Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2012
Андрей Турков
“Договорить всю правду без остатка”
(Об одном из незамеченных и неоцененных)
Не помнится, чтобы имя Теодора Вульфовича когда-либо упоминалось в торжественном перечне писавших о Великой Отечественной, кочующем из одной критической статьи в другую, — особенно по случаю очередной круглой даты.
Он — из пришедших со своим личным свидетельством о войне много лет спустя после ее завершения, в середине восьмидесятых, для начала “обжегшись” при прикосновении к этой теме на своем основном поприще кинорежиссера, когда, как напишет Теодор Юрьевич потом, “320 печатных изданий страны Советов хором заявили, что я “опошлил последнюю святыню”” (речь шла о фильме “Крепкий орешек”).
Но (сказано в благодарном очерке Вульфовича о Григории Козинцеве) “нет запоздалых писем”. Если только они искренни, содержательны, талантливы.
Один из первых читателей написанного Т. Вульфовичем, Василь Быков, чьим напутственным словом сопровождалась в 1986 году публикация прозы дебютанта в “Новом мире” (№ 6), так охарактеризовал ее:
“Это повесть — документ — несколько эпизодов прошлой войны, крохотных по масштабам, но великих по пережитым моментам борьбы, жизни и смерти, из которых и состояла война фронтовиков — солдат и офицеров переднего края.
Главная ценность записей в их достоверности, подлинности боевых ситуаций и душевных состояний действующих лиц…”
И в книге “Там, на войне”, тогда опубликованной лишь частично, и в повести “Ночь ночей” (1995) повествование ведется от лица взводного, каким был и сам автор — командир разведки танкового батальона, прошедшего путь от Курской битвы до взятия Берлина.
“Все происходящее, — писал Быков, — увидено его глазами, пропущено через его душу, облагорожено его человеческим страданием, как оказывается, не ставшим легче и малозначительнее оттого, что минуло более сорока лет…”
“Мне все еще кажется, — признавался автор, — что я на страже, берегу вверенный мне взвод…”
О чем была забота там, тогда — понятно: избежать потерь, как писалось в штабных сводках, “в живой силе” (“сволочная терминология!” — зло замечает автор, для которого каждая гибель подчиненных — горе-горькое, упрек себе — недоглядевшему, не остерегшему, не подсказавшему…).
Ныне же все силы былого взводного положены на то, чтобы спасти от забвения и своих “ребят”, и других, кто рядом, — как офицерскую “ровню”, так и “вышестоящих”, от комбата до — забирай выше! — командира корпуса, “бати” Белова или полковника Ефимова (и забудешь ли теперь последнего — в слезах над солдатскими книжками своих полегших “пацанов” — “худосочных, некормленых”: “Шестьдесят два, — через всхлип сказал Ефимов. — Вот они все. Трое суток контратаку держали!.. Он их гусеницами утюжит, а они, как грибы, вылезают и чихвостят его… В упор!.. Я такого вообще не видел… Как ваньки-встаньки”).
И добро бы — только от забвения уберечь, но ведь еще и от “красивой” неправды или, как грубиянит наш взводный, “пафосной дохлятины”, когда война — не жестокая, кровавая, а то и горестно-грязная явь, а прямо-таки загляденье: “Ди эрсте колонне марширт, ди цвайте колонне марширт!”
Толстой тут приходит на память не зря: это он в первом же из севастопольских рассказов грозно пообещал читателям: “увидите войну не в правильном, красивом и блестящем строе, с музыкой и барабанным боем… увидите войну в настоящем ее выражении — в крови, в страданиях, в смерти…”
“Там, на войне” завершается реквиемом, где автор клялся погибшим “договорить всю правду без остатка”. Задача непростая! — “Тяжелая это и неблагодарная работа — вспоминать. Да еще добираться до истины”.
Но что поделать, если последнее завещано не только Толстым, но и в книге — спутнице взводного (как и множества других тогда), откуда он что-то и для себя выписывал!
Не прожить без правды сущей,
Правды, прямо в душу бьющей.
Да была б она погуще,
Как бы ни была горька.
(“Василий Теркин”)
Эта не выветрившаяся за десятилетия горечь в прозе Т. Вульфовича живо и остро ощутима.
Друзья-офицеры предостерегали взводного от его “склонности к высказываниям” на всякие “острые” и “скользкие”, небезопасные темы. Но он и в нынешней своей “ипостаси” остается верен себе и рубит с плеча:
“У войны нет и не может быть лица — у войны кругом пасть”.
В его книгах она и разверзается, дыша на читателя болью, ужасом, а то и смрадом.
“А уж как они нас чихвостили, — говорится в одном из эпизодов последних, берлинских боев, — канал, его воды вздулись от машинного масла и крови, бензина, солярки и снова крови человеческой” (в “Ночи ночей” случившееся будет воспроизведено во всех подробностях).
“Им нас не жалко… У них нас много”, — горестно замечает солдат о “щедрых” на людские жизни командирах. К этой теме писатель возвращается постоянно. “Назовите хоть одного военачальника Великой Отечественной, который получил бы награду “За боевые успехи” при малых потерях, — назовите! — дерзко вопрошает он. — Нет таких. А среди тех, кто уложил всю свою армию или корпус, — сколько угодно Героев…”
Писатель не скрыл возникавшей в ту пору опасности — сравняться с врагом “по лютости”. Так, некий майор К. не только без нужды запросто посылает под пули подчиненных и вынуждает женщин-военнослужащих сожительствовать с ним, но в последние дни войны азартно расстреливает… уже сдавшихся в плен немцев. Аналогичный эпизод есть и в повести “Ночь ночей”, где герой с болью и отвращением обнаруживает, что один из лучших разведчиков, в сущности, становится “обыкновенным убийцей”.
Тягостную атмосферу создавала в армии деятельность контрразведки, небезызвестного СМЕРШа (“Смерть шпионам”), который, по язвительному свидетельству автора, “умел раздобывать сведения ниоткуда”. — “Но почему-то всегда о своих, а не о противнике”, что приводило к тому, что и в трибуналах справедливой была одна кара из пяти.
Верхом же беззакония были репрессии, которым подверглись уже целые народы, когда, как “ляпнул” невоздержанный на язык взводный, “мы от Гитлера нахватались”.
Словом, страшного, горестного и даже стыдного в этой прозе полным-полна коробушка, но вместе с тем — и подвигов (как ни чурается писатель “громогласности”!), и просто прекрасных поступков, и привлекательнейших лиц человеческих.
При этом автор нисколько не льстит ни собственным персонажам, ни вообще своему поколению — людям “с раздвоенным сознанием… не умеющим додумывать… доводить свою главную мысль до конца” (то есть — о происходившем в стране в тридцатые годы), и потому платившим “кровавую и непомерную дань школе возмужания, зрелости”.
Но есть, пробуждается в душах юных офицеров смутное сознание, что война у них идет не только с непосредственным противником, но “и еще против чего-то труднообозначенного, но весьма ощутимого”, воплощаемого то майором К. с его приятелем-смершевцем, то замполитом батальона Грачевым, то бытующими нравами, когда “вся армия надсадно орет сверху вниз один на другого”, не стесняясь в выражениях.
У взводного с друзьями не только складываются твердые убеждения, принципы и взгляды (“воевали не самые сильные, а самые совестливые” и т.п.). Они стремятся их и в жизнь провести.
“Легенда о БЕНАПах” — значится в подзаголовке повести “Ночь ночей”. БЕНАП — это бегущий на помощь. Тем, кто в беде (в первую очередь — раненым, семьям раненых и убитых). А фонд для помощи должны составить взносы в уплату за… матерную ругань. “Наше Общество, — сказано в его уставе, — создается… для того, чтобы не дать войне довести нас до полного одурения”. И далее: “Оскорбление подчиненного — ПОЗОР… Уважение к женщинам среди БЕНАПов объявляется НЕПРЕЛОЖНЫМ”.
И пусть в иных пунктах этого документа голос составителей по-мальчишески “дает петуха”, но вовсе не случайно, не по одной смершевской привычке, о бенапах чуть было дела не завели! Ведь юнцы впервые в жизни самостоятельно выработали нечто, никем “сверху” не предписанное и не санкционированное, сделав явный шаг к свободе!
Недаром то, как чувствуют, думают и поступают герои этой, как было сказано выше, правдивой и даже жестокой, горькой прозы, побудило И. Васюченко, автора едва ли не единственной рецензии на “Там, на войне” (“Литературное обозрение”, 1987, № 10), охарактеризовать впечатление, производимое написанным Теодором Вульфовичем, как “вдохновляющее торжество человечности”.