Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2012
Говорят финалисты премии
Ивана Петровича Белкина
На Масленицу, 21 февраля 2012 года, в Овальном зале ВГБИЛ имени М. Рудомино состоялась торжественная церемония вручения дипломов финалистам премии Ивана Петровича Белкина (повесть года). В тот же день, до церемонии, жюри определило лауреата — им стал живущий сейчас в Германии Алексей Козлачков (повесть “Запах искусственной свежести”, “Знамя”, 2011, № 9).
Обладателем почетного диплома премии “Станционный смотритель” был единогласно назван С. Гедройц (Самуил Лурье) за сборник рецензий “Гиппоцентавр, или Опыты чтения и письма”.
В этом году впервые был вручен “Учительский Белкин” — премия учителей-словесников Москвы и Киева. Учительское жюри (куратор — доцент МГПУ Наталия Попова) присудило своего “Белкина” прозаику из Донецка Елене Стяжкиной (повесть “Все так”, “Знамя”, 2011, № 10) и наградило ее “Пушкиным” работы художницы-кукольницы Ольги Андриановой (в аванзале была развернута выставка ее работ). Лучшие рецензии словесников на повести финалистов будут опубликованы в нашем журнале. Благодарим за постоянную поддержку Президентский Центр Б.Н. Ельцина и публикуем речи лауреатов и финалистов.
Координатор премии
Наталья Иванова
Ирина Богатырева
Уважаемое жюри и учредители премии!
В первую очередь я хочу сказать большое СПАСИБО. Я чувствую себя очень счастливым человеком: для меня большая честь, что моя повесть попала в финал именно этой премии, само название которой подчеркивает нелинейную связь между реальностью и литературой, между персонажами и их создателями. Конечно, все понимают, что, говоря “Белкин”, мы подразумеваем Пушкина. Однако насколько Белкин — это Пушкин? И кто может теперь сказать, что они не сиживали вместе за самоваром, как на известном рисунке, пусть и самовар этот — виртуальный?
Для меня в процессе написания текста очень важны отношения, которые складываются с персонажами. А именно — насколько велика их степень свободы от авторского произвола. В этом смысле “Товарищ Анна” — особый для меня текст: его главная героиня настолько самостоятельна и ничего не заимствовала у меня, что я не уверена точно, явилась ли она из реальности или ее пришлось мне выдумать.
Она привиделась мне в ночном метро, на переходе к станции “Пролетарская”. Был 2008 год, никаких возмущений в обществе еще и не предполагалось, хотя в глубине людского моря, сдавленного кризисом, уже чувствовалось то биение противоречий, итоги которых стали очевидными теперь уже для многих.
Моя Анна — нерв противоречий. Она из тех, кто не может существовать в стагнации. Когда прочим для жизни нужны только условия, ей нужна — вера. Любая, та, которую она сама выберет, а потом будет строить свою жизнь в соответствии с ней — до конца. Для нее символ веры — сигнал к действию, поэтому она не может жить в мире, полном советских фетишей и мифологем, уже потерявших всякий смысл, и ничего не делать.
Она фанатик, а такие часто отпугивают.
Все мои друзья, кто читал текст еще в рукописи, спрашивали меня не без опаски, знаю ли я такую “Анну” на самом деле. И всякий раз я сомневалась в ответе. В расслабленном и безразличном обществе (наподобие нашего в нулевые годы) такие люди должны были быть, просто обязаны были появиться. Вопрос заключался только в том, какую веру они выберут и куда в соответствии с ней направят себя. В течение последних лет говорить о том, что делается во власти, было почти неприлично. Предпочтение отдавалось брезгливому невмешательству. Мне казалось, что в этих условиях моя Анна невозможна, утопична вместе с ее безудержной социалистической верой во всеобщее равенство, что она все-таки в большей степени заимствована из литературы и коллективной исторической памяти. Подобные ей люди сейчас могли бы возмущаться социальным неравенством, но не пытаться переделать страну. И потому мне было удивительно, что в издательстве, где готовилась к печати эта книга, меня вдруг стали принимать за нее. “Здравствуйте, Аня!” — здоровались со мной доброжелательно. “Здравствуйте”, — отвечала я и не пыталась поправлять: значит, Анна все-таки удалась, раз вот так запросто может открыть дверь и войти в любую комнату.
Свободные от авторского произвола персонажи начинают жить своей жизнью. И вот недавно я снова встретила свою Анну, в метро, накануне очередного митинга. Я читала в переполненном вагоне. Вдруг ко мне приблизилась женщина, коротко бросила: “Возьмите” — и тут же двинулась дальше. На раскрытой странице моей книги осталась листовка с призывом прийти на площадь и выразить несогласие с условиями выдвижения кандидатов на выборы президента. Я подняла глаза: от меня удалялась хорошо одетая, красивая молодая девушка. Она не проталкивалась, а двигалась уверенно, целеустремленно, и люди перед ней расступались. Ее лицо, голос, манера держаться, — все было полно непоколебимой твердости, и все вокруг ей странным образом подчинялось.
Я представила, как, отсидев рабочий день в офисе, она отводит несколько своих вечерних часов на то, чтобы распространять напечатанные на офисном принтере прокламации.
Что для нее это — мода? проявление социальной позиции? или новая вера, которая привела в движение, захватила ее жизнь? Впрочем, мне в тот момент любопытнее было узнать другое: что подсказало ей вести себя именно так — коллективная историческая память или все же литература, для которой связь с реальностью порой столь эфемерна или непредсказуема?
Марина Вишневецкая
Что привнес в “Повести Белкина” Пушкин — очевидно: меру, выверенность музыкальности и строгой сюжетики, иронии и душевного трепета, сдержанности высказывания и его полноты, память о том, что литературой наработано и отработано, и — предчувствие ее новых путей.
Ну а Белкин — что привнес в повести Пушкина он? Рискну утверждать: чувство счастья, разлитое на их страницах без всякой меры. Над этим можно смеяться, как Кюхельбекер, можно “ржать и биться”, как Баратынский, но от счастья не уйти никому. Иван Петрович Александру Сергеевичу не чета: всех сведет, всех поженит, а счастливо женившихся еще и щедро наградит — потомством, благополучием, важными связями — у кого в чем нужда. И даже гробовщику Адрияну Прохорову, который “обыкновенно был угрюм и задумчив”, подарит в финале повествования пробуждение под звуки благовеста — для радости. Ну а как же погибший под Скулянами Сильвио, спросите вы? А несчастный Владимир, из “Метели”, скончавшийся накануне вступления в Москву французов? Да, и самое главное: как же “бедный отец”, станционный смотритель, умерший без своей ненаглядной Дуни, — тут ваши глаза, скорее всего, увлажнятся, — прародитель всех бедных стариков и маленьких человеков великой русской литературы? Но ведь старик сам довел себя до могилы неверием в дочкино счастье, он “погиб от немецких картинок”, повествующих о мытарствах блудного сына, как справедливо написал Гершензон, поверил им, а не признанию Минского: она будет счастлива, даю тебе честное слово. Это Пушкин — писатель меры. Белкин — писатель счастья. Не лукавого и часто обманного, которое вот-вот брызнет со страниц гоголевских “Вечеров…”, а на срок отложенного и неизбежного, как у любимых героев Толстого.
…Чуть больше года назад, оказавшись в больнице, я пережила по-своему удивительный опыт, благодаря которому впервые в жизни так остро прочувствовала это толстовское, но в чем-то и белкинское: жизнь есть счастье. И поделилась этим опытом с героиней своей повести. Спасибо уважаемому жюри, эту интонацию различившему. Спасибо друзьям, которые прочли эту повесть первыми и убедили меня в том, что ее стоит нести в любимый журнал. Спасибо журналу “Знамя” и Ольге Васильевне Труновой, которой эта повесть обязана несколькими важными уточнениями. Спасибо родителям, за то, что они есть и что у меня опять получилось их порадовать.
Алексей Козлачков
О творчестве личного состава 7-й парашютно-десантной роты 350-го полка
Речь командира полка гвардии полковника Хренова, произнесенная в офицерском собрании 21 февраля 2012 года
Вот так в нашем полку всегда и бывает: глядишь, вроде, дурак дураком, а на тебе — повесть написал или даже того хлеще — частушки матерные про командование. Вот хоть старший лейтенант Белкин И.П. и другие военнослужащие, пошедшие у него в поводу. Караульная служба не несется, территория не окультуривается, и даже вероятного противника забыли как звать… а они все пишут и пишут… Не парашютный полк, а… кружок ликвидации безграмотности, твою дивизию! Так что культура и искусства расцвели у нас ядовитыми цветами, оказалось, что талантов в полку — как солдат в китайской стрелковой дивизии. Видимо, сказываются ежедневные тренировки личного состава полка по программе “голова-кирпич”, “голова-бутылка”; литература ведь дело тонкое, требует сосредоточенности…
Тут мне замполит кой-чего подкинул для прочтения, в основном произведения, где процесс боевой и политической подготовки войск не понаслышке нашел свое героическое отображение. Прежде всего хочу отметить повесть “Выстрел”, где однозначно подчеркивается первостепенное значение огневой подготовки в процессе укрепления боеготовности: “пистолет требует ежедневного упражнения”, — говорится в этом произведении. А я бы еще добавил — и автомат, и пулемет, да и любое штатное вооружение и техника, даже саперная лопатка. И правильно он там говорит, сразу видно — хоть и разгильдяй, но офицер толковый, службу знает: как только месяц не поупражнялся в огневой подготовке, так четыре раза подряд не мог попасть в бутылку с зачетного расстояния. Это чтоб офицер нашего полка четыре раза промазал по бутылке из штатного оружия! Тут уж и до предательства родины недалеко… Хорошо хоть сам признался, есть возможность для устранения недостатков. Одно его только извиняет, бутылку, говорят, ему полную подсунули. А у него на полную рука-то и не поднялась, как у всякого честного десантного офицера. С этим вопросом еще надо разбираться.
Или вот тоже еще одно произведение очень правильное у него получилась, хоть и в стихах… На тему важности несения караульной службы. В нем, правда, все иносказательно эдак говорится, но на то оно и искусство, как говорит наш замполит. Я где надо разъясню по-человечески. Значит, диспозиция там такая: жил-был один царь, и оперативная обстановка на рубежах обороны у него была крайне сложной и изменчивой, на границах постоянно сосредотачивались войска противника, собирались многочисленные ударные группировки и, удачно используя огонь и маневр, меняли направление главного удара, тем самым достигая оперативно-тактического преимущества на разных участках фронта. Разведка была поставлена отвратительно, за что и расплатились. Цитирую:
Чтоб концы своих владений
Охранять от нападений,
Должен был он содержать
Многочисленную рать.
Тут вот еще нерасчет сил и средств имеет место, куда смотрел начальник штаба?
Воеводы не дремали,
Но никак не успевали:
Ждут, бывало, с юга, глядь, —
Ан с востока лезет рать.
И вот появился опытный военачальник, который и взялся правильно организовать гарнизонную и караульную службу, а также визуальную разведку, со специально построенного наблюдательного пункта. Царь послушал военспеца, чем и спас отечество от напастей:
Петушок с высокой спицы
Стал стеречь его границы.
Чуть опасность где видна,
Верный сторож, как со сна,
Шевельнется, встрепенется,
К той сторонке обернется
И кричит: “Кири-ку-ку!
Царствуй, лежа на боку!”
И соседи присмирели,
Воевать уже не смели:
Таковой им царь Дадон
Дал отпор со всех сторон!
Кончилось все, правда, все равно неприятно, но это уж прямого отношения к караульной службе не имеет. Дадона на этот раз контрразведка подвела, не разглядел в военспеце предателя, а в Шамаханской царице резидента иностранной разведки.
И надо признать, что много полезного для укрепления боеготовности полка понаписали офицеры и прапорщики 7-й роты, в особенности тот же старший лейтенант Белкин. Вон комбат минометчиков ходит теперь постоянно и под нос напевает куплеты о значении пристрелки при стрельбе батареей по площадным и отдельно стоящим целям: “паду ли я, стрелой пронзенный, иль мимо полетит она”. Душа поет, слушая такие песни, товарищи офицеры; такое творчество необходимо, понятно и солдату, и офицеру, и даже прапорщику.
Так… Тут мне замполит подсказывает, что, мол, не все здесь один старший лейтенант Белкин написал. Да я и без замполита знаю, что не все. У них там в 7-й роте вообще целый Союз писателей развели…. кроме ротного писаря — все теперь писать научились! Зараза уже на другие подразделения перекинулась. В гаубичной батарее — старший лейтенант Толстой строчит, не просыхая ни днем ни ночью; в разведроте — лейтенант Лермонтов без конца сочиняет пасквили про сослуживцев, уже до мордобоя не раз доходило; в саперной роте младший сержант Достоевский все пишет и пишет про тюрьму.
Черт, опять тут замполит говорит, что все это написал не Белкин, а Пушкин… Ну, правильно… вали теперь все на Пушкина! Никакого Пушкина у нас в штатном расписании полка не числится, только Белкин. Кто из них там что понаписал, пусть теперь политотдел дивизии разбирается, а если и он не сможет, то особый отдел быстро разберется.
А вообще, как говорит наш замполит (а я ему в этом вопросе доверяю), у нас на довольствии в полку стоят и пушкинисты, и шекспиристы, и даже дантисты. Вот, к примеру, гвардии ефрейтор Перепелкин, оператор-наводчик БМД третьего взвода 7-й роты, решил перевести на русский язык стихотворное произведение одного иностранного автора. Смелое, однако, решение, но военнослужащие 7-й роты, не уронив чести и достоинства, справились и с этой сложнейшей задачей. Хоть писатель этот и жил на территории страны вероятного противника, но многое писал правильно, доходчиво, особенно о дружбе и войсковом товари┬ществе, о чести воинской и искоренении еще имеющихся недостатков боевой подготовки частей и подразделений. Он писал такими короткими стихами — буквально в три-четыре куплета, которые все пронумеровал, как в армии и положено. Написал, как говорит замполит, стихов всего штук 150 и все в точку. Особенно одно там было самое известное, до Перепелкина его много раз переводили, но все как-то очень неудачно, потому что переводчики были в основном гражданские: Маршак, Пастернак… Бардак да и только! В армии никто из них не служил, о чем тут можно переводить? И вот недавно гвардии ефрейтор Перепелкин выполнил настоящий перевод стихотворения английского военного писателя Вильяма Шекспира под номером 66 — простым солдатским языком, доступным рядовому и сержантскому составу. Я, кстати, и прежние для сравнения прочитал; ерунда какая-то, я вам скажу, ничего не поймешь:
Зову я смерть. Мне видеть невтерпеж
Достоинство, что просит подаянья…
и прочая гражданская муть.
А вот вам наш, десантный Шекспир:
Да чтоб я сдох, чем видеть это бб… гадство!
Где честный воин по уши в дерьме,
Где чмо жирует в роскоши и глянце,
И вера кони двинула во тьме.
Где чести больно много вахлачине,
А Люся всем давала по кустам,
Где мамонтяру духи замочили,
И жизни нет нормальным пацанам;
А только пикнешь — сразу на цугундер,
И прапор с понтом, будто он полкан,
И доброта, что служит злобной хунте,
И ротный, что с подъема вдрабадан…
Я б точно сдох, но без меня, как глянешь…
Едва ли ты до дембеля дотянешь.
Даже у меня, старого воина, слезу пробило; хоть в произведении и вскрыт ряд существенных недостатков и упущений по службе войск в нашем полку.
А вообще, для всего пишущего личного состава я так скажу: в военно-патриотическом воспитании писатели должны играть самую крупную скрипку: поднимать в атаку, помогать держать оборону, совершать рейды по тылам противника. Поэтому писать надо проще и понятней, прежде всего для рядового и сержантского состава. Ну вот как опять же старший лейтенант Белкин, а также лейтенаты Кулаков, Востряков, Козлачков, старший прапорщик Подкопаев и, конечно, ефрейтор Перепелкин из 7-й роты. Мы их отметим в приказе по полку. С таким личным составом мы любую боевую задачу подвергнем перевыполнению, даже самую невыполнимую… Как говорится у нас в ВДВ: никто кроме нас! Ни Пушкин, ни Шыкспир, ни другие военнослужащие и военнообязанные.
Максим Осипов
Готовясь к сегодняшнему торжеству, я перечитал “Повести Белкина”, чего не делал давно, и также прочел сочинения из короткого списка премии, включая собственное. Не стоит говорить о том, какое чтение мне понравилось больше, не потому, что ответ очевиден, а потому, что сопоставление современных авторов с классиками, особенно с Пушкиным, неправомерно. Это как сравнивать своих новых приятелей с умершими, горячо любимыми родителями. Мы стали такими, какими стали, потому что у нас были (или есть) родители и потому что у нас был — и есть — Пушкин.
Расстояние между ним и нами огромно. Заявление “Мне не нравится Пушкин” — по-русски столь же бессмысленно, как, например, “Мне не нравится воздух” или “Мне не нравится вода” — мы дышим воздухом, пьем воду, больше чем наполовину состоим из нее. Расстояние между Пушкиным и нами огромно, и, вместе с тем, он настолько нам свой, настолько сопровождает нас с самого детства, что говорить о нем — просто, легко. Не являясь филологом, я бы затруднился говорить о любом другом классике, а о Пушкине — нет.
Мы еще детьми узнаем о любви из “Барышни-крестьянки”, о действии рока — из “Метели”, о чувстве мести — из “Выстрела” и о преодолении этого чувства — тоже из “Выстрела”, и, перечитав эту повесть взрослыми, удивляемся тому своему, детскому сопереживанию Сильвио, потому что граф, который завтракает черешней, нам теперь кажется куда симпатичнее. Мы читаем об отцовском чувстве “Станционного смотрителя”, а попутно — узнаем притчу о блудном сыне: многие из нас прочли повести Белкина прежде Евангелия. И потом, когда у нас самих появляются дети — какой это замечательный повод почитать эти повести вслух, а, заболев и готовясь к смерти, кто-нибудь из нас, возможно, попросит, как Тимофеев-Ресовский — друга: “Буду умирать, прочти мне повести Белкина”.
Я все-таки должен сказать о вещи, которая привела меня на эту сцену. Мой герой — вовсе не человек эпохи Возрождения и не пушкинский персонаж, хотя и стреляет почти так же метко, как Сильвио. Это человек современный, весьма обеспеченный, который полагает, что жизнь состоит из работы и отдыха, только из них. Повести Белкина он, скорее всего, читал, но не воспринял их. Моя повесть — о том, как такой вот человек встречается с самим собой и не выдерживает этой встречи. Довольно грустная вещь.
А в заключение — вот что. Мы готовили свои речи и находимся здесь — по обязанности, потому что хоть сегодня и торжество, но для нас, соискателей премии, это еще и суд: есть жюри — присяжные, председатель суда. Суд — товарищеский, не в зловещем советском смысле — помните, были “товарищеские суды”? — а белкинский, пушкинский суд, это ведь очень пушкинское слово — “товарищ”. Так вот, сочиняя речь, я подумал о том, что Пушкин, будучи веселым — и человеком, и литератором, — многое нам разрешил. А запретил он всего две вещи: плохо писать по-русски и не то что бы даже бояться, трусить, а — не быть молодцами. И потому, обращаясь к своим товарищам, к другим соискателям белкинской премии, я говорю: примем сегодняшний суд весело, будем молодцами перед его лицом!
Елена Стяжкина
У меня не получилась речь. С той поры, как известие о премии Белкина стало частью моей жизни, слова перестали слушаться, их исполнительская дисциплина упала, а требование свободы стало ключевым.
Они не собираются больше в правильные тексты, а позволяют себе организовываться в мысли, которые раньше казались мне ненужными, детскими и даже стыдными.
Они победили, особенно те, что были осуждены по статье “ложный пафос” на многие годы административного ареста. Они-то еще раньше знали, что не виновны, и в апелляции писали, что многомиллионновыкрикнутое “спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство” не может испортить слова “спасибо”.
В общем, слова мои взяли власть, заявили о несогласии укладываться в логику речи, построились отдельными, совсем не стройными колоннами. И мне это, пожалуй, нравится.
А колонны — вот они.
Я хочу сказать спасибо людям, которые создают эту премию. Потому что ничего не бывает без людей. Ленивым, правда, кажется, что все идет само собой, неленивым и алчущим очевидна зависимость от руки государевой и от показателей макроэкономических. Все остальные знают, что линия Маннергейма ничто в сравнении с семейным рецептом борща, а трасса Монако и вовсе пустяк с точки зрения дороги, по которой уходят любимые люди. Или приходят.
Я хочу сказать и говорю спасибо. Я знаю: ничего бы не было без Сергея Чупринина, без Натальи Ивановой, без редактора Евгении Вежлян — тоже ничего, и без Марины Сотниковой, без членов жюри, без людей, работающих в журнале “Знамя” и в фонде Бориса Ельцина, и других людей, имен которых я не знаю. Потому что без них этот зал был бы сегодня пустым, а место, где растет повесть, считалось бы нерыночно сорным.
Еще я хочу сказать спасибо учителям-словесникам, зависимость от которых — и тонкая, и хрупкая, потому что без них тоже ничего нет и не будет — ни книг, ни читателей, ни вообще смысла в том, чтобы собирать и строить слова или отпускать их на волю.
Еще я хочу сказать о том, что Стяжкиной быть хорошо. И нет, это не мания величия. И да, санитаров вызывать не нужно. Я имею в виду вторую половину урока. Потому что есть фамилии для первой половины, а есть — для второй. И, дожидаясь вызова к доске, можно много чего успеть: послушать отличников, поболтать в удовольствие, подсказать соседу, полистать учебник. И не расслабляться. Потому что вторая часть урока может быть не менее интересной и напряженной, чем первая. И не менее важной. Если только делать дело, которое радует, и в глубине души знать, что тебя обязательно вызовут.
И Пушкин, конечно, по-прежнему знает о нас все. И его драгоценный автор Иван Петрович Белкин, конечно, тоже. Они знают, что в том языке, который создан ими, нам не прожить романа. Разве что только в стихах. Разве что некоторым. Препятствиями к роману служит все — и несоразмерность человека и человечности, и несвоевременность справедливости, и несовместимость предназначения и времени его реализации, и неожиданность исторических поворотов, и глубокая неопытность в построении жизни как заранее спланированного сюжета.
А вот на повесть сил может хватить. И даже не на одну. Хватает на все пять. И сил, и удали молодецкой, и мудрости, и глупости с избытком: чтобы найти причину для войны и саму войну найти тоже; прожить горячечную любовь и спастись в ней своим, предназначенным, человеком; чтобы стать в конечном итоге самым дорогим, хотя, возможно, неудобным человеком для гробовщика; но успеть побыть еще родителем; чтобы примерить маску в надежде, что именно она дает свободу быть самим собой.
Спасибо.
С. Гедройц
Дамы и господа!
Милостивые государыни и, несомненно, таковые же государи!
Чрезвычайно обрадован известием, что мне присужден почетный диплом премии И.П. Белкина — диплом “Станционный смотритель”.
Радость эта — подобно русскому марксизму, если прав его главный извратитель, — имеет три составные части. (Разумею — литературные; а житейские волненья, для которых мы с вами, как известно, не рождены, оставим в стороне.)
Во-первых, приятно — сознаюсь — подпустить едкой золотой (ничего, что бумажной!) пыли в глаза моему старому учителю — Самуилу Лурье. Когда-то награжденному премией имени П.А. Вяземского — за произведения, как было сказано, — “отвечающие идеалам художественного аристократизма и высокого дилетантизма”. Какова бы ни была (не известная мне в точности) формула, излагающая критерии “Станционного смотрителя”, они, скорее всего, прямо противоположны названным.
Во-вторых, не без удивления припомнил я, что сколько-то лет назад напророчил себе эту награду — злые языки, пожалуй, скажут: напрашивался на нее, — но, поверьте, тогда я о ней не помышлял и даже, думаю, не слыхал. Напечатанная в “Звезде” в августе 2003-го рецензия на сборник стихотворений Александра Кушнера “Кустарник” начиналась: “К этому сюжету приступаю исключительно ex officio — просто как литературный регистратор, станционный смотритель. Было бы возмутительным разгильдяйством — не записать в журнал такого проезжающего” и т.д. (цитирую по моей книжке “47 ночей”).
В-третьих, и самое важное, дамы и господа: вы доставили мне повод незамедлительно перечитать одноименную вещь — этот удивительный рассказ титулярного советника А.Г.Н., записанный с его слов помещиком И.П. Белкиным, которого придумал А.С. Пушкин. Боюсь, я не заглядывал в этот текст с тех пор, как учился в средней школе.
Пишу это и не верю сам себе: какая непроходимая невинность! какая — поистине спасительная — бездарность! до какой же степени руководители той школы, составители ее программ, были ослеплены вульгарно-социологической схемой, если осмелились подсунуть несовершеннолетним учащимся эту новеллу!
Да, некоторые мальчики (я в их числе) извлекли из нее сведение, которое пригодилось в дальнейшей жизни, — а именно узнали, чем занимаются любовники с любовницами, оставшись наедине; или, выражаясь грубей, но исторически конкретней: для чего петербургские офицеры навещали своих содержанок в специально арендованных квартирах на Литейной; до сего дня не изгладился из моей памяти этот первый (и только он один) из всех прочитанных эротический абзац:
“В комнате, прекрасно убранной, Минский сидел в задумчивости. Дуня, одетая со всею роскошью моды, сидела на ручке его кресел, как наездница на своем английском седле. (Плевать, что Самсон Вырин не знаток мод; да и наездниц на английских седлах вряд ли видал когда-нибудь; ну и что? — мы тоже; зато следующая фраза выведена — смотрите — горящими буквами!) Она с нежностию смотрела на Минского, наматывая черные его кудри на свои сверкающие пальцы”.
Вот зачем гусарам девушки! Вот ради чего гусары их похищают; ради каких мизансцен.
Мальчики, Бог с ними, пусть так и думают. Но девочки вынуждены быть умней. И, согласитесь, каждый мало-мальски ответственный родитель обязан проследить за тем, чтобы “Станционный смотритель” попал в руки к его дочерям как можно позже.
Потому что какие бы значения ни придавали мы слову “порок” и слову “добродетель”, — неоспоримо, что в рассматриваемом сюжете первый поощрен, а традиционный взгляд на вторую — жестоко наказан и вышучен.
Очень жестоко вышучен и наказан: смертью.
В самом деле — отчего умирает сказанный работник путей сообщения? От алкоголизма, верно? а не было ли у него, помимо всех обычных, какой-либо особенной причины запить горькую чашу? А как же, была. У него было горе. Собственно, горе и свело его в могилу, под эту самую груду песку. А в чем же его горе, дамы и господа? А в том, что его единственная, горячо любимая дочь, совращенная и похищенная, обретается в столичном городе, не подавая о себе вестей и, как он полагает, давно уже перешла из содержанок в проститутки — юбкой улицы метет в компании с Катькой из поэмы “Двенадцать” (Блок и повторил было про юбку буквально, но по совету Прекрасной дамы заменил двусмысленным оборотом насчет шоколада “Миньон”) — “…с голью кабацкою. Как подумаешь порою, что и Дуня, может быть, тут же пропадает, так поневоле согрешишь, да пожелаешь ей могилы…” Ну и сопьешься, добавим от себя. Такое страдание. Такая участь дочери, что лучше бы ей умереть. И самому, да поскорей.
Но фишка в том, что страдание хоть и настоящее, а горе-то Самсона Вырина — как выяснил после его кончины титулярный советник А.Г.Н., — дамы и господа, оно было воображаемое! Ничего дурного с Авдотьей, урожденной Выриной, не случилось: все эти годы, проведенные в разлуке с отцом, она явно каталась как сыр в масле, и очень похоже, что Минский или кто-то из его преемников на ней реально, то есть официально (хотя и воспользовавшись каким-то подложным документом, — но об этом потом) женился. И довольно давно, раз детей уже трое.
Выходит, Самсон Вырин погиб (в смысле — прекратил функционировать на несколько, кто знает, лет раньше гарантийного срока и пребывая в отчаянии) только потому, что в душе он был не кто иной, как литературный критик реалистического направления. Верил в так называемую логику сюжета. Иначе называемую правдой жизни. Которая твердила, ссылаясь на статистику прецедентов: ну не женятся привилегированные пассажиры на придорожных солдатских дочерях. “Не ее первую, не ее последнюю сманил проезжий повеса, а там подержал, да и бросил”. Вырин полагал примерно так: уж если типические обстоятельства сложились тупиком, что остается делать типическому характеру? будем гибнуть откровенно.
Причем реалист он был непоследовательный, а критик — близорукий.
Непоследовательность — в его уступке идеалистической морали: по здравому-то смыслу говоря и с точки зрения ревдемократического цинизма — карьера, избранная Дуней, гораздо привлекательней обычного замужества в сельской местности. См. сравнительный анализ обоих вариантов — кстати, именно за него В.Г. Белинский выдал Н.А. Некрасову почетный диплом, как вы — горячо благодарному мне:
…Поживешь и попразднуешь вволю,
Будет жизнь и полна и легка…
Да не то тебе пало на долю:
За неряху пойдешь мужика.
Завязавши под мышки передник,
Перетянешь уродливо грудь,
Будет бить тебя муж-привередник
И свекровь в три погибели гнуть.
От работы и черной и трудной
Отцветешь, не успевши расцвесть,
Погрузишься ты в сон непробудный,
Будешь нянчить, работать и есть.
Ужас, не правда ли?
И в лице твоем, полном движенья,
Полном жизни, — появится вдруг
Выраженье тупого терпенья
И бессмысленный вечный испуг.
И схоронят в сырую могилу, —
— про могилу все понятно. Рифмуется с силой, бесполезно угасшей; попутно упоминается ничем (ну кроме передника) не согретая грудь; а то ли было бы, если бы корнет не просто загляделся, красиво подбоченившись, — а подхватил и похитил!
Вы скажете: какой еще передник! Вырин числился в 14-м классе; его дочери светил не неряха-мужик, а как минимум деревенский писарь; вполне возможно — опрятный, даже не исключено — щеголь. (Кстати, в плане у Пушкина писарь-то и был, — но и про это чуть ниже.) Передник отпадает. И как бонус добавляется надежда, что писарь станет бить не так часто и беспощадно, как человек физического труда. (Впрочем, и корнет вполне мог оказаться не толстовцем.) Остальные типические обстоятельства, как то свекровь, дети, дефицитный бюджет, — по-прежнему налицо, на сто лет вперед и на двести. В российской глубинке современницы Блока — а не то что Некрасова — слонялись вдоль рельсов, мечтая:
Быть может, кто из проезжающих
Посмотрит пристальней из окон…
Самсон Вырин, много чего, надо думать, повидавший за двадцать пять лет армейской службы, а еще более наслушавшийся из разговоров своих мимолетных постояльцев (сколько их промелькнуло за — тоже ни много ни мало — пятнадцать лет! хватило бы на большую энциклопедию русской жизни), — казалось бы, мог сообразить, что для бедной Дуни все жребии более или менее равны; и утешаться хотя бы тем, что зато в Петербурге у нее есть шанс встретить — например, вечером на Невском проспекте — Пушкина! А впрочем — нет, ведь Пушкин уже находился в южной ссылке. И Грибоедов уехал в Персию, как назло.
Ну ладно, не циник. И не стоик. Разбитому сердцу не прикажешь. Но чего он, Самсон Вырин, не учел, в чем, прямо скажем, просчитался — это что в сюжете задействован характер как раз не типический. А вот А.Г.Н. просек это буквально с ходу — и сумел дать понять И.П.Б., — и А.С.П., само собой, оценил.
Разумеется, речь не о Минском. Тот вообще заурядный романтик. С Шиллером в башке и с нагайкой в руке. С одной стороны — все дозволено, с другой — что-то такое способен чувствовать, вроде вины или угрызения совести за поруганную им чужую честь. Вырин эту проблему обходит как нерелевантную, он беспринципно кроток: “Что с возу упало, то пропало; отдайте мне, по крайней мере, бедную мою Дуню. Ведь вы натешились ею; не погубите ж ее понапрасну”. Минский — должно быть, записной театрал — лучше представляет себе переживания оскорбленных отцов: “Ни ты, ни она — вы не забудете того, что случилось”. А потом: “Что ты за мною всюду крадешься, как разбойник? или хочешь меня зарезать?” Интересно, с чего он это взял; найти бы источник. Гюго ведь еще не сочинил “Король забавляется”. Ни, тем более, Верди — “Риголетто”. Значит, все-таки, наверное, Шиллер: “Коварство и любовь”. Что женился (если барыню, легшую в финале на груду песку, и вправду зовут теперь Авдотьей Минской) — это наш гусар, конечно, молодец, ставим ему жирный плюс.
Но сильно сомневаюсь, что он решился бы, будь она существо обыкновенное.
Вы припомните: как реагировали на нее мужчины — все, без исключения, — когда она была еще нимфеткой. (И как же она умела с ними обращаться — и как, вероятно, презирала, а не только жалела, своего отца, который ведь эксплуатировал ее красоту и обаяние в интересах дела и даже — в чисто шкурных. “Господа проезжие нарочно останавливались, будто бы пообедать, аль отужинать, а в самом деле только чтоб на нее подолее поглядеть. Бывало, барин, какой бы сердитый ни был, при ней утихает и милостиво со мною разговаривает”.) Титулярный советник А.Г.Н. в темных сенях просит у нее, у четырнадцатилетней, поцелуя — и всю оставшуюся жизнь не может его забыть. И мы догадываемся, что не он первый, хоть Пушкин и вычеркнул “ее томные глаза, ее вдруг исчезнувшую улыбку, теплоту ее дыхания и свежее напечатление губок”. Также не стоит сомневаться, что А.Г.Н. заплатил — или, во всяком случае, попытался заплатить — за этот поцелуй никак не меньше, чем рыжему кривому мальчику за последнее сообщение о ней.
Удивительно ли — если сообразить, в какой обстановке выросла эта девочка, — что она так скоро и ловко устроила свой побег? Применив способ единственно возможный и, конечно, давно обдуманный. Ни один ямщик не повез бы ее никуда без ведома отца, сколько бы ни размахивал Минский своей нагайкой. С его разрешения подвезти до церкви, а там — мало ли какой каприз — и до следующей станции — дело другое. Но в церковь Дуню отпускали по воскресеньям. Минский прибыл вечером в четверг. Уже в пятницу к обеду план побега обсужден и принят, и доктору за пособничество, за фальшивый диагноз выданы 25 рублей. Как бы ни был Минский красив, убедителен и находчив, — маловато времени с утра и до обеда, чтобы преодолеть хоть самое слабое сопротивление, особенно если папаша соблазняемой девицы тут же, возле, снует взад-вперед, а сама она — отнюдь не простушка робкого десятка. Короче, я подозреваю, что инициатором идеи был не Минский, а если все-таки он, то поддержка оказалась энергичней, чем он рассчитывал. Присовокупим свидетельство ямщика, “что во всю дорогу Дуня плакала, хотя, казалось, ехала по своей охоте”. Вырин совсем ничего про нее не понимает, раз воображает, что она — заблудшая овечка, которую стоит только найти, чтобы она вернулась домой.
Возобновим в уме тот эротический абзац. Прибавим обморок — несомненно, притворный, а иначе необъяснимый: не такие, знаете ли, нервы у Авдотьи Выриной, чье детство прошло на почтовой станции, среди нескончаемых скандалов, под пьяный мат и угрожающие выкрики, чтобы ей терять сознание, едва завидев отца, которого она не очень-то боится. Но говорить с ним в присутствии Минского было бы ошибкой очень дорогостоящей (нужны ли пояснения? полистайте “Отца Горио”), — “и с криком упала на ковер”, ни дать ни взять — вчера из пансиона.
Только такая женщина — решительная, волевая, с актерским талантом — могла заставить Минского жениться на ней. Тем самым переменив вроде бы неизбежную, почти состоявшуюся развязку повести. А также сделав оплаканную ею и нами смерть героя отчасти нелепой, — разве нет? В защиту Вырина можно только сказать, что этот брак действительно слишком неправдоподобен, и от такого человека, как Минский, никак нельзя было ожидать, что он справится со всеми трудностями (примите во внимание хотя одну, формальную: у невесты нет никаких документов).
Правда, у него был очень сильный мотив.
Потому как воля, решительность, актерский талант — все это побочные рефлексы. Отблески того неугасаемого пламени, которое наполняет ярким внутренним светом то некую Манон Леско, то некую Долорес Гейз, то некую Нину (если вам знакомо такое название — “Весна в Фиальте”). Ничем не могу доказать ни одного из этих утверждений. Разве что повествовательная конструкция Пушкин — Белкин — А.Г.Н. — Вырин очень похожа на приемы аббата Прево. Разве что в черновом конспекте у Пушкина Дуня убегает от отца ни с каким не с гусаром, а одна, и вслед за нею срывается в Петербург влюбленный в нее писарь — и отыскивает ее там и, горько разочарованный, возвращается и умирает, как и ее отец. Но ведь все это ровно ничего не значит.
А имеет (возможно, только для меня) значение — что “Станционный смотритель” есть история безнадежной страсти, занявшей человека на всю жизнь. Человек — вы давно догадались — обозначен инициалами А.Г.Н. Он приезжает на почтовую станцию трижды, с промежутками в несколько лет. Каждый раз очень волнуясь и проявляя нетерпеливую, тревожную любознательность. Его последнее появление выглядит бессмысленным, если не безумным: узнав, что станция упразднена, А.Г.Н. отправляется в село Н. за свой счет, хотя дорога неблизкая, а цель — “посетить знакомую сторону” — неопределенная, мягко говоря.
И эта поездка полностью окупается. А.Г.Н. добывает, наконец, и доставляет нам необходимую развязку — столь неожиданную, столь утешительную.
“И я дал мальчишке пятачок, и не жалел уже ни о поездке, ни о семи рублях, мною истраченных”.
Он прощает судьбу и заключает с нею мир. Раз уж ей достало ума поступить с его бедной Дуней великодушно.
А Белкин сказал себе — и Пушкин с ним согласился: женщина, сумевшая вызвать чувство, которое спрятано в этой фразе, — без сомнения, заслуживает его.
Совершенно допускаю, что и Самсон Вырин заливал сивухой не столько скорбь о ее моральном падении, о мнимо-бедственной участи, сколько самую простую, нестерпимую тоску разлуки. Тут она в самом деле кругом виновата: открытку-то в почтовый ящик что ей стоило бросить? Так нет же: готовила эффектный сюрприз — и на несколько месяцев опоздала.
Вот, дамы и господа, на какие мысли навело вашего покорного слугу известие о присужденном ему отличии.
Выводы, увы, бедны: литературный критик, как и товаровед, живет в каждом человеке; но любой текст, прежде чем высказать о нем суждение, необходимо дочитать до конца; каждый, кто умер, приобретает бытийственный статус литературного персонажа — и наоборот; поэтому для литературы мертвых нет; и нельзя исключить, что вообще никто из нас не умирает насовсем.
Благодарю за внимание.