Опубликовано в журнале Знамя, номер 4, 2012
Страшно быть ребенком
Новые писатели: проза, поэзия, драматургия, критика. — М.: Фонд СЭИП, 2011.
Составитель Ильдар Абузяров предупреждает читателя, что сборник объединяет настолько разных авторов, что “создается впечатление некоего ассорти”. Но в книге есть определенное тематическое единство. Большинство текстов этой книги касается темы детства и темы смерти, в чем есть некоторая странность. Не самое банальное сочетание и совсем не характерное для липкинских альманахов, скажем, 2004—2005 годов. Персонаж-ребенок в текстах липкинцев новой волны — это не столько герой, сколько заместитель автора, точка зрения, источник холодноватого, чуть отстраненного от происходящего взгляда. Такой подход дает широкие технические возможности: позволяет рассказать как бы о самом себе, но не дает застигнуть себя врасплох. Этим приемом мастерски воспользовалась, например, Евгения Доброва и несколько хуже Катерина Гашева и Елена Горшкова.
Рассказ Евгении Добровой “На рояле играл дождь” начинается жутковатой фразой, претендующей на то, чтобы врезаться в сознание читателя: “Мои самые ранние детские воспоминания неразрывно связаны с кладбищем”. Все просто — в деревне, где живет юная героиня, кладбище — единственное цивилизованное место, где можно гулять. Кладбище вместо детской площадки. Какими глазами смотрит эта девочка на портреты умерших, памятники, обелиски, звезды, кресты? Без страха, без сожаления. Срисовать виньетки с памятника, чтобы украсить песенник. Съесть конфетку с могилы, потому что конфеты — дефицит. Евгения Доброва умело фиксирует детали, с одной стороны, передающие обыденность смерти, с другой — показывающие особенность детского сознания — сон разума, бытие без погружения в себя. Опыт взросления в текстах липкинцев “новой волны” — это почти всегда опыт распада семьи: папа ушел от мамы и сразу стал героем детских грез. В сборнике “уходящий папа” дважды сравнивается с Дедом Морозом — в рассказе Алины Дадаевой “Папа” и в рассказе Евгении Хавториной “Так взрослеют”. Алина Дадаева тоже в каком-то смысле пишет о смерти: смерти мечты. Один мальчика увидел, что Дед Мороз — это на самом деле его папа, а другому — только показалось, что актер, исполняющий Деда Мороза, похож на давно ушедшего из семьи отца. В обоих случаях нелепая ошибка оборачивается первой детской трагедией, потерей веры в чудо. Такое простое, нормальное, необходимое чудо — семью.
В этом контексте очень интересное прочтение получает притча? сказка? Алексея Ряскина “Июнь”: рай — это место, где папа всегда с тобой. Когда начинающий, да и не только начинающий писатель пытается специально выразиться так, чтобы красиво получилось, на поверку часто получается форменное безобразие (Например, текст Якова Гимельштейна “Прекрасная Елена”, этакая “Лолита” наоборот). Молодые писатели об этом знают и выдавливают из своих текстов красивость, как говорится, по капле. Алексей Ряскин — из тех, кто не боится красоты. Его текст — “ткань”, кружево рассуждений о творении мира и о смысле бытия, заставляют вспомнить Платонова и евангельскую притчу о плевелах и пшенице. Где-то в подтексте (хочется сказать — в аккомпанементе) звучат христианские ассоциации: волшебный (не райский ли?) сад, отец и сын, говорящие о самом главном.
Детство — это первое столкновение со злом, среди которого есть и “первый опыт борьбы против потных рук” (рассказ Дарьи Вильке “Десять копеек”). Образ зла, вырастающий на страницах сборника, трудноуловим. Что можно противопоставить злу, принявшему облик отца, учителя, Деда Мороза?
А вот Ирина Маруценко предложила весьма необычный способ борьбы со злом. Героиня ее рассказа “Пасьянс” страдает “сидрадауна”. А еще ей недавно поставили компьютер с увлекательной игрой “Косынка”, и она должна помочь любимому Тюньте (кто это, догадайтесь с трех раз) выиграть для России право принять Олимпиаду в Сочи. А для этого нужно, чтобы пасьянс сошелся. И тогда все у всех будет хорошо: “Работа моя называется не знаю как. Вообще похоже на Бога, но по-другому. Во-первых, Бог всемогущ, а я не очень. Иногда ничего не выходит, хоть тресни. Потом, Бог живет в церкви, а я дома. И еще я девочка. У меня работа, как у боговой дочки”. У Ирины Маруценко есть удивительное и редкое понимание того, что простыми словами можно передать очень непростой смысл.
Вторая странность сборника заключается в том, что в нем почти никак не отражен опыт первой любви. А казалось бы, о чем еще можно думать в двадцать лет? Говорить о любви страшно — это риск быть осмеянным, уличенным в сентиментальности. Может быть, поэтому новые писатели ощущают себя “старыми солдатами, не знающими слов любви” и (или) начинают “живописать” биологическую сторону этого явления. Нужно сказать, что молодое поколение, вопреки всему, относится к жизни всерьез, хотя не склонно вслух рассуждать об экзистенциальных безднах.
Поэтическая часть сборника стоит на том же, что и проза: запахе жареной картошки и вкусе творога, песнях времен перестройки, ломаном школьном английском и новогодней елке, старом советском автобусе и так далее. Максимум деталей, минимум абстракций. Эти тексты в общем не лишены обаяния: в меру сложны, в меру странны, в меру интертекстуальны. Но собственно поэзии в них мало — для поэзии этого опыта, порой плодотворного для прозы, недостаточно.
На этом фоне выделяется Мария Маркова, которая пишет в традиции сложной поэзии, идущей от Осипа Мандельштама, Арсения Тарковского, продолженной Иваном Ждановым, Ольгой Седаковой, Светланой Кековой. Это та линия поэзии, в рамках которой невозможно подражание, и Марковой удается не подражать, а продолжать традицию, в которой поэзия есть способ сложного высказывания о мире, а поэтическое слово — способ преображения реальности. А ее, кажется, знаменитая уже “Ирочка” — тоже и о смерти, и о детстве:
Земляника, — шепчу, — обернись,
руки сладким испачканы соком,
грузный птенчик двора, что нам жизнь,
искупавшимся в смерти высокой.
Мы с тобой полетим, раз-два-три,
нелюбимые дети, за нами —
тополя и дома, посмотри,
список летних проказ с именами <…>
Владимир Зуев силлабо-тонически аранжирует любимый эпизод криминальных новостей:
мы просто замерзли, мама.
вы с папкой в соседях пили
тогда, и остались тама…
мы с мелкою печь топили…
тепло стало, мы уснули,
и сон мне дурацкий снится,
как будто бы мы в июле,
все вместе в Москве, в столице…
вот Кремль, Мавзолей — красиво,
народищу — шире дали…
и папка не ищет пиво,
ведет покупать сандали
Это стихотворение одно из лучших в сборнике. Впечатление, которое оно производит — боль, гнев, жалость, — исчезает при пересказе. Что тому причиной? Может быть, обращение “мама”, может быть, двоящийся смысл слова “замерзли”, невинно-бытовой в начале и зловещий в финале стихотворения?
Стихи Марии Малиновской, самой юной, чтобы не сказать действительно юной участницы сборника, производят неоднозначное впечатление. С одной стороны, выраженный певческий дар — огромная редкость. С другой стороны, ее стихам пока не хватает душевной глубины и выдержки. Как лунатик, идущий по карнизу, она просто не знает, что такое падение, не рифмует и не подбирает метафоры, поет, как птица, и так же мало, как птица, задумывается, о чем же, собственно, ее песня. Ну, конечно, о любви, той самой романтической, с “я не могу без тебя жить”, но и с едва заметным странным отзвуком сиротства.
Страшно быть ребенком, даже хуже,
Чем в тюрьме, — оттуда хоть бегут.
Годы беспросветнее и туже
Самых тяжких, самых крепких пут.
Жутко быть ребенком, просто дико,
Если бьется женщина внутри…
Ты не хочешь, ты не слышишь крика —
Ну тогда хотя бы посмотри…
Марии Малиновской “отвечает” поэт иного склада и иного опыта — Ирина Каренина:
…В общем, он был моложе меня на … лет.
Радужные глаза и золотистые, с рыжиной, волосы.
О нем можно было спеть оперу и станцевать балет, —
Но, конечно, не с моими ногами и не с сорванным голосом.
Поставленные рядом, эти разные стихи, написанные чуть ли не на разных языках, приоткрывают очень важную черту поколения или, если угодно, того хронотопа, который организует текст сборника как целое: отчуждение человека от времени своей единственной в общем-то жизни. Ребенок — герой нашего времени — это вечный сирота, не желающий вырастать, Питер Пэн, погруженный в унылую череду будней взрослых, но без взрослых.
Итак, в литературу пришло поколение, потерянное во времени? Примем эту мысль как гипотезу, помня о том, что лицо времени определяют не правила, а исключения. Одно из таких ярких исключений пьеса Ксении Степанычевой “Дни победы” (Монологи о войне). Казалось бы, чего еще не написано о Великой Отечественной? Но есть такие подробности бытия, которые не теряют своей силы от повторения. Главный смысловой жест Степанычевой мне видится в том, что она дала эти девять историй так, как они прозвучали, не сокращая, не боясь видимой несценичности действия. Смысл в том, что мы должны взять на себя труд выслушать этих людей от начала до конца, выслушать, быть может, в последний раз.
Екатерина Федорчук