Стихи
Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2012
Об авторе | Владимир Навроцкий родился 23 сентября 1979 года в поселке Зырянка (ныне Верхнеколымский улус Якутии). Жил в городе Лисаковск Кустанайской области, затем переехал в Пензу и окончил Пензенский государственный университет. Первая публикация в 2003 году, с 2005-го состоит в литобъединении “Фронт радикального искусства”. Работает удаленным программистом. Живет в Пензе.
Владимир Навроцкий
Линзы и литеры
* * *
Сумерки в поле полыни за микрорайоном,
там, где бетонные плиты посередине.
(Запах костра — пенопласта и пакли палёной,
запах растёртой в ладонях тёплой полыни.)
Десять тропинок в полыни, у каждой тропинки
десять историй, известных всему массиву.
Сумерки завершились. Над головами
столбики окон кухонь. Ага, красиво.
“Вова, домой!” а зачем оно? тут интересней.
Там припахают ещё к заготовке солений
(небо, и ветер, и радость, как в песне, как в песне,
и засыпаешь, и пахнут полынью колени).
* * *
Это железнодорожная ветка, прорастающая в тихое, сонное,
в бетонные оболочки клеток, составляющие промзону,
где АТП и склады, где люди и механизмы медленные,
облупившимися ржавыми гаражами ветка облепленная.
А это, в крашенных самым поганым рыжим гулких кривых гаражах
серые, сросшиеся, неразличимые вещи лежат.
А это канава с осокою. А это тоска высокая.
Это вот я растворяюсь. На шпале связку ключей найдут.
Шепчет промзона: “Исчезнешь, развеешься”. Я не уйду, я тут.
С вами останусь, тихо и медленно реять (витать, кружить) —
жирные лужи, серые доски, ржавые гаражи.
Пересечься
Стало у нас невесомое мясо, полые кости, тонкая кожа:
весь медленный тёплый ветер земли (она неоглядно большая)
сквозь нас протекает, мы ему не мешаем, не замедляем, не отклоняем — не можем.
Сухая трава без имени, светло-серый конячий череп,
несколько километров степи по всем шести сторонам
ветер становится суше, теплее и крепче:
мы, как всегда, последние в очереди, но скоро и нам.
Только давай постоим уж сколько осталось,
разреженными телами обнявшись крепко, насколько можно.
Чувствуешь, как проникают сквозь руки руки, сквозь кожу кожа,
как вымывает горячим ветром радость, тоску, усталость,
череп лошадкин, наверно, не просто так череп, а как бы знак:
здесь начинаются или кончаются чьи-то угодья,
я ведь всегда хотел только с тобой и именно так —
не поверхностями соприкасаться, а пересечься всем телом, объёмом, плотью.
Энтропия
С каким мудаком ни едешь в купе, а послушай его и всё ему расскажи.
Любой человек прекрасен хотя бы тем, что тёпл человек,
разговорчив, округл и жив.
Не просто же так именно этот вот скучный чувак дан тебе в ощущениях.
Вот это оно и есть, называется “роскошь человеческого общения”.
И то, что его не засыпало снегом в палатке в обнимку с трупом твоим твёрдым,
и то, что тебя не засыпало чернозёмом в окопе вдвоём с половиной его трупа,
так это считай Мироздание и Провидение, сёстры-близняшки, любят тебя
и целуют тебя в морду, за уши треплют, и чешут загривок — ласково-весело-грубо.
(А люди лучше всего смотрятся не в окопе, не в беге и не в казённой
вагонной постели,
а лучше всего они смотрятся, когда с энтропией бьются
когда, например, становятся к мойке, чтоб вымыть вилки, накопленные за неделю,
а также чашки и блюдца.
И жмётся под мойку испуганное Неустройство Всего, ему там никак не устроиться
и капает едкое фейри на шкурку его, и кран с кипятком никак не закроется.
Никто не отпустит теперь из-под раковины ощетинившийся мировой хаос,
не оставит его в покое.
Вот так человек на минуту становится богоподобен,
он создаёт Порядок железной рукою).
Да даже когда в вагоне сидит и семки грызёт, всё равно это лучше,
чем если б его вообще не произошло.
Ведь он, например, занимает объём, который при прочих раскладах могло
занимать
какое-нибудь абсолютное зло.
Поэтому надо наушники вынуть, когда путешествуешь в поезде,
с полки своей спуститься и за жизнь с человеком перетереть,
пока не окоп, пока не лавина, пока из-под полки не вылезло всякое
и не устроило тут и потом везде тепловую смерть.
* * *
“Так и устроен твой город, в котором много воды, воды:
стоки, цистерны, поля аэрации, переплетенья труб.
В белом колодце, на пульте диспетчерском, в смену ночную ты
уровни смотришь, задвижки включаешь, смотришь тихонько ютуб:
ищешь рекламу на песню Моби (там были дельфины, вода),
я не нашёл, это значит, что ты тем более не найдёшь.
// здесь, например, строка, заканчивающаяся словами “вообще никогда”
// здесь, например, строка, заканчивающаяся словами “нескончаемый дощщь”
Так и устроен мой город, в котором много песка, песка.
Видишь, проснулся под вечер, леплю серые куличи
вылепил — тащишь наружу, тоска, но булькнет в кармане скайп.
Кто позвонил, тот пускай начинает, так что теперь не молчи.
не было там газироффки, я сухариков ффзял и печченья,
яичного порошка, молока сухого. Всё засыпал в старые формы для куличей”.
Это стихотворение набрано, но не отправлено в поле текстовых сообщений
каменного смартфона, найденного в куче сырого песка, рядом со связкой ключей
Вентиль
Снимай только самые мрачные хаты, строго первый этаж,
чтоб только что померли жившие тут последние сорок лет.
За рамами в кухне должен лежать химический карандаш.
Следи, чтоб колонка не автомат, обои в мелкий букет.
Живи там три года, и вырастет вентиль в поганом шкафу, где стояк,
пробьётся сквозь стопку “Роман-газет” за семьдесят третий год.
Крутни этот вентиль на два оборота, и трубы раздвинутся так,
что в Нижнюю Праздничную Москву откроется тайный ход:
там сетью проспектов в неоновом свете пары идут не спеша,
там сотни дверей, и за каждой — увесистый джаз и вечерние платья.
Туда не пускают в дешёвом костюме, без шляпы и без ППШ
(ага, обязательно ППШ. Томпсоны там не катят).
* * *
Мраморная крошка составляет 60—80 процентов объёма пола,
остальное цемент, иногда с пигментом, в нашем случае красным.
В поликлиниках часто встречается, в кинотеатрах и школах.
Вот и с этим холлом Дома культуры более-менее ясно.
Убедимся, что мы не ошиблись: ну да, в туалете
частично утраченные, замазанные раствором, стеклоблоки зелёные.
Убедимся повторно: на стенде у входа конкурс “Рисуют дети”:
все рисунки о том, как массово гибнут фашисты: пешие, мотоциклетные, конные.
Карандашные взрывы фашистов выбрасывают из картины,
но они пришиты к листу огненными пунктирами.
Местный ВИА почти дописал и уже вовсю репетировал
рок-оперу “Маленький принц”, судя по нотам и текстам.
Дом культуры как Дом культуры. Предсказуемое место.
Ладно. Ключ отнесём на вахту, сигнализация, но сначала шторы задёрнем.
План ДК не снимаем, он типовой. Всё фиксируем, ничего не уносим.
Два вопроса осталось:
Во-первых, это здание, из восемьдесят второго года выдернутое с корнем,
как попало на астероид L-двадцать восемь?
Может, просто оно тут из пыли и звёздного света самозародилось случайно?
Или кто-то его специально тащил в середину жёлтой пустыни?
Во-вторых, у вахтёрши в каморке стоит алюминиевый электрический чайник.
Он бездонный и непроглядный внутри, а снаружи горячий, и никак не остынет.
Сортировочная
Тем летом ночами над сортировочной
кричал голос Родины неразборчивый, но уверенно-злой.
(Теперь не кричит почему-то. Наверно, в рациях сцепщиков шепчет).
Тем вечером пахло полынью и креозотом, концом санитарной зоны, золой.
И запахи наливались, ветвились сердечной и шлейфовой нотой,
становились богаче и крепче.
Тогда было пусто на всех путях, и синий везде горел.
Прохожий считал семафоры и звёзды
с пустого стального, растянутого над путями моста.
В минуту, когда семафоров и звёзд стало поровну, запах созрел
и стал невозможен, и голос диспетчера нечеловеческим стал.
И Родина голосом алюминиевым перегруженным прохожему рассказывала о своём.
Синими огоньками стеклянно и пристально заглядывала в глаза.
Потом говорит: “Полезай на мой нос, расскажи о себе, а после давай споём”.
(За что она так нас теперь ненавидит? Что ты такого ей о нас рассказал?)
Доярки
вырезали кубический километр пустого пространства,
дно засыпаем крошкою белого пенопласта,
это у нас получилась заснеженная равнина
с лёгким наклоном к условной речке, с твёрдым неровным настом.
ёлок добавим чёрных, звёзд наберем неярких,
надо людей теперь запускать из норы с защёлкой,
чтобы сюжет пошёл новогодний, весёлый, долгий.
первый кузнец, второй, участковый и три доярки.
как это будет тошно, суетно, громко, долго.
слышишь, они в раздевалке уже бьются, галдят, не ладят.
мы их не пустим. сами встанем, на звёзды глядя.
или же снегом синим ляжем на ёлки, ёлки.
Иприт
Когда-то все вещи на белом свете делали сразу надолго.
Из красного дерева, тёплой меди, кожи, стекла и шёлка.
Снаружи крепили медную планку, где кислотой травили,
кто делал огранку, кто вышил изнанку — строчку смешных фамилий.
(Конечно, я знаю, что это жлобство: “Взял в руки и маешь вещь”.
Я сам ничего своего не сберёг и не собираюсь беречь.
Но линзы и литеры в чёрных футлярах прекрасны. О них и речь).
В дальнейшем прогресс и новейшие страшные опыты показали,
Что вещи живут неприлично протяжней хлипких своих хозяев —
Стит себе цацка и, лаком сияя, играет свою “Рио-Риту”,
Тогда как хозяин скукожился в яме, нахапавшийся иприту.
И каждый с тех пор понимает как жлобство фразу про “маешь вещь”.
Зачем тебе вечные вещи, когда ты себя-то не смог сберечь?
(Но старые медные штучки прекрасны. Прекрасны. О том и речь).
Труба
Раскопанная труба согревается солнцем осенним.
Как страшно и холодно ей в земле все эти годы.
Сегодня хотя бы светло, и сегодня ещё воскресенье.
Вчера в этой яме с утра и весь день происходила работа
в оранжевом, также работа в сером, после работа в синем.
Осталось дождаться Евстахия и Фаллопия, братьев-горнистов.
С утра подойдут, вострубят как умеют — тихонько, но звонко и чисто,
труба покроется инеем.
Ещё я скажу, что рельеф тут неровный, а наша труба пролегает прямо.
Ещё здесь какие-то заборы, коровники. Мама, мы в аду. Мы в аду, мама.
Шёлк и бархат
Шёлк и бархат с кистями: ледяная истома, пионерская нега.
Всё к фашистам хотел на допрос, ничего бы им не сказал.
(Так подробно мечталось: “пантера” у школы, пыточный актовый зал,
В алом галстуке, флаге дружины на голых плечах на расстрел босиком по снегу.
Ацетатный шёлк прохладный на ощупь, на вкус не помнишь;
Первый снег у крыльца обжигающий мокрый, на вкус не помнишь;
Звеньевая твоя в том же флаге дружины на тёплое голое тело
Ничего не сказала тоже — и так же, значит, к расстрелу.
Близко-близко идёт и смеётся. Да как её звали? Не помнишь.)
Не случилось фашистов. И славно! А шёлк и бархат —
Вот по левую руку алый шёлк настоящий,
Вот по правую руку бархат исчёрна-чёрный,
А никак не найдёшь того галстука — рыжего, мятого, мокрого — слаще.
96вс2
Надписи наши соскоблены с парт серою пастой “Пемос”.
Сплавлены в электропровод наши банки от балтики третьей.
Видите, вышла из мрака младая с перстами пурпурными Эос,
уничтожает следы пребывания нас на нашей планете.
Синяя краска в подъезде пахнет игральными картами.
вон “дмб 93” проступило под краской синею.
Что напишу я на парте ключом, если вдруг окажусь у парты?
Нет у меня социальной группы с кратким и ёмким именем.
Burda moden
Что там было, в траве под забором, в мокром мраке, тёплом и тайном?
Собирался ведь посмотреть попозже — ни назавтра не смог, ни потом не.
Может, ёжик там жил или полмотоцикла лежало ржавело в росе хрустальной.
Ни травы, ни забора, уже двадцать лет. Молодец хоть вспомнил.
Ну неважно, проехали, слушай, что изначально собрался сказать я:
Всё отлично, только не надо больше вслух проговаривать, где мы.
Вот в рабочих посёлках ведь женщины шьют в ателье вечерние платья,
хоть пойти в этих платьях и некуда, даже в гробех они не в тему.
Так и нам надлежит, как тем тётенькам, по выкройкам Burda moden,
Совершенствоваться, условно, в шитье сарафанов из ситца.
(Вот давай я убитую “ниву” куплю, в камуфляж наряжусь — и в болота
Или как-то ещё приготовлюсь к приключению, которого не случится.)
Подмосковье
Ближнее Подмосковье, дом на краю посёлка.
Кто там пошёл за водкой? Кто побежал за кровью?
Кто превратился в волка? Зыбко всё и нечётко.
Ночь и восточный ветер, ивы, вода и тина
в лунном неярком свете. Тени черны и длинны.
Ближнее Подмосковье, первая электричка курсом на Павелецкий.
Кто обернулся клерком, менеджером-логистом, в тамбуре курит “винстон”.
Что ему делать, волку с фенечкой на запястье, — бегал всю ночь, а толку.
Хочется спать и плакать; осень, тоска и слякоть; привкус железа в пасти.
Пенза