Публикация Андрея Малаева-Бабеля
Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2012
С Бабелем и без Бабеля
Антонина Пирожкова. Воспоминания, публикация Андрея Малаева-Бабеля. — Октябрь, 2011, № 9, 12.
“Из Саратова, Аткарска, Тамбова, Ртищева
и Козлова приезжают с Павелецкого вокзала”.
И. Ильф, Е. Петров. Двенадцать стульев
А поскольку я приезжаю в столицу именно с этого вокзала, то и станция московского метро, на которой я впервые очутился в 1953 году и до сих пор бываю чаще, чем на других, естественно, была “Павелецкая”. Но лишь сравнительно недавно я узнал, что ведущим конструктором станции, да и московского метро, была жена, потом вдова Исаака Бабеля, “…инженерному перу” Пирожковой принадлежат такие шедевры московского метро, как станции “Площадь Революции”, две “Киевские” — кольцевая и радиальная, “Павелецкая”. Как часто на станции метро “Маяковская” можно увидеть людей, запрокинувших головы, чтобы полюбоваться куполами с мозаикой художника Дейнеки. И только немногие знают, что именно Антонина Николаевна Пирожкова чудом сумела преобразить уже возведенную конструкцию станции “Маяковская”, первоначальный проект которой не предусматривал высокого потолка с куполами!” — пишет в предисловии Андрей Малаев, внук Бабеля и Пирожковой.
С легкой руки Эренбурга повелось считать, что в утвержденных деспотом расстрелах присутствовала некая безумная лотерея, кавказская рулетка: дескать, почему был уничтожен кремлевский журналист Кольцов и пощажен независимый Пастернак, и т.д.
Я, как и большинство людей моего времени (хочется верить, что и молодых людей нового времени), никогда не переставал размышлять о причинах неслыханного в ХХ веке мирового феномена под названием “борьба с врагами народа”. Да, дармовая рабочая сила в ГУЛАГе, да, расправы с политическими врагами и соперниками, да, запугивание населения одной шестой части земной суши, да, маниакальная подозрительность злодея, да, палаческая привычка у исполнителей его воли, и все же — не лотерея, не лотерея.
Что касается Эренбурга, причина его сохранности очевидна: он-то был для Сталина ценнее очень многих, потому что был один такой Эренбург и более никто.
О Бабеле встречается объяснение, что Исаак Эммануилович чересчур много и близко общался с чекистами и партийными руководителями. Тут есть правда, но не вся. Тогда вообще приняты были такие отношения у власти и писателей, начинавшиеся еще в 20-е годы, затем лично стимулируемые и провоцируемые самим Сталиным под “крышей” дома Горького, продолжавшиеся более приватно, скажем, в доме Бриков, и т.д. И Бабель здесь не исключение, а правило. К тому же в отличие от таких деятелей, как Кольцов или Киршон, он не был ни членом партии, ни, главное, политиканом.
И не в “Конармии” дело. Чем возмутила книга Буденного и других? Пресловутым “натурализмом”. Но опять-таки “Конармия” хоть и была ярче и круче, а главное — непривычнее, но далеко не исключение из правила в изображении красноармейцев: достаточно назвать Всеволода Иванова, чей восхитивший Хозяина рассказ “Дите” с 20-х годов был под запретом в СССР вплоть до перестройки.
Мое субъективное мнение, что в расправах играли немалую роль симпатии и антипатии Сталина. Ну, нравился ему сибиряк Иванов и не нравился одессит Бабель, всем не нравился — долгими поездками за границу, любовью к Парижу и французскому языку, особой “раввинской” мудростью. Подобную же неприязнь, думаю, вызывал у него и Пильняк, правда, уже российским нахальством.
Почему он пять лет дал погулять, во всяком случае, не уничтожил, да еще с такой стремительностью, — Мандельштаму? Интересно было палачу понаблюдать за мучениями гонимой жертвы? Или ему было интересно, что еще выкинет этот сумасшедший, опять что-нибудь про него сочинит?
А быть может, бывший стихотворец Джугашвили и впрямь полагал, что поэзия должна быть грустновата, ведь был же он, как ни странно, большим поклонником Вертинского, чему немало свидетельств?
Пирожкову оставили не только на воле, но и на ответственнейшей — ключевая роль в строительстве московского метро — работе. Объяснение этому может быть лишь одно: ей — позволю некорректное, просто по тексту возникшее сравнение, — как и Эренбургу, просто замены не было.
Но напряжение моей нехитрой мысли вызывает не это, а вдохновение, с которым Антонина Пирожкова создавала большой сталинский стиль. (При этом боролась за мужа, став, если не путаю, первой вдовой известного человека, добившейся его реабилитации вскоре после смерти диктатора).
И здесь я естественно прихожу к точке размышлений вообще: что же рождало шедевры архитектуры, других художеств, но прежде всего архитектуры, во время большого террора?
Большой стиль во время большого террора.
Моя мысль бьется в узком направлении и, хочешь не хочешь, приходит к выводу, — нет, конечно, не о благотворности репрессий в деле расцвета искусств, а к невозможности творца отказаться от предоставленного шанса сделать шедевр. Разве великое творение Душкина и Пирожковой — станция “Маяковская” — результат приспособленчества и страха?
Воспоминания А.Н. Пирожковой в части, касающейся жизни с Бабелем, в значительной мере уже знакомы читателю. Не стану пересказывать многие эпизоды любви двух замечательных людей, которые сохранила живая и независимая память Антонины Николаевны. Сейчас, при чтении, мне особенно бросились в глаза строгие, не подберу другого слова, отношения супругов. Дело даже не в обращении на “вы” (не такая уж редкость), не в духе того времени нередкое раздельное проживание. Высота их отношений напомнила мне, как ни покажется странным, нравы в самых высоких, самых лучших дворянских семействах России.
Особое мое восхищение вызывает неприязнь супругов к т.н. писательской жизни, которую уже позже стали именовать “Аэропортом”: “Мальро сказал, что “писатель — это не профессия””. Его удивляло, что в нашей стране так много писателей, которые ничем, кроме литературы, не занимаются, живут в обособленных домах, имеют дачи, дома отдыха, свои санатории. Об этом образе жизни писателей Бабель как-то раз сказал:
— Раньше писатель жил на кривой улочке, рядом с холодным сапожником. Напротив обитала толстуха-прачка, орущая во дворе мужским голосом на своих многочисленных детей. А у нас что?”
И многое, и многое другое, чем обогащают наше представление не только о Бабеле, не только об эпохе 30-х годов, но, в сущности, просто о настоящей жизни настоящих людей.
В 1972 году, в июле, я жил в Коктебеле. Комната была в пристроенном к Дому Волошина корпусе, прохладном, из ракушечника. Соседями были Антонина Николаевна Пирожкова, ее дочь Лидия и внук Андрей, которого братья-писатели прозвали бабеленок. Сын мой был ему сверстником. Естественно, я — в меру деликатности — заговаривал о Бабеле с Антониной Николаевной, к которой в полнейшей мере подходило старинное книжное определение “женщина со следами былой красоты”. Теперь я могу точно сказать, что ей было 63 года — на два года меньше, чем мне сейчас. Лидия Исааковна запомнилась, кроме легкой веселости нрава, удивительным сочетанием красоты и сходства с отцом, которого, как известно, красавцем нельзя было назвать.
Так вот, в одной из первых бесед Антонина Николаевна проявила — это я теперь понимаю — редкую перед незнакомым человеком откровенность. Она рассказала, что в КГБ ей не дали справку, аналогичную той, что выдали родственникам Михаила Кольцова: акт об уничтожении всех бумаг, изъятых при аресте; и она надеется, что рукописи Бабеля еще находятся где-то в недрах Лубянки. Тогда же я услышал от нее о незавершенной повести “Еврейка”. Еще — что она не собирается эмигрировать, в отличие от Надежды Яковлевны Мандельштам, которая решила уехать, как только выйдет том Осипа Эмильевича в “Библиотеке поэта”. Я все это помню хотя бы потому, что тогда записал. И сейчас знаю, что Надежда Яковлевна никуда не уехала, и помню, как из года в год переносившийся том Мандельштама в “Библиотеке поэта”, вконец исхудавший, вышел минимальным тиражом с подлым предисловием А. Дымшица (1973).
Более встречаться с Антониной Николаевной мне не довелось, но однажды в редакцию “Волги” пришел исследователь творчества Бабеля Стив Левин, знакомый мне еще по спецсеминару замечательной, затравленной затем коллегами с саратовского филфака Геры Владимировны Макаровской. Он принес текст, связанный с пребыванием Бабеля в Саратове и Заволжье (см. “В ослепительном свете вымысла… И.Э. Бабель на Саратовской земле”. Волга” 1994, № 9—10). И позвонил от меня Пирожковой. Тут я проявил тщеславный интерес к тому, помнит ли она меня, ведь больше двадцати лет прошло. Он дал мне трубку, и оказалось, что Антонина Николаевна меня помнила.
Я спросил ее — в надежде на публикацию в “Волге” — о повести “Еврейка” и услышал в ответ твердое: повести-то, в сущности, нет.
И вот от всего у меня осталось то же впечатление, что и от чтения ее воспоминаний: ее не то чтобы отдельности от Бабеля, но той самостоятельности натуры, которую невозможно отделить от служения памяти и творчеству великого мужа.
Сергей Боровиков