть из утробы матери на свет божий, второе как раз из бытия в небытие, сулящее диковинные открытия и фантастические превращения, по крайней мере, конечное знание, по которому так тоскует мыслящий человек. Также не исключено, что смерть — это просто, обыкновенно, как листья по осени облетают, водка кончается, как жена обиделась и ушла. Французы, народ вообще трезвый, так и писали во время о┬но над воротами своих кладбищ: “Смерть — это вечный сон”.
Что до бессилия мысли перед вопросом “зачем все, если дело идет к концу?..” Весь фокус в том, что ответ-то есть: а низачем! Зачем Земля вертится вокруг своей оси, притом что ей осталось вертеться всего шесть миллиардов лет? зачем бабочки порхают, которым отведено одно лето жизни? зачем Волга впадает в Каспийское море, а не в Бискайский залив, чтобы можно было своим ходом направиться в Лиссабон? Это, разумеется, не ответ, но и “зачем все?”, в свою очередь, не вопрос. Просто-напросто человек родился от отца с матерью, и так получается, что он оказался избранником из избранников, счастливчиком из счастливчиков, чемпионом из чемпионов, ибо в первичной своей ипостаси опередил многие миллиарды претендентов на жизнь, и эту уникальную удачу нужно отпраздновать — он ее и празднует во всю ивановскую лет семьдесят—восемьдесят, пока от интоксикации не помрет. Он услаждает себя знанием языков и высоким положением в обществе, водится с прекрасными женщинами, читает напропалую, чтобы приобщиться к сокровищам духа человеческого, и зарабатывает кучу денег в качестве приза за спортивное мастерство. Таким образом, жизнь — это редкая награда, вроде ордена “Победы”, которую, впрочем, еще надобно отслужить. Он и служит: мыслит и страдает, болеет, претерпевает гонения и разные несправедливости, ратоборствует с дураками и работает как вол, пока от переутомления не помрет.
И все-таки жутко делается, как подумаешь, что твое прекрасное тело, которое ты холил и обряжал, превратится в безобразную груду костей и зловонных тряпок, что целая вечность пройдет без тебя, стороной, сменятся сотни поколений, грянут неслыханные перемены, образуется, может быть, новое море посредине России и накроет пучиной твою могилу, и ни одна собака не вспомнит, что ты, такой-сякой, когда-то существовал. Кстати, о вечности, которая впереди; но ведь и позади тоже вечность, и как-то не приходится горевать, что ты не застал динозавров, не участвовал в Крестовых походах, не видел Наполеона и в 41-м году не ходил в атаку с винтовкой наперевес.
От этих тягостных размышлений есть только одно спасительное средство, наводящее в душе какую-никакую гармонию, — это Бог.
Хотя основной вопрос философии об отношении бытия к сознанию и сознания к бытию не только не решен, но, видимо, никогда не будет решен, материалисты с нашими оголтелыми большевиками во главе упрямо стоят на том, что первопричин не бывает и Бога нет; что Вселенная вечна и бесконечна, человек есть следствие эволюции червяка в прямоходящее существо и его формирует объективная реальность, а когда этого сукина сына расстреляют за непоказанные суждения, из него всего-навсего “лопух вырастет”, если, конечно, не сжечь труп в крематории Донского монастыря. Такая позиция проста и оттого заразительна, недаром ее в 1917 году безоговорочно принял многомиллионный российский плебс, который вообще не умел и не любил думать, и охотно пошел за большевиками, потому что большевизм — это прежде всего антипод мышлению, как “лед и пламень”, Чайковский и матрос Железняк, “здравствуйте” и “прощай”.
Ладно бы материализм, в частности такой наглый, как российский, освободил человека от животного ужаса перед смертью, а то ведь и большевикам не хочется помирать. В ад, где с них спросится за архаровские проделки, они, разумеется, не верят, а верят в абсолютное ничто, которое следует за четвертым инфарктом миокарда, что тоже в своем роде религия, и все же им дико: как это, жил-поживал мужик в свое удовольствие, армянский коньячок попивал, пробойной икрой закусывал, и вдруг на тебе — “Вы жертвою пали в борьбе роковой…”.
В сущности, смерти не боится только юношество, дураки и уголовные преступники, затем что у них не так приделана голова. А нормальный, то есть мыслящий, человек боится, особенно перед сном. Следовательно, это для чего-то было нужно, чтобы единственное, сознающее себя дыхание в мире страшилось неизбежной кончины, мучилось в поисках выхода из своего трагического положения, носилось бы, как дурень с писаной торбой, с идеей бессмертия души и алкало вечного бытия. В том-то и Бог, что человеку дано знать о бренности его существования на земле, о чем не ведает ни одна птичка, ни один слон, которыми руководят инстинкты, подменяющие мораль, чтобы род людской соображался с неизбежностью и соответствующим образом строил жизнь. Ведь если я знаю, что вечером идти в оперу, то загодя выглажу рубашку и начищу башмаки, и, стало быть, человек обречен на погибель жизни ради, и, стало быть, смертная мысль отчасти представляет собой спасение, тем более что праведнику не так страшно, даже не так обременительно помирать.
Однако спасение подразумевает одно непременное условие — надо принять Бога как непостижимость, которая тем не менее действительно и конкретно устраивает народы и людей, или устраняется от участия в судьбах народов и людей в соответствии с законом, о котором мы можем судить только по отзвукам, неясным отражениям и не в силах понять вполне. Впрочем, и тех знаний, что нам доступны, с лихвой достаточно для спасения, и они налаживают такую гармонию в душе человека, которая помогает ему здоро┬во существовать, в то время как он приговорен к смерти, словно какой-нибудь отпетый рецидивист.
Понятное дело, временами разум бунтует, поскольку наша жизнь полна несообразностей, людей режут ни за понюх табаку, труженик умирает в муках, а буржуй за деньги и в палате на одного. Да и вид покойника мало внушает уверенности в бессмертие души; Федор Иванович Тютчев пошел трупными пятнами уже через два часа после кончины, что считается церковью за дурной знак, а ведь хороший был человек, верующий, носивший в себе дар Божий, даром что влюбчивый и ходо┬к.
Ну да разум человеческий — это известный инсургент и двоерушник: то ему то, то ему — раз! — и се. То человек выдумает “категорический императив” как истину в последней инстанции, то атомную бомбу как последний аргумент, то переоборудует храмы под овощехранилища, то сочинит мистическую прибавочную стоимость как главный источник зла. Сам в другой раз благоговеешь перед какой-нибудь букашкой, находя в ней совершенство творения, художественное изделие высокого мастерства, и весь наполняешься религиозным чувством, а иной раз увидишь пьяную рожу возле пивного ларька, чуть ли не с ножом за голенищем, и подумаешь: и это Образ и Подобие, дитя Божие, высшее существо?! С другой стороны, возьмем обыкновенную сороку: цветовая гамма ее оперения такова, что это чудо декоративного искусства, и никакие силы эволюции не могут быть причастны к этому волшебству.
Словом, разум человеческий — ненадежный инструмент, и больше уповаешь на шестое чувство, а оно-то как раз подсказывает, что без участия Вседержителя дело не обошлось. Если Бога нет, то что такое любовь в широком смысле слова, откуда берется музыка, пробирающая до костей, зачем так изощрилась мысль, что жизни не жалко употребить на поиски первочастицы, которую нельзя ни съесть, ни накрыться ею в случае непогоды, и что нам далась идея Бога, если и без Бога можно прожить весело и легко? А с какой стати обезьяна научилась ходить на задних лапах, а передними лапами рисовать? Или вот: слоны и коровы знают сострадание, и птица идет на самопожертвование, когда уводит хищника от гнезда. Но только у людей то, что нравственно, — противоестественно, избыточно, как Вседержитель, например, нравственно, но противоестественно поделиться черт-те с кем последним куском хлеба, а то, что безнравственно, — в порядке вещей, например, блудодеяние и грабеж.
Вообще человек сам по себе есть чудо из чудес, наводящее на размышления о Боге, фантастическое явление, сродни воскрешению Лазаря, хотя бы потому, что человек непонятен и всемогущ. Ему даже землетрясение нипочем, и цунами у него выступает как демографическая корректива, вот только он никак не совладает с бренностью личного бытия. Впрочем, от этой метафизической единицы чего угодно приходится ожидать, вплоть до бессмертия души и переселения в мир иной. Ведь нам-то, русским, доподлинно известно, что нет ничего такого, чего в России не могло бы произойти.
Но, может быть, это и хорошо, если бы человек умирал полностью и бесповоротно, поскольку вечная жизнь, понятное дело, — нонсенс, а посмертное существование слишком страшно, страшнее смерти, ибо никто не знает, что оно такое, а вдруг оно несноснее, ужасней, чем прозябание на земле? В этом смысле материалист хорошо устроился, и все у него просто: природа — продукт развития, человек — игра природы, смерть, как водится, — вечный сон. И, разумеется, Бог есть выдумка невежд, настроенных на поэтическую струну. Вот только непонятно, почему мы, чающие, мешаем материалистам, а они нам — нет.
А хотя бы и так. Хотя бы Бога и не было вовсе, а только круговорот воды в природе, пускай взыскующие Его дурью маются, наш Создатель и Промыслитель — выдумка, но выдумка-то драгоценная, за которую можно уцепиться, как за “объективную реальность, данную нам в ощущениях”, выдумка спасительная, всеблагая, потому что Бог есть смысл. И признаки Его ощутительны, даже и чересчур: Он в миропонимании, в трепетном отношении к жизни, в совести, явлении вообще мистическом, но ее чуть ли нельзя потрогать, как больной зуб, ноющий в ночи, наконец, в нравственности, этом врожденном понятии о добре и зле, которое нельзя внушить розгами, которое снисходит в душу само собой. Отсюда Бог есть, даже если Его и нет. Отсюда человек может и не подозревать, что он, допустим, христианин, если он живет по-божески и думает головой.
Тот смысл, который несет в себе Вседержитель, организующий личное бытие, позволяет принять смерть как процедуру, как естественный венец противоестественному существованию в облике человека, словно бы представление закончилось, аплодисменты отгремели и дали свет.
Символ веры
“… чаю воскресения мертвых “Символ веры” |
Жить в обществе, которое еще не устоялось как цивилизация, вроде нашего, российского, так же тяжело, как на вокзале, где спят на деревянных скамьях и питаются черт-те чем. Могут ограбить среди бела дня, походя побить, и никто не вступится, могут засудить, наградить не по заслугам, выселить из квартиры, упечь в каталажку в качестве прохожего, озолотить за дурацкую проделку, ни с того, ни с сего лишить родительских прав и отправить стажироваться на Колыму. Это те риски, которые преследуют нас, так сказать, снизу, а, так сказать, сверху народ гнетет повальное беззаконие и тьма-тьмущая дураков.
Это прямо историческая напасть какая-то — наши власти предержащие, которые со времен царя Гороха халатно управляют своим хозяйством, больше считаются с астрологическими прогнозами, чем с народом, и не всегда знают, чего хотят. Были, конечно, приятные исключения, но, во всяком случае, нигде и никогда государственной машиной не баловалось столько людоедов, беспочвенных идеалистов и просто недалеких людей, как у нас в России, и эта традиция когда-нибудь выльется в ужасающий результат. Кажется, он уже на пороге, вот сейчас кашлянет и войдет.
Наша этатическая традиция не так была опасна для страны, когда безобразничал Павел I, или капризничала государыня Елизавета Петровна, или Николай Последний занимался семьей и фотографией, а террористы отстреливали губернаторов, как собак. Особой опасности тогда еще не наметилось потому, что в России была культура, и оттого общество более или менее походило на монолит. Всем, за редчайшими исключениями, было доподлинно известно, что Бог есть, что имущественное и социальное неравенство представляет собой закон природы, что “без труда не вынешь и рыбку из пруда”, пить в будни — грех, а сквернословить даже по праздникам не годится, что лежачего не бьют и всех денег не зашибешь. Правда, русачок из простых сморкался в рукав и безнаказанно плевал на пол, регулярно лупил свою половину и по субботам сек детей розгами, подписывался крестиком и ходил по нужде в хлев, однако же и тут прослеживается некоторым образом монолит.
Что же до образованного меньшинства, то чести нужно приписать — нигде в мире не водилось такого знающего, рафинированно культурного, благородного меньшинства. В России даже полицейские чины музицировали на досуге, средний уровень грамотности предусматривал знание нескольких европейских языков, научная мысль достигла таких высот, что мы изобрели все, кроме велосипеда и атомной бомбы, на выставках передвижников было не протолкнуться, обхождение отличалось тонкостью необыкновенной, белошвейки зачитывались Тургеневым и даже вокруг культа книги сложилось что-то вроде конфессии, которую исповедовал всякий порядочный человек. Главное, бездомные собаки знали, что Пушкин гений, а Булгарин неуч и сукин сын.
Наконец, в начале ХIХ столетия у нас народился интеллигент, уникальный тип человека разумного, страдалец и мыслитель, печальник о родине и гражданин мира, всезнайка и сама совесть, образовавший сообщество нового образца. За рамками этой корпорации остались социальное положение и национальная принадлежность, разного рода симпатии и антипатии, и кого только она не объединяла: поповича, столбового дворянина, мастерового, офицера, отпетого босяка. Правда, наш интеллигент был ограниченно деятельной фигурой, и любимым его прибежищем был диван, но, может быть, это и хорошо. Если ничего не делать, Земля спасется сама собой.
Как раз за эту индифферентность Ульянов-Ленин интеллигента и презирал, поскольку на него нельзя было положиться ни при взятии телеграфа, ни при подавлении Кронштадтского мятежа. Между тем все лучшее, что принадлежит к славе России, было создано именно нашим интеллигентом, и не бандит Савинков написал “Войну и мир”, не ударник Стаханов сочинил Первый концерт для фортепьяно с оркестром, не нарком Каганович изобразил “Неизвестную”, и даже проклятый телевизор изобрел отнюдь не отец народов Иосиф I, а глубоко беспартийный идеалист. Кстати заметить, по телевизору потому передают несусветную чепуху, что интеллигент куда-то подевался или он научился прятаться и его не так-то легко найти.
А еще лет сорок тому назад этой братии у нас водилось великое множество, и забубенного интеллигента можно было обнаружить в самой густой толпе: если человек идет по улице и столбы сшибает, потому что он вперился в газету, — это не наш человек, а если он столбы сшибает, потому что на ходу читает книгу, — значит, интеллигент.
И ведь действительно, еще совсем недавно народ читал запоем, даже больше, чем выпивал, и даже считалось дурным тоном, если по вечерам ты не Кафку читаешь, а таращишься в телевизор или режешься в домино. Неудивительно, что еще совсем недавно люди были обходительней и добрей, потому что книга — это утверждение и развитие вечных истин, через которые осуществляется связь времен. Родители по легкомыслию не удосужатся познакомить начинающего человека с той вечной истиной, что нехорошо драться и воровать, родной дед забудет поведать о том, как смешно воевать с ветряными мельницами, зато это питательно для души, школьная учительница не так убедительно доложит классу, что Андрей Болконский — идеал русского мужчины, Лиза Калитина — идеал русской девушки, а книга через века пронесет все необходимое для нравственного здоровья, возбудит хотя бы обиходное человеколюбие, в лучшем же случае обогатит, согреет, поможет жить. Ведь жить, то есть жить по-человечески, — тяжелое занятие, вредное для самочувствия и не всякому по плечу. Особенно же тяжелое при том, что человек, как говорится, по определению одинок, подвержен страстям и не ладит с миром, потому что добро не всегда побеждает зло. Тут без книги не обойтись, как младенцу не обойтись без общения со взрослыми, иначе он не научится говорить, будет передвигаться на четвереньках, гадить где попало и скалиться, как зверек.
Да вот говорят: прежде народ был привержен книге, потому что читать было интереснее, чем жить, а нынче ему книга на┬ дух не нужна, потому что в ХХI веке жить интереснее, чем читать. Да чем же интереснее, господа? Неужели так весело считать деньги, шататься по магазинам, от бандитов отбиваться, украсть и угодить на нары, поехать на Красное море и утонуть? Кажется, от такой-то жизни только и читать, чтобы вконец забыться, тем более что под обложкой совершается иная жизнь, обитают красивые люди, совершающие противоестественно благородные поступки, и добро всегда побеждает зло.
Времена действительно переменчивы, нынче дождь, завтра ведро, “Вчера наш Иван огороды копал, а сегодня Иван в воеводы попал”, только вот без вековой прописной истины никуда. Мир не рухнул единственно потому, несмотря на бесконечные войны, революции и прочие безобразия, что он держится на заповедях Моисея и Нагорной проповеди Христа. Даже так: эти два священных текста, собственно, и образуют человека как прежде всего духовное существо, которому нипочем войны и революции, которое, кроме всего прочего, не делает мелких пакостей, всячески обхаживает женщину в знак раскаянья за прошлые обиды, предупредительно со всеми, включая детей, правильно говорит на родном языке и моет руки перед едой. А это все — культура, окурок донести до ближайшей урны, и то культура, и что же тогда, спрашивается, это за субстанция — человек? Ответ: человек — это культура, а не то, что ходит и говорит.
В свою очередь, времена хорошими не бывают, даром что они разные, времена бывают только плохие и очень плохие, когда психически нормативным людям существовать тошно, невмоготу. Следовательно, достойно прожить жизнь, будучи культурным человеком, значит, противостоять своему времени, которое всегда принадлежало скопидому и подлецу, называйся оно хоть “высокий Ренессанс”, хоть “реальный социализм”, и если человечество покуда не выродилось в многомиллиардное стадо приматов, так только благодаря фронде культурного человека, направленной против скопидома и подлеца.
В том-то все и дело, что нашего брата, идеалиста, почему-то аномально побаиваются, как в свое время большевики аномально побаивались художественной литературы, и, видимо, человечество прекратит свое существование тогда, когда все население планеты, включая мыслителей и бродяг, сойдется на том, что все суть сказки и чепуха. Что, то есть, нравоучительные предания старины, евангельские притчи, вообще система моральных норм, “Братья Карамазовы”, “По небу полуночи ангел летел…” — это все сочинения на вольную тему и байки для дураков. Спору нет: мораль, конечно, условность, но почему-то человек этой условностью вооружен, а без условностей обходятся растения, птицы, насекомые и зверье.
Касательно гибели человечества: есть надежда, что до этого не дойдет. Несмотря на то, что нынешнее состояние мирового сообщества аховое, человек опростился донельзя, авторитеты пали, приоритеты сместились, все же есть надежда, что до крайности не дойдет.
Хотя у нас в России многое, слишком многое, намекает на то, что дело идет к нулю. Во-первых, заметно пал наш соотечественник как духовное существо и романтик по назначению: его давно не интересуют вечные вопросы, ему безразличны нужды амазонских индейцев, он не понимает, что значит страдать из-за несовершенств государственного механизма, образован слишком узко или совсем необразован и в сфере прекрасного симпатизирует только сбрендившим домохозяйкам, которые сочиняют романы из жизни психопаток и простаков.
Во-вторых, настораживает новое поколение, отупелое, бессмысленно агрессивное, хилое, неначитанное, почти не обучаемое, не имеющее понятия о морали, — одним словом, подрастает страшное поколение явных вырожденцев, не знающих даже той простой догмы, что где написано “выход” — там выход, а где “вход” — там вход. Плюсуем сюда армию малолетних беспризорников, немыслимых в благоустроенном государстве, и загодя получаем безрадостный результат.
В-третьих, художественная культура до крайности обеднела и почти вся ушла в клоунаду, дурацкие куплеты для подростков да в “мыло”, которое сутками гоняют по телевизору вперемешку с рекламой снадобий от всего. И ведь полвека не прошло с той поры, когда по линии прекрасного мы были первыми на земле.
В-четвертых, наблюдается небывалое омоложение нации, иными словами, при царе-батюшке в полные генералы выходили в двадцать лет с небольшим, а нынешние до седых волос дети и, как дети, переимчивы в дурную сторону, обожают “стрелялки” и вместо жены у них сотовый телефон.
Наконец, мы, русские, вымираем, и как бы наш Третий Рим, по примеру прежних двух, не растаял в небытии.
Сей печальный декаданс, впрочем, не удивляет: если ввязаться в бессмысленную войну и положить на поле чести цвет русского воинства, если после развязать междоусобицу и уничтожить офицерство как категорию, выставить из страны мыслителей и аристократию, поморить голодом коренных земледельцев, перестрелять лучших представителей нации, поспособствовать Гитлеру в уничтожении тридцати миллионов сограждан, — то у женского персонала возникает неумолимый вопрос: от кого рожать?
Кроме всего прочего, нас подкосила эпоха перемен, которые власти предержащие навязали нам, как всегда, не ко времени и сплеча. Народ, можно сказать, рассудком тронулся после того, как страну обуяли рыночные отношения, поскольку наша психика вообще мало приспособлена к тому, чтобы трудиться на капитал. Прежде работяга честно отбывал свои восемь часов на какой-нибудь пуговичной фабрике имени Розы Люксембург, перебивался кое-как от аванса до получки, выпивал, в кино ходил, даже иногда книжки почитывал от тоски, и вдруг он оказался никому не нужен и одинок, как Робинзон Крузо, с той только разницей, что англичанин в силу своих протестантских добродетелей отлично наладил быт, в частности, завел попугая заместо радио и каннибала Пятницу в качестве батрака.
А тут еще демократические свободы окончательно сбили с толку мирное население, которое тщетно пыталось постичь, как это: наконец-то дождались воли, а ничего нет, ни зарплаты, ни солярки, ни колбасы. Главное, было непонятно, что это за свободы такие, как с ними разбираться и зачем их придумали, если раз в четыре года приходится выбирать между жуликом и жуликом, если из-за шествий и демонстраций досрочно изнашивается обувь и, в общем-то, нечего говорить. Эти недоумения были тем более основательны, что ни Иван-дурак, ни Жак-простак, ни Ганс-недотепа от века путем не пользовались этими самыми демократическими свободами, поскольку были заняты настоящим делом, тем более что русский человек по своей природе свободен, как никто, — он и ересей напридумал столько, сколько их во всей Европе не было, он и Бориса Годунова материл не таясь, и Столыпина, и даже башибузуков-большевиков.
Таким образом, единственно реальным следствием демократических свобод, которые обрушились на страну, было падение национальной культуры по всем статьям. На поверку оказалось, что свобода пригодилась дельцам, чтобы грабить и наживать, газетчикам и кинематографистам, чтобы эксплуатировать самые низменные склонности человека, графоманам и метроманам, которых прежде в редакциях на порог не пускали, гомосексуалистам, рекламодателям, пройдохам по партийной линии и ораторам из низов. Что же до народного большинства, то силою вещей его наградили только свободой от совести и стыда.
По итогам сей вакханалии мы нынче имеем литературу, которую нельзя одолеть, кино, которое нельзя смотреть, театр, который только тем и занимается, что уродует классику, музыку, из которой слишком явствует, что нот всего семь, а также многие миллионы сограждан, которые едва умеют читать-считать. В свою очередь, большие артисты доживают свои дни в нищете, серьезные писатели перешли на положение городских сумасшедших, настоящее образование не в чести┬. Но всего страшней то, что известная публика, силой вещей освобожденная от морали, настолько заворовалась, что как призадумаешься, так самосильно придет на мысль: нельзя жить в стране, где все продается и все покупается, от судей до диплома о высшем медицинском образовании, разве что и за пределами этого ужаса то же самое — не житье. Но это по-нашенски, по-русски получается “не житье”, а, на косой европейский взгляд, у них все обстоит более или менее благополучно: правосудие в наличии, демократические свободы в ассортименте, полиция неподкупна и бытовая культура стоит на достаточной высоте. Вот только там у них не с кем потолковать о значении нашего междометия в свете последних политических передряг.
Вся штука в том, что генетическая система нации претерпела страшный урон, от которого оправиться мудрено, и потому наши власти предержащие мечутся из угла в угол, в бессилии выдумывают разные несуразности, вроде объединения министерства обороны с министерством пищевой промышленности, и, в общем, занимаются чем угодно, только не культурой; а между тем культура — это все, и без культуры ничего не может быть — ни человека, ни общества, ни страны. По крайней мере, ни один государственный институт не в состоянии правильно функционировать, если офицер, чиновник, участковый уполномоченный слыхом не слыхивали о таком понятии — “честь” и при случае мать родную обменяют на “Мерседес”.
Естественное дело, всем хочется жить хорошо, то есть обеспеченно и комфортно, сладко есть, сладко пить, иметь собственный выезд, бывать на людях красиво одетым, каждый день смотреть забористое кино — и это в порядке вещей, только надо иметь в виду: древние римляне исчезли с лица земли по той причине, что превыше всего ставили хлеб и зрелища, а обиходное человеколюбие не ставили ни во что.
Слава тебе, Господи, у нас еще не все свихнулись на хлебе и зрелищах, вообще меркантильном интересе, и наберется немало молодых и не то чтобы молодых людей, у которых болит душа. Вот как зуб болит, как ноги ломит в сырую погоду, так у некоторых и душа ноет по высоким отношениям, настоящему другу и преданной подруге, бескорыстному поступку, самопожертвенному настроению, ночным посиделкам на предмет “абсолютной личности” у Гегеля, по благородной сумасшедшинке, которая свойственна коренному русскому мужику.
Посему есть надежда, что у нас мало-помалу сложится новая аристократия, способная возродить культурную традицию, и починит страну, как механизмы чинят, хотя бы на том основании, что романтизм — это у нас в крови. Тем более что наш народ знал времена и покруче, в Смутные годы собственных детей ели, целые волости промышляли грабежом по большим дорогам, в Кремле сидели ляхи, не дававшие проходу московским дамам, а теперь всего-навсего не отличают воробья от певчего соловья.
Отсюда символ веры современника Рублевки, “Инкомбанка” и перестрелок средь бела дня: крепко верую в русака и в его неистребимую человечность, в новую аристократию, аристократию духа, способную возродить культурную традицию, чаю воскресения страны и жизни будущего века без негодяев и дураков.
А, собственно, кроме “крепко верую”, ничего другого не остается, ну решительно ничего.