Заметки об определениях современной словесности
Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2012
Наталья Иванова
Свободная и своенравная — или бессмысленная и умирающая?
Заметки об определениях современной словесности
Современная литература …Бессмысленная и беспощадная …Свободная и своенравная …Массовая, обыденная …Новая и модная …Ларечная и пестрая …Экспериментальная, умирающая Из ответов молодых читателей* |
1. Ускоренное развитие
Не знаю, памятна ли кому сейчас работа (еще начала 60-х) покойного Георгия Гачева “Ускоренное развитие литературы”. В свое время она произвела впечатление не просто красивой гипотезы, а четко аргументированной концепции. Гачев броско, ярко, в стилистике “ученика” М.М. Бахтина (их было четверо на знаменитый трехтомник “Теория литературы” — Сергей Бочаров, Петр Палиевский, Вадим Кожинов, Георгий Гачев — куда потом их пораскидало!) проанализировал движение “задержанных” в историческом развитии литератур, — тех, которые так или иначе уже в более открытое для них время испытали бурное развитие, ускоренно проходя и осваивая общемировые стадии. Так это было с литературами Восточной Европы, Азии (здесь довольно странный для меня, но, памятуя о широте и вольнице гачевских интересов, пример — Чингиз Айтматов, ставший после предметом отдельной книги). Русская литература в размышлениях Гачева занимала свое определенное место, отставая от европейских соседок, а потом догоняя и даже перегоняя их.
Гачевская концепция ускоренного развития появилась тогда, когда не только сама словесность, но и литературоведение были вынуждены говорить эзоповым языком. На самом деле тогда, в 60-х, идеи Гачева экстраполировались на современную советскую литературу. Ведь практически в тот же исторический период в СССР были легализованы, переведены (некоторые заново, поскольку были сделаны переводы еще в конце 30-х годов для существовавшей до 1943-го “Интернациональной литературы”) и напечатаны любовно, изящно, можно сказать даже трепетно оформленными книгами западные модернисты, в том числе Марсель Пруст и Франц Кафка. На черном книжном рынке их можно было приобрести за бешеные деньги, от двадцати номиналов и более. Целое состояние для филолога, — вот сколько стоил томик Кафки с обороняющим от “неверных истолкований” предисловием Б. Сучкова.
Так вот, следуя эзопову языку, расшифровывая послание Гачева, чуткие литературные люди понимали, что “это все о нас” тоже. Что адресатом Гачева была не только болгарская литература, но и русская подсоветская, с конца 20-х задержанная в своем органическом развитии. Как ответил Пастернак Сталину (знаменитый и замусоленный интерпретаторами разговор о Мандельштаме) — почему он, Пастернак, не обратился по вопросу об аресте Мандельштама напрямую и непосредственно в писательские организации. “Потому что с конца 20-х они этим не занимаются”, — примерно так звучат слова Пастернака, дошедшие до нас в апокрифическом варианте.
И литература пошла кривым путем, виляя — и спасаясь, находя одно — и теряя другое. Не публицистику о “достоинстве” я имею в виду, а поэтику. Тяжелые годы, опасные для жизни литературы испытания — когда с главного, органического, предназначенного пути развития литературу “сшибают” исторические обстоятельства, заставляя ее искать катакомбы, обходные пути и тайные тропинки.
На этом переломе много жертв, от Константина Вагинова, полноценный том стихов которого (“Песня слов”) недавно выпущен издательством “ОГИ” — так же, как и том Александра Введенского “Всё” (тот же составитель, Анна Герасимова, то же издательство). И дело не в том, что Введенского прикончил лагерь, а Вагинова туберкулез, — они были обречены, как и их собрат по ОБЭРИУ Даниил Хармс. Потому что исключались другие. С другим языком, поэтикой, стилем, образом мысли, образом жизни и т.д.
И на этом повороте литература потеряла то, что начала восстанавливать только в 60-е. Продолжателем обэриутов стал Всеволод Некрасов, он зацепил эту ниточку. И он гневался на тех, которые, по его мнению, отодвинули его значение — на “поздних” концептуалистов, Д.А. Пригова и других.
Много исписано бумаги по поводу того, какой могла бы стать в ХХ веке Россия, не случись 1917 года с его катаклизмами и переворотами. Но никто пока, по-моему, не удосужился прикинуть в воображении, как могла бы развиваться русская литература и чего бы она достигла — будь она свободной и открытой, идя от начала века, от Л. Толстого и А. Чехова, через Серебряный век в следующее столетие — свободно и независимо.
Что бы она представляла собой за сто последующих — до наших дней — лет.
Она не была бы разорвана — на литературу эмиграции и литературу метрополии.
Конечно, в ней не был бы насильственно прерван модернизм.
Писателей не учили бы быть ближе к народу, не заставляли бы писать понятнее.
Не было бы — трудно сейчас вообразить и представить — никакой “пролетарской культуры”. Никакого РАППа. Никаких постановлений, окриков, арестов, цензуры, сломанных судеб, санкционированных убийств. Не было бы соцреализма, а реализм не был бы мумифицирован и объявлен главным источником соцреалистических достижений и побед. Судьбы Цветаевой, Бунина, Ахматовой, Гумилева, Блока, Маяковского, Есенина, Горького, Клюева… сложились бы совсем иначе. И наследники у них были бы — по прямой. (А сейчас — в лучшем случае внучатые племянники.)
Но и накануне, и после отмены цензуры, в конце 80-х — начале 90-х, когда худо ли бедно, но восстанавливалось литературное наследство, — преемства “первой линии” было уже не восстановить. Хотя литература в своем ускоренном развитии стала уверенно набирать возможности, затягивать раны и преодолевать рвы, — но все получалось не в ту силу и не под тем знаком. Воссоединения с тем моментом, на котором развитие было если не прервано, то искажено, — не получалось.
А что получилось?
Получилось одновременное сосуществование — разных наследников из разных литератур.
И сегодня в одном пространстве существуют Захар Прилепин — и Николай Кононов, Герман Садулаев — и Георгий Давыдов, Роман Сенчин — и Андрей Левкин. Кто-то из них как бы напрямую продолжает пролетарскую линию Горького, “восстанавливает” Леонида Леонова, а кто-то пытается наследовать Ходасевичу и Набокову, Добычину и Вагинову, Хармсу и Платонову. Их пути, их идеи и их “поэтики” не пересекаются. Они могут быть даже ровесниками; может быть, они учились в параллельных классах, — но они не только чужие, они друг другу чужды, они — литературно — не соприкасаются, не смешиваются.
Они говорят в литературе на разных языках (попробуйте положить рядом их книги).
Но параллельность их существования неслучайна.
Так же, как и в обществе — не случайно ведь голосование по социологическим опросам делит население на противо-части.
Более того: не гражданская война, но напряжение и известное противостояние в литературе существует, только молчаливое.
Противостояние поэтик.
Есть — наследующие реализму, в том числе — соц. В странном и, конечно же, измененном виде. Теперь это не социалистический, а социальный реализм. Но по-своему они на дух не переносят ту литературу, которая, восстанавливая утраченное, представляется им слишком изысканной и враждебной.
Разные они во всем — по языку и стилю, по системе персонажей, по тяготению к определенным сюжетам — или к сюжетам скрытым, более того — бессюжетности.
Такой раздел литературы сегодня очевиден.
Это даже не раздел, а раскол.
Потому что поколение-то — одно и то же, и это не поколение “бывших”, как А. Проханов с его вмерзшими в подсознание стереотипами гражданской войны в литературе.
Не то чтобы привязанное к советской словесности родовыми узами.
Просто определенная часть этого литературного поколения пошла вперед, освоив ранее утаенное, — а другая не отдала того, что было; и стояла, и стоит на своем, как на плацдарме.
Ускоренное развитие привело к тому, что, помимо этажей, в нашем многоэтажном литературном здании есть и система несообщающихся подъездов. Где обитают группы с разными, если не противоположными, идеалами — и разными представлениями о целях и задачах своей деятельности.
Одни ставят перед собою задачи прежде всего социальные — отобразить и описать как можно более точно свой предмет. Обобщенный герой такой литературы — сама российская действительность. Средства изображения здесь вторичны по отношению к этой задаче. И дрожащими от социально-справедливого гнева руками пишутся “Немцы” или “Черная обезьяна”.
Для других цель — это искусство слова, сама словесность, язык и стиль, поэтика. Для них цель — это достигнуть совершенства (на своем, разумеется, уровне) в том, что они делают и как они пишут. То есть задача — не вне литературы, а в самой литературе. Другие — назову, кроме вышеупомянутых, Михаила Шишкина, Ольгу Славникову, перфекциониста Александра Кабакова, измученного своим стилем Юрия Буйду, Лену Элтанг, ничего общего эстетически не имеющих ни с писателями социально-фантастического гротеска Виктором Пелевиным и Владимиром Сорокиным, ни с “новыми реалистами” (да ради бога, только в кавычках) Германом Садулаевым и Сергеем Шаргуновым.
Есть еще и постоянно говорящие о невнятном, главная проблема которых — аутизм (см. второй выпуск, выпуск Б, литературного журнала “Русская проза”, СПб., 2012).
Есть, правда, и те, кто возводит свою архитектонику до метафизики — их меньше всего, поговорим о них в следующий раз.
Но: из всего этого складывается амальгама русской литературы начала XXI века, — и если рассматривать ее в целом, то главная характеристика этой амальгамы как раз и заключена в ее внутренней, неразрешенной и пока неразрешимой противоречивости.
Ведь дело не только в эстетике — эстетика упирается в идею, даже в идеологию.
Одна из этих литератур кровеносными сосудами, пуповиной связана со старосоветской. Ее бы, может, вообще не было бы в данном виде, если бы она не была зачата и взращена в литературной системе, проповедовавшей первенство объекта над субъектом.
Вторая пытается восстановить литературный аристократизм, вернуть, условно говоря, утраченную литературу из небытия и изгнания. Она работает на “воскрешение Лазаря” — недаром так называется (и написан, в общем-то, об этом внутреннем движении) роман еще одного очень важного для этой части русской современной словесности писателя, Владимира Шарова.
Для первых же тот условный Лазарь вообще не существовал.
И те, и другие, столь разные по происхождению, влияниям и интересам, встречаются на страницах одних и тех же периодических либеральных в эстетическом отношении изданий, хотя эстетически отрицают друг друга. (То есть у них есть еще более близкие им по духу органы печати, — но ведь любопытно не находиться только на своем поле, а играть на чужом, не так ли.)
Расхождения, претензии и даже клеветы остаются побоку, когда писатели, эти и другие, переходят границу — и идут на площадку, куда они, такие разные, несут (и где печатают) сочинения, целенаправленно связанные с общим чувством общественного неблагополучия.
Эстетические расхождения и осложнения, вызванные ускоренным развитием постсоветской словесности за последние двадцать лет, в этом случае остаются за пределами — и те, и другие теперь связаны одной целью.
В. Маканин — и Г. Садулаев, Р. Сенчин — и Н. Кононов, М. Шишкин — и А. Козлачков в той “картинке”, которую они образуют вместе, работают не на отрицание, а на взаимодополнение**.
2. Страсти какие!
А еще есть возмутители спокойствия. Откуда что берется? Но ведь берется! И литературно-читательский отклик может быть тоже — возмущенным.
Как и произошло с новым романом Александра Терехова “Немцы” (“Астрель”, 2012). Журнал “Огонек” откликнулся вполне одобрительной рецензией Андрея Архангельского, “Московские новости” — возмущенной рецензией Андрея Немзера. Ну это касается автора, вокруг предыдущего романа которого, “Каменный мост”, тоже ломались разнообразные критические копья, — и, несмотря на копья, роман все-таки вошел в короткий список премии “Большая книга”. Теперь подверглись критическому обстрелу две вещи: первое — автор сам не из “белых и пушистых”, сам кем-то там (советником по печати? пиару?) работал в мэрии; так чего ж он теперь других разоблачает, а о себе самом молчок, — и второе: обида за своих — тут обитают совсем не монстры и не варвары, а вполне себе приличные люди. И — нечего.
То есть насколько я — обескураженно, не скрою — поняла претензии к автору, они носят совсем даже не художественный, не эстетический, а идейно-содержательный характер: себя не вписал, а всех других очернил. А ведь главная проблема А. Терехова — не в том, кого он изобразил, не в том, поместил ли он туда себя или исключил из картинки, нет, — проблема его в многословии, которым он страдает еще с “Каменного моста”. (Надежда состоит в том, что заболевание — благоприобретенное, а не генетическое.)
А вот другой случай невнимания, даже игнорирования собственно литературной составляющей очевидно литературного дела, появился не со стороны критики, которая вечно придирается и всегда и во всем виновата: Дмитрий Быков в эссе “Невозможность романа”, в “Новой газете”, вообще “отменил ожидания” современного русского романа. Следуя логике: жизнь сильно меняется, неизвестно, что ждет за поворотом, — поэтому роман сейчас невозможен, ибо, что ни напиши, жизнь отменит, потому что будет другая повестка дня. Нельзя, по мнению Дм. Быкова, писать семейный роман перед 1914 годом — и нельзя сочинить военный роман перед 1940-м. Такова логика романиста — фельетониста — поэта — и еще литературного критика и литературоведа.
Ну, во-первых, кто это сказал, что романы сегодня (да и тогда) — это семейные или военные? Во-вторых, прямого воздействия действительность на литературу не производит — и уж никак не отменяет и вчера и сегодня романы Достоевского или Толстого, Томаса Манна или Марселя Пруста оттого, что, видите ли, сменилась повестка дня.
Социологический подход к литературе, казалось бы, давно сдан в архив, — а здесь он реанимирован и обострен. Но так пишутся фельетоны (чем Дм. Быков успешно занимается не только в газетных, но и в романных — роман-фельетон — сочинениях), а не романы.
Появление романа, если он — настоящий, есть всегда литературная неожиданность, а не просто новость; очередная новость сегодня стареет прямо на глазах.
С момента публикации быковского “вызова” всем писателям надо либо прекратить писать уже начатые романы (а на подходе к печати, насколько мне известно, довольно много романов — В. Шарова, В. Маканина, А. Кабакова, М. Кучерской, М. Хемлин, пишут новые романы М. Шишкин, Л. Юзефович), либо отказаться от печати уже сданного в набор.
А ведь литературная реальность обманывает — не только впередсмотрящего и направляющего процесс, но и всех нас. Критиков и читателей. Вот откуда-то возникает непривычное имя, — Михаил Гаёхо выпускает новый роман, его “рекомендует Татьяна Толстая”, уже прочел Евгений Белжеарский (“Итоги”) и даже не знает, что в сравнении с “Мостом через канал Грибоедова” (так называется роман) новый, но уже замечательный автор замечательного романа (ключевые слова отзыва — петербургский текст, интеллектуализм, Даниил Хармс отдыхает) сможет предложить читателям завтра. Надо же.
3. Литература как повод для дискуссий
Сборнику “Русская литература XXI века: ориентиры и ориентации”, на самом деле представляющему материалы семинара, который проводится в Санкт-Петербурге, предпослана аннотация, где современная словесность охарактеризована как “одна из самых дискуссионных тем” нашей культуры.
Текст Марии Черняк (составитель книги и организатор семинара) насыщен “голосами” респондентов, отвечающих на этот вопрос или продолжающих фразу (см. эпиграф) — синквейнов.
Непонятное слово разъяснено: это такая форма анализа, разработанная под влиянием японской поэзии. Первая строка — тема, вторая — два характеризующих ее ярче всего эпитета, на третьей должны стоять три глагола, на четвертой — общая характеристика темы, а на пятой — резюме, в одно слово.
В составлении синквейнов участвовали студенты-филологи и старшеклассники-гуманитарии. И вот что у них получилось (процитирую теперь глаголы из этих микроанализов, из ответов на поставленный вопрос, — опуская общую для всех первую строчку “современная литература”): “убивает мозг, смущает, ошарашивает”, “не впечатляет, не удивляет, раздражает”, “портит, подчиняет и взрывает”, “пугает, вводит новые ценности”.
И все же современная русская литература (“Экспериментальная, умирающая. / Бодрится, оглядывается, навязывается. / Длинный путь позади, надежды возможны, но тщетны”) интригует литературных критиков и филологов — эта задачка всегда с непредсказуемыми поворотами, не говоря уж о финалах. Меняются ориентиры, исчезают в тумане славные, казалось бы, репутации. В сборнике, с которого я начала, помещена весьма комплиментарная по отношению к предмету (Алексей Иванов) статья Сергея Белякова. Цитирую: “Алексей Иванов — провинциальный автор всероссийского масштаба”. Столь пышно охарактеризованный писатель недавно выпустил свой последний роман “Комьюнити”, вызвавший общий вздох разочарования, — и вот уже Галина Юзефович (“Итоги”) резонно спрашивает: а может, попробуем перечитать теперь свежими глазами предыдущие тексты того же “оригинального, ни на кого не похожего писателя” (опять цитирую Сергея Белякова)? Может быть, итог перечитывания будет тоже не очень оптимистичным? По крайней мере, цитаты из “исторического” Иванова, которые приводит Галина Юзефович, провальны.
Так что все меняется — и сами критики находятся внутри этого потока. Могут угадать, а могут и дать петуха. Вот пристегивает литературу к идеологии (в сборнике помещено его выступление) А. Рудалев: ““Новый реализм” — попытка кристаллизации русского начала, только через которое может быть сохранена страна и ее культура. “Русское” — это единственно возможная государственная идеология, и “новый реализм” иллюстрирует этот тезис и находится в предчувствии появления нового русского героя” (доклад А. Рудалева называется программно: ““Новый реализм” и качественные вопросы”). Эк куда занесло, — ведь это не вести с идеологических полей, а литературная “научно-практическая” конференция! Так поверим практикой тех писателей, которых автор статьи ставит под знамена своей идеоконцепции. На мой взгляд, Сенчин в “Елтышевых”, “Льде под ногами”, “Персене” не только предчувствует, но и честно изображает “нового русского героя”, но как? В распаде нравственного мира, деградации общества и семьи, в депрессивной жизни офисного планктона. А Садулаев в “Шалинском рейде”? А Гуцко в “Сороковинах”? Никак не складывается в по-рудалевски — “русское” как “единственно возможную государственную идеологию”, если поверять рудалевскую теорию практикой. (Из личных воспоминаний. Как спрашивал знаменитый лермонтовед и замечательный человек, во время разминирования своим телом легший на бомбу, чтобы она не сдетонировала, — дабы спасти царскосельские статуи, — Виктор Мануйлов у одного из студентов семинара В.Н. Турбина, когда этот студент закончил свой, как сейчас понимаю, полудетский, но смелый доклад на Всесоюзной лермонтовской конференции в Пятигорске, конец 60-х: а что, голубчик, у вас сначала появилось — материал или концепция? При общем взрыве доброжелательного, но все-таки смеха студент гордо ответил — конечно, концепция!)
Изменчивая литература в меняющемся мире, предмет общих размышлений, коварна в своем течении и развитии. Позавидуем филологам, сосредоточенным на золотом XIX веке, — но здесь, в современности, и для филологов (в том числе), может быть, больше азарта, больше адреналина…
И они тоже — вместе с критиками — подыскивают современной литературе подходящие эпитеты. Только уж пусть материал определяет концепцию, а не наоборот.
* См. “Русская литература XXI века: ориентиры и ориентации”, СПб., 2011.
** Добавлю в скобках, вот что интересно: в различных рекламных роликах, запущенных на ТВ в конце прошлого — начале нынешнего года, сделанных живенько в интересах властных структур, в роликах, по поводу участия в которых вопросы не затихают (К. Собчак — Ч. Хаматова), не появился ни один писатель. А ведь они такие разные (см. все вышенаписанное). Вряд ли писатели не были востребованы в силу своей слабости (т.е. популярность даже самых-самых не сравнима со звездно-актерской). Нет. Ведь и у массовых Д. Донцовой, и у А. Марининой, у модных Л. Улицкой и Б. Акунина тиражи немаленькие (у книг Донцовой вообще совокупный тираж выпущенных книг достигает невероятной цифры в 150 миллионов). И ведь ни поп-звезд вроде Рубальской, ни Резника. Ни даже медиамачо С. Минаева. Ни-ко-го.