Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2012
Простые сердца
Л. Пантелеев — Л. Чуковская. Переписка (1929—1987). Предисловие: П. Крючков. — М.: Новое литературное обозрение, 2011.
Судьба распорядилась так, что почти всю жизнь я провел в литературной, писательской среде, и знаю, что одна из главных ее черт — это цинизм.
В провинции он был трусливо прямолинеен и странным образом застенчив. В Северной столице многолетне замаскирован тенью Пушкина, белыми ночами Достоевского и всеобщим пиететом к классикам, как бы осеняющим по определению и советских умельцев пера. Ну, а Москва советская преподносила полный прейскурант любых сортов литературного и общественного цинизма — от притворно правоверного до нескрываемо ернического. Люди если и не гибли, то почти неизбежно развращались в мире непрестанных сделок с совестью.
И вот известный ленинградский писатель и дочь знаменитого писателя, сама писательница, ведут многолетнюю переписку. В ней, натурально, речь неизбежно об издательствах и публикациях, договорах и выговорах, слухах и заседаниях СП, домах творчества и сплетнях.
И в этом страшном “материале” адресаты сохраняют чистоту, я даже скажу, целомудрие.
Они, конечно, взрослые, потом и немолодые, потом и старые, умудряемые жизнью люди, но год от года их не менее, а все более поражают своекорыстие, злоба, нетерпимость, сервильность коллег. Чуковская: “Редакция “Лит. газеты”, принявшая мою статью против ханжества с восторгом, поместившая ее на первой полосе в качестве редакционной, — вчера напечатала хвалебную статью Алексина о “Чести товарища”. Я случайно видела этот фильм, это нечто чудовищное, цветное ханжество, конфетная коробка. В чем же линия, в чем идея?” (12 января 1954).
Бог мой, Лидия Корнеевна, чья линия, какая идея? Ведь Вы пережили уже столько — разгром детской редакции в Ленинграде, арест и гибель мужа, травлю отца — откуда же эта наивность? И ежедневная борьба, сражение, надежда…
С годами они меняются ролями, это забавно проявилось в том, что в первых письмах он — Леня, а она — Лидия Корнеевна (разница в возрасте — в один год), затем оба переходят на имя-отчество, а с начала 50-х он — Алексей Иванович, а она — Лидочка.
Их отношения так трогательно просты и ровны, что переписка может показаться чересчур пресной, несмотря на насыщенность, особенно в письмах Л.К., сражениями, частыми поражениями и редкими победами.
Эта “пресность” в переписке двух хорошо знающих “дикие нравы” литераторов вполне объяснима:
“Дорогая Лидочка!
Ваше письмо, опущенное в Москве 28-го, я получил сегодня, утром 29-го. Не понимаю, как это могло физически получиться. Ведь пневматической почты между Москвой и Питером не существует. Но если технику этого дела моя голова постичь не способна, то психологию понять легче. Тому, кто в течение недели исследовал Ваше предыдущее письмо, захотелось блеснуть, показать класс: — Вот, мол, а мы и так можем!..
Могут. Молодцы, ребята!” (29.ХI.71)
Диссидентства политического нет, и, хоть оба восторгаются Солженицыным, все-таки, конечно, не понимают целей этого человека, оба — советские люди, они всегда против любой неправды, произвола, лжи.
Очень часто письма пишутся в домах творчества. Удивительное было время, когда в благополучных условиях Малеевки, Переделкина, Комарова жили-поживали и творили обладатели одинаковых писательских билетов: “За соседним столиком сидит Калуцкая (мерзавка из Детгиза, уничтожавшая “Солнечное вещество”), еще подалее — Щербина с женой и О. Мальцев… Окромя подлецов есть тут, конечно, и милые люди — но чуждость моя, нестираемая, всем и всему растет <…> рядом за стеной живет отъявленный хам поэт Поделков, который ночью стучит на машинке и читает вслух свои стишата” (Чуковская из Малеевки, 24/III.61).
Странно, а может быть, и не странно, но письма очень похожи, порою даже кажется, что это один человек сам себе пишет эти письма. Cудя по тому, что я знаю об Алексее Ивановиче и Лидии Корнеевне, они были все же натуры разные, хотя, впрочем, — как знать…
Из письма в письмо монотонно повторяется обмен информацией: приняли книгу — не вышла книга, заказана рецензия — не опубликована рецензия, приняли рукопись — не приняли (более всего о многострадальной “Софье Петровне” Чуковской), опять где-то что-то запретили, кого-то сняли, разогнали, опять торжествуют литературные негодяи.
В оценках прочитанного они далеко не всегда совпадают; скажем, “Темные аллеи” Лидии Корнеевне решительно не нравятся, а Юрия Казакова уже Пантелеев называет “талантливейшим имитатором”.
Какие же еще имена и произведения занимали адресатов в разные годы?
С легкими объектами типа Панферова, Михалкова, Прилежаевой — все понятно. Понятна и неприязнь к Катаеву, Олеше (“жалкий фигляр и кабацкий мэтр” — Пантелеев 4—1—35). Но — удивительно: о Булгакове и его произведениях — ни слова за все годы. Здесь не могу не заметить, что и отец Лидии Корнеевны, долгие годы бывший современником Михаила Афанасьевича, в своих обширных дневниках лишь раз упоминает “Театральный роман”, практически отсутствует имя Булгакова и в опубликованной переписке Корнея Ивановича с дочерью.
Безусловный пиетет у обоих — перед Ахматовой и Зощенко; известное письмо Пантелеева о его похоронах должно войти в антологию эпитафий.
Современники: Распутин упоминается чаще, чем Окуджава, Белов, чем Ахмадулина, Грибачев занимает адресатов больше, чем Гроссман.
Вовсе не упомянуты Домбровский, Искандер, Шукшин, Войнович. Я пытался уловить здесь логику и отчасти нащупал: друзья более, чем собственно о литературе, сообщали друг другу о литературной и окололитературной политике, поэтому Прокофьев и Гранин возникают чаще, чем Гроссман и Галич. Много о Бродском, но не о его стихах, а о “деле Бродского”. Но это лишь отчасти, потому что многие и многие оценки кажутся, скажем, в устах Лидии Корнеевны, неожиданными: “…В Белова я верю, а в Трифонова не очень-то. Он все-таки “Якобы правда”. <…> прочла с большою радостью “Кануны” Белова… попробовала читать, но бросила трифоновского “Старика” (1978).
Вообще Пантелеев, не менее Чуковской поглощенный издательско-совписовскими интригами, в его случае ленинградскими, более определен в пристрастиях и оценках: “…для меня гражданственность искусства стала значить больше, чем значила когда-то. Мы вот с юности не любим передвижников, снисходительно посмеиваемся над ними, над заданностью, тенденциозностью. А несколько лет назад я смотрел выставку молодых ленинградских художников, там было выставлено немало симпатичного, очень свободного, очень левого. А все-таки дольше всего я стоял у карандашных рисунков неизвестного мне художника, у рисунков, которые назывались “Репрессированный”, “В колхозе” и т.п.” (16.IХ.66).
Я не могу согласиться с автором предисловия П. Крючковым в том, что “у Пантелеева почти никого, только немногочисленные, но верные читатели…”. А у кого сейчас многочисленные — у Щедрина? Гончарова? Лескова?
Это Крючков написал, сопоставляя современное положение Пантелеева и Чуковской. Но то, что они дружили, еще не делает корректным их литературное сопоставление. Да, Лидия Корнеевна тоже бывала и детским писателем, но разве здесь ее место в русской словесности? И почему надо считать, что с Пантелеевым “все гораздо печальней”, чем с Чуковской, лишь на том основании, что “заветная книга “Верую” вышла “только” двумя переизданиями… Но ведь несправедливо поздняя читательская судьба пронзительной исповеди “Верую” не определяет всей писательской судьбы автора “Республики ШКИД”, “Пакета”, “Честного слова”, “Индиана Чубатого”, точно так же, как не “Софья Петровна” и не детские книги определили место Лидии Чуковской в литературе, а “Записки об Анне Ахматовой”, “В лаборатории редактора”, “Борис Житков”, самиздатское “Открытое письмо Шолохову”.
Теперь к их творческому наследию добавится и почтовый роман.
Сергей Боровиков