Вступительная заметка и публикация Марии Орловой
Опубликовано в журнале Знамя, номер 4, 2012
“Будущее начинается сегодня”
(письма Льва Копелева и Раисы Орловой)
9 апреля 2012 года исполняется 100 лет со дня рождения Льва Копелева, писателя, ученого, германиста, правозащитника. Участник Великой Отечественной войны, награжденный боевыми орденами и медалями, Лев Копелев встретил День Победы в тюремной камере, получив десятилетний срок за “буржуазный гуманизм” и “сочувствие к противнику”. О своем времени и о себе он рассказал в автобиографической трилогии (“И сотворил себе кумира”, “Хранить вечно”, “Утоли моя печали”*). Копелев — автор книг о Б. Брехте (ЖЗЛ, 1966), “Святой доктор Федор Петрович” (Петрориф, 1993), “Поэт с брегов Рейна. Жизнь и страдания Генриха Гейне” (Прогресс-плеяда, 2003).
С 1980 года Лев Копелев жил и работал в Кельне. Он выехал в Германию вместе с женой Раисой Орловой по приглашению своего друга, Генриха Белля, для работы в архивах (на один год), и через два месяца оба были лишены советского гражданства. В 1990 году гражданство Л. Копелеву было восстановлено, Раисе Орловой — посмертно. Он прожил в Кельне 17 лет, главным его делом был “Вуппертальский проект” — исследование взаимного узнавания русских и немцев от Средневековья до ХХ века, изучение истории и природы духовного “избирательного родства” русской и немецкой культур, проблем создания образа чужого и образа врага. Этот проект в 10 томах существует пока лишь на немецком языке. Никто, пожалуй, не сделал так много для того, чтобы пробудить у немцев понимание и почтительное уважение к русской культуре. Продолжать его дело считают своим долгом друзья и коллеги Льва Копелева, объединившиеся в Форум имени Льва Копелева в Кельне, который активно работает с 1999 года. Именем Копелева названа тропа в Бетховенском парке рядом с домом, где он жил.
Лев Копелев стремился напомнить нам, что знаменитое изречение Гете, в котором он призывает современников научиться если не любви, то хотя бы терпимости по отношению к другим народам, сегодня нисколько не утратило своей актуальности. “Из нетерпимости рождаются ксенофобия, враждебное отношение к другим народам и войны. Другие народы ненавидят, потому что ничего о них не знают и знать не хотят. Незнание и нежелание знать отравляют сознание и душу, оглушают и ослепляют. Будущее начинается сегодня, оно уже началось. От всех нас зависит, чтобы история человечества не прекратилась” (из книги “Будущее уже начинается”).
Лев Копелев родился в Киеве, а умер в Кельне, но до конца жизни считал себя москвичом, именно в Москве он прожил большую часть своей жизни. Связи с родной землей он не терял никогда, потому что ни на один день не прерывался диалог в письмах с родными, друзьями, знакомыми, читателями. Тысячи писем на разных языках хранятся в архиве писателя в Бремене (Институт Восточной Европы) и в Москве (РГАЛИ). Две книги, основанные на дневниках и письмах Льва Копелева и его жены Раисы Орловой, — “Мы жили в Москве (1956—1980 гг.)” и “Мы жили в Кельне (1980—1989 гг.)”, — дают некоторое представление об эпистолярной части огромного архива, который еще ждет своих исследователей. В декабре 2011 года издана переписка Г. Белль — Л. Копелев на немецком языке.
Несколько писем Льва Копелева и Раисы Орловой 1968—1984 гг. (в основном из Кельна в Москву) предлагаются вниманию читателей.
Мария Орлова
Лев. 5 сентября 1968 года (еще Москва)
…Мы работаем. Я перевожу, пытаюсь писать о Гете, пытаюсь работой глушить, как водкой, — неотвязные мысли, в которых боль, стыд, отвращение, иногда отчаяние. Каждый раз приказываю себе думать о том, что сейчас важнее всего не мгновенные, немедленные взрывы — вернее вспышки — совести, требующей самоочищения, пусть хотя бы на костре, не слова и поступки, рассчитанные на сиюминутошное, сейчасное воздействие, а настойчивое целеустремленное пробивание путей и тропинок правде. Трагедия чехов и словаков — трагедия героическая. Что бы еще там ни произошло, какие бы страшные, кровавые (не дай этого, Боже!) злодеяния ни совершились, навеки останется память о прекрасном, отважном и благородном сопротивлении целого народа, память о настоящей свободе, настоящей гражданской доблести… Быль сегодняшней Праги затмевает предания античности, которые столько веков оживали новыми идеалами свободолюбцев разных стран. Этой были уже никому не “отменить”, не залгать в небыль. Она есть и пребудет, и вместе с болью, горем, страданием несет гордость. Все чехи и словаки, их дети и правнуки будут гордиться по праву. А наша трагедия — трагедия позора. И всего позорнее то, как относится ко всему происходящему большинство наших соотечественников, люди самых разных поколений и состояний, даже хорошие, даже умные, честные, “прогрессивные”…
Безответственность сверху донизу, рабская привычка к рабству, постыдная привычка ко лжи, к злодеяниям, равнодушие, самодовольный мелочный эгоизм, своекорыстное умничание, — лишь бы оправдать свою рабскую безответственность, свое трусливое самооплевывающее приспособление, свое бытие применительно к подлости, либо трусливое нежелание думать, страусиные прятки в песке той “обычной” жизни, которая оказывается страшной Анчаровой пустыней… Вот о них-то всех и надо сейчас думать. Как их научить стыдиться, думать не только о себе, — да и о себе по-иному — о своей совести, о судьбах детей, о страшных последствиях для них и для самих себя…
Рая. 20 ноября 1980 г. Кёльн
4 часа дня. За нами приехал черный “Мерседес”. Молодой плечистый шофер в пути объяснил: “Это бронированная машина исполнительного комитета СДП”. Генрих (Белль. — ред.) сидел рядом с ним, мы — сзади. В машине тепло и свежо, гонит по автостраде почти 200 км в час мягко, неощутимо…
Приехали в Бонн, из окна машины город — не красивый и не столичный. Так же, как и в Кёльне, прохожих почти не видно, полно разноцветных, разновеликих машин. Проезжаем правительственные здания, большой серый дом СДП. Выходящие оттуда узнают Белля, оглядываются, осматривают нас с любопытством. Большие стеклянные (сплошь) двери открываются автоматически, никто не спрашивает пропусков и не выдает. Шофер доверительно сказал, что двое парней в джинсовых куртках, стоящие в фойе, — это полицейские. (По дороге мы говорили, что за всю неделю нигде не видели ни одного полицейского, даже регулировщика. Белль с шофером пересмеивались: “Не беспокойтесь, их у нас предостаточно, они появляются очень быстро и в большом количестве”.)
Первый этаж, светло-серый коридор. Двери и стены покрыты одним и тем же светло-серым пластиком. На одной стене — плакаты СДП за несколько лет, начиная с 1918 до 1980. Никаких табличек на дверях. Шофер доводит нас до приемной. Небольшая комната, две секретарши, одна, видимо, машинистка и телефонистка. Просят немного обождать. Мы стоим, рассматриваем стены. Большой графический автопортрет Грасса, старая гравюра — план Мюнхена XVII века.
Секретарша просит войти, Брандт1 встречает у дверей, широко улыбается, чуть ли не обнимает Льва: “Очень рад, очень рад”. Садимся за круглый стол. На стенах — Брандт специально обращает наше внимание (“Вот кто определяет мои позиции”) — портреты Жореса, Бебеля и Розы Люксембург. Хорошая графика. Брандт достает из кармана четки, которые я подарила ему пять лет назад во время первой встречи в Москве (деревянные, производства Игоря Хохлушкина). Вспоминаем Фрица Пляйтгена2 и ту встречу.
Л.: Благодарю за приглашение, за возможность быть здесь.
Бр.: Благодарите его (показывает на Белля), это он приглашал, мы только помогали.
Л.: Я очень благодарен Генриху, но мы оба знаем, что без вашей помощи попасть сюда мне бы не удалось.
Г.: Само собой разумеется. Я его семнадцать лет приглашал.
Бр.: Да, да, Марион Денхофф3 звонила мне, чтобы я тоже подписал приглашение. Но я сказал, что лучше буду действовать своими закрытыми путями. Но когда она потом еще раз звонила — она писала статью о вашем приезде, — я согласился, чтобы она упомянула и о моем дружеском участии.
Л.: Очень вам благодарен, но ни одно доброе дело не остается безнаказанным. И я сразу же хочу обратиться к вам с несколькими просьбами.
В это время вошел Бар4, очень тепло приветствовал (“Ну вот, наконец-то дождались…”), и в дальнейшем почти до конца участвовал в разговоре.
Л.: С первой просьбой обращаюсь к вам, как к председателю Социалистического интернационала. Речь идет о помощи нашим эмигрантам, причем эмигрантам именно демократических и социалистических взглядов, которым здесь приходится особенно плохо.
Сегодня состояние нашей новой эмиграции таково, что везде, в том числе и у вас, возникают превратные представления о действительной природе оппозиционных группировок в Советском Союзе. В эмиграции наиболее активно выступают самые правые, которые либо располагают собственными средствами, как Солженицын, либо получают материальную и моральную поддержку от Штрауса и Шпрингера, как Максимов и его группа. Но, насколько я могу судить, я убежден, что они вовсе не представляют большинства свободомыслящих людей ни у нас в стране, ни в эмиграции.
Необходимо, чтобы демократические силы на Западе, в частности партии Социалистического интернационала, реально помогли бы, поддержали бы ту часть эмиграции, в которой преобладают плюралистические [взгляды], тех, кто чужд агрессивному клерикализму, шовинизму, политической реакционности. Им необходимо иметь свою трибуну, например, еженедельную газету, которая могла бы издаваться в Париже или в одном из городов Федеративной Республики.
Белль очень горячо поддержал это предложение. Он говорил о том, что советские диссиденты, приезжающие на Запад без средств, без знания местных условий, в первое время совершенно беспомощны. И кто их встречает с распростертыми объятиями иногда уже в аэропорту? Люди Шпрингера, Штрауса или люди ЦРУ? Они снабжают их деньгами, достают им квартиры, работу… Мы не вправе винить эмигрантов за то, что они презрительно относятся к нашей демократии, к нашим представлениям о социализме. Презрительно и даже враждебно. Они, прежде всего, слышат тех, кто их приветливо встречает, кто им льстит, обеспечивает им жизнь. А там, у них, в Советском Союзе, само понятие социализма стало ругательством, что вполне понятно.
Брандт и Бар согласились с Беллем и с Л., что необходимо поддерживать приезжающих с Востока вообще, и в частности либерально, демократически настроенных диссидентов. Они стали наперебой рассказывать, с какими усилиями удалось добиться отъезда из Чехословакии Ледерара — этого добивались именно социалисты — но, приехав на Запад, он попал в объятия своего земляка и друга Пахмана5.
Бр.: Шахматист он, вероятно, очень хороший, но в политике совершенно ничего не смыслит. Болтает и пишет реакционнейшую чепуху.
Брандт жалуется на трудное материальное положение Соц. интернационала: “У нас нет денег не только на печатный орган, но даже на аппарат. Социнтерн — организация без своих фондов. Но тут, конечно, нужно будет что-то придумать”.
Л. говорит, что, возможно, профсоюзы могли бы помочь. Белль поддерживает. “Наши профсоюзы сами — настоящие капиталисты, у них денег полно, вот только на издательскую, на культурную работу скупятся.
Брандт говорит, и Бар с ним соглашается, что нужно будет найти каких-либо “меценатов”, может быть, и среди профсоюзников. Обещают подумать. Брандт просит сделать “памятную записку”, назвать, в частности, тех эмигрантов, которые могли бы этим заняться.
Бар: “Но вы же не будете заниматься такими делами? Вы же обещали не участвовать в политической деятельности”.
Л.: Не собирался и не собираюсь. Но памятную записку, разумеется, представлю. (Была представлена на следующий день.) И о личных судьбах людей, нуждающихся в помощи, преследуемых, не могу не говорить, особенно сейчас, здесь. И особенно о тех случаях, когда требуется срочная помощь.
Л. подробно рассказывает о В. Войновиче и Г. Владимове, об их писательских и гражданских судьбах.
Бранд просит достать ему книги Войновича и Владимова. (На следующий день им были доставлены немецкие переводы “Чонкина”, сборника “Путем взаимной переписки” и еще через день — “Верный Руслан”).
Бар: Разумеется, мы постараемся помочь. Но не забывайте, что эти случаи несравнимы с вашим. Ваша судьба в Германии — особая. Нам было очень трудно вытащить вас именно потому, что вы упорно отказывались уезжать без обратного билета. А эти ваши коллеги ведь не откажутся заниматься политической деятельностью.
Л. повторяет настойчиво, что они — прежде всего писатели, всемирно известные, их книги популярны и в Германии.
Брандт и Бар соглашаются, что нужно помочь, обещают продумать формы и средства.
Л. подробно говорит о положении некоторых заключенных, об Орлове, Огурцове, Ковалеве, Великановой, Некипелове, Руденко, Стусе и др. Брандт просит написать и об этом памятную записку с краткими характеристиками каждого, с тем чтобы можно было говорить конкретно. Реально можно рассчитывать на что-либо, если каждый раз говорить об одном-двух конкретных людях. Общие разговоры остаются общими разговорами. А длинные списки могут произвести только неблагоприятное впечатление… Он вспоминает, как ему удалось убедить Брежнева в необходимости разрешить жене А.Д. Сахарова ездить на лечение в Италию.
Л. вспоминает, что должен был вновь передать ему благодарность от семьи Сахаровых. Брандт говорит, что очень рад этому.
Мы рассказываем о положении семьи Сахарова, о публикации его статей, о докладе американского ученого в ФИАН’е, который говорил о новом течении в мировой физике, возникшем из работ Сахарова. Оба слушают с большим интересом, переспрашивают.
Бар говорит: “Но вот Сахарова вытащить невозможно. В последний раз одно очень высокопоставленное лицо в Москве заявило мне буквально следующее: “Он знает слишком много об использовании атомной энергии в военных целях. У него в памяти хранятся такие тайны, которыми государство рисковать не может”.
Брандт спрашивает, чем конкретно Лев собирается заниматься в ближайшие дни.
Л. перечисляет книги, над которыми работает: биография Гааза, “Образ России в немецкой литературе XVII—XIX века” и, возможно, окончание работы “Гете и театр”.
На следующий день мы ужинали у Бара, и Лев очень подробно рассказывал ему и его жене историю жизни доктора Гааза, о которой они фактически ничего не знали. Бар сказал: “В мире так много и справедливо говорят о плохих немцах, что нам особенно должен быть дорог образ такого прекрасного человека — немца. Это очень хорошо, что вы о нем пишете. Надеюсь, книга будет у нас опубликована.
После этого мы все еще пили кофе с коньяком и довольно долго говорили о некоторых вопросах мировой политики (поездка Шмидта в США, визит папы, события в Польше, новый президент США), говорили об экономике ФРГ, о забастовке почтовых служащих. Под конец Брандт пригласил фотографа, хотел, чтобы мы все вместе сфотографировались, поручил Бару составить короткое коммюнике об этой встрече (спросив предварительно, не считает ли Лев это неудобным для себя и не хочет ли он редактировать текст коммюнике). Лев сказал, что полностью доверяет г-ну Бару. После чего Брандт проводил нас до входных дверей, показав по дороге выставку плакатов СДП и витрину с материалами по истории партии.
Лев. 7 декабря 1980 г. Кёльн
Это письмо для всех родных и друзей. Попытка быстрого “отчета”. За 20 дней мы уже побывали во множестве мест: Кёльн, деревушка Лянгенбройх (жители говорят “брух”, там дом Белля), замок Кротторф, замок Аделебсен (XIII век + пристройки ренессансные и барочные), Геттинген, Бонн, Дуйсбург, деревня Лигдлар-Шмицхез (там живет Лена В.6), Бремен, Гамбург… И вчера опять вернулись в Кёльн, где в огромной и малость хаотической квартире Белля чувствуем себя всего домашней… Но уже начинаем искать пристанище для более оседлой жизни. Пока все предложения нас не устраивают.
Очень сильное впечатление произвел Гамбург. Очень большой, просторный, разноликий. Эльба и Альстер (два рукава, один разлившийся озером) — реки, в которые заходят океанские суда. Гавань огромная, бесконечные ряды многоэтажных складов — краснокирпичные в стиле “грюндерской готики” — с башенками и горельефными фигурами — серые на темно-красном — склады на островках между каналами, здесь их называют “флит”. Вблизи от гавани — кварталы Сант-Паоли и улица Репербан — вывески всяческих “секс-шопов”, “секс-фильмов”, “эротических купальных бассейнов”, бесчисленных казино, игральных автоматов и т.п. Яростная пестрота, особенно вечером… И тут же, в нескольких кварталах, — центр, старые церкви — некоторые очень хороши — суровая протестантская готика с позеленевшими медными и бронзовыми шпилями.. Светлая зелень старой меди просвечивает в разных местах — шпили, крыши, статуи… Великолепная ратуша, мощная, с башней посередине и аркадами — северный ренессанс. Огромные здания грюнерские и 20-х годов и современные — очень разные — создают все же некую контрапунктную гармонию: величавости без чванства, “модерности” без пижонства. И длинная темно-серая эстакада надземной дороги, прорезающей прибрежную часть центра, не кажется уродливой, хотя сама по себе эта железобетонная стоногая штуковина должна была бы раздражать — одно из первых (уже с начала века) сооружений всевластного городского конструктивизма. Этакая горизонтальная сестрица Эйфелевой башни… Мы жили в районе Бланкенезе — район вилл на самом высоком холмистом правом берегу Эльбы, а наш приятель Отто живет в Брамсфельде — район более скромный с многоквартирными домами. По пути от нас — старая церковь, в подворье которой — могила Клопштока…
Однако с описанием города ничего не получается. И не только потому, что все время отвлекаюсь. Видимо, нет у меня способности описывать, закреплять даже самые сильные впечатления от местностей, от городов, зданий, улиц. Не хватает слов.
Недостаточно работает правое образотворческое полушарие… В последние два дня в Гамбурге шел сильный густой снег, вечером 5-го даже вьюжило. И стал этот чужеземный город неожиданно по-родственному похож на наши — правда, больше на Питер, чем на Москву (цвет Медного Всадника обилен и част, особенно в центре).
Перехожу к людям — случайные встречи мне были очень интересны, авось и вам тоже. Поезд Кёльн — Бремен (о нем бы надо отдельно, меньше Гамбурга, тише, провинциальней, но по-северному ближе ему, чем “западному” романтизированному Кёльну).
Из соседнего купе к нам заглядывает трехлетний темноглазый паренек: “Ты — Санта-Клаус?” Я смущен, так как нет ни конфеты, ничего похожего на гостинец. Появляется мама — молодая, миловидная, в хорошей шубке. Она с сыном едет из Бельгии в Вупперталь к родителям, помочь матери подготовиться к Рождеству, но на Рождество вернется к мужу и старшим детям. Муж — бельгиец, каменщик, уже три года безработный. Живут на пособие, у них трое детей, свой дом, сад, огород. Живут, в общем, сносно. (Мне многие объясняли, что известная часть безработных — те, кто не хочет устраиваться на постоянную работу, — получают такое пособие, что, подрабатывая “налево”, имеют значительно больший доход — при меньшей зависимости, — чем если бы они ежедневно ходили на завод.) Она довольна жизнью. “Мы с мужем живем дружно и с его родней тоже. Дети говорят и по-немецки и по-французски. И к моим родным ездим часто в гости… Нужно, чтобы не было вообще никаких границ в Европе, чтобы все жили, где хотят… Нет, в Вуппертале я не хочу жить. Конечно, это моя родина, я там родилась, в школу ходила… Но сейчас там хуже стало. Полно иностранцев. Больше всего — турок. Скоро мы — немцы — будем у них ботинки чистить. Они всюду пробираются”.
Шофер такси в Гамбурге — едем долго, успеваем поговорить — моложав, темно-рус, кудряв, с бачками, пригож, с холодноватым синим взглядом… Югослав из Загреба, в Гамбурге уже четырнадцать лет. “Конечно, хорват… Да, католик. Но вражду с сербами придумывают политики-эмигранты. Мы все — югославы. Здесь жить лучше, заработок лучше, в отпуск езжу домой. Там братья, сестры. Братья — инженеры. Как живут? Да после смерти Тито ничего не изменилось. Трудно там жить. Здесь легче. Эта машина — моя собственная — “Тойота” (японская), хорошая машина. Я работаю часов по 12 в день, иногда меньше. Но я сам себе хозяин. Раньше работал у шефа, у которого было 20 машин, отдавал ему часть выручки, ну там процент, как по договору, зато и он оплачивал ремонт, связь с “центральной”, страховку. А если я самостоятельно работаю, я это все оплачиваю сам. (“Центральная” вызывает машины по заказам, здесь и в Гамбурге они приезжают после вызова через 10—15 минут или точно в назначенное время). Зарабатываю “нетто” — 2000—2200 марок. Если надо, работаю и в воскресенье. Мне нужно платить бывшей жене на двух детей. За квартиру плачу мало, всего 200 марок в месяц за две комнаты, живу с одной знакомой… Плачу мало потому, что живу уже давно и дом принадлежит городу. Теперь квартиры подорожали, и в частном доме такая квартира, как моя, стоит не меньше 500 марок, а то и больше”. Расспрашивает о том, как работают шоферы такси в Москве. Хорошо, что они имеют свободные дни, хорошо, что квартиры дешевле, но сколько он должен работать, чтобы купить собственную машину?.. Да, социализм — это хорошо только по идее.
А наши молодые хозяйки здесь — невестка Белля, Тереса, ее сестры: Эухениа и Марианна, и подруга (негритянка) Марта — все за социализм. “Это у вас в России социализм не настоящий, а кубинцам трудно потому, что их бойкотируют, изолируют. Но Фидель хочет настоящего социализма”.
Приятель Марион Денхофф — Клаус Гросснер — лет тридцати с небольшим, юрист, теологосоциолог, математик, экономист. Долговязый, приветливый без амикошонства, на вид интеллигентный студент или аспирант. Он глава двух фирм, одна обеспечивает оптимальным прогнозированием заказчиков со всех континентов, другая консультирует непосредственно центр управления европейского сообщества в Брюсселе. Сейчас он занят проектами атомных электростанций в ФРГ (расчеты с учетом политических противоречий, экономических условий, природных и т.п.) и еще чем-то для Ганы… Парень — олицетворенная динамическая энергия, “быстрый разум”, деловит, пунктуален, и ни тени хвастовства или чванства. Просто ему все это очень интересно и с премьер-министрами, и с учеными — нобелевскими лауреатами — он встречается, как с партнерами в увлекательной и полезной (не только — и, пожалуй, даже менее всего — ему лично полезной) игре. Он рассказал о преимуществах концерна “Сименс” перед АЕГ (“У АЕГ плохие устаревшие менеджеры, неповоротливые, не способные учитывать все составляющие — политические, экономические, социальные, непосредственно технологические и даже международно-психологические, не способные прогнозировать рыночную конъюнктуру… Их в этом году вышибли из многих рынков японцы и тайваньцы и филиппинцы, которые производят дешевле радиоприемники, магнитофоны, измерительные приборы и т.п. Им грозило банкротство. Уже уволили тысячи рабочих и служащих. Но сейчас мы им помогли, главное, удалось объединить несколько банков — много малых банков подключились. Нужно помочь АЕГ удержаться на плаву… Нет, рабочие не пострадают, если фирма даже обанкротится. Вернее, не очень пострадают. Есть правительственные фонды на пособия. Это большое достижение нашего социально-либерального правительства. Уже несколько лет, как созданы такие фонды, чтобы возмещать потери малоимущих акционеров, рабочих и служащих в случаях банкротств”).
Пожалуй, для первого такого письма хватит. И я устал, и вам, наверное, уже наскучило.
Здесь мне все очень любопытно. И чем больше приглядываюсь, прислушиваюсь, принюхиваюсь к этой жизни, тем острее, тем горше жалею нас всех — и тех, кто “в системе”, и тех, кто вроде или по-настоящему — вне. Уверен, и у нас там есть силы, чтобы работать и жить не хуже или хотя бы не настолько хуже. И тем больше злюсь на тупость или дешевое жульничество господ “почвенников”. Нет, не подражать надо, не обезьянничать, не копировать… Это всегда муть. Ведь и японцы никому не подражали, хотя у всех учились. Надо бы по-своему, совсем по-своему, но зная, понимая их преимущества, их силы, используя их опыт… Надо. Надо. Чтобы это “надо” стало сколько-нибудь возможным, потребовалось бы сначала избавиться от нашего азиатского социализма и от всего наследия азиатчины… Начать бы опять с того места, до которого дошли было Рябушинский, и Щукин, и Манташев, и Столыпин с Кривошеиным. Они ведь не “западниками” были. Но могли бы состязаться с любыми нынешними “менеджерами”, не швыряя миллиарды на авианосцы, космические рекорды и всевозможные юбилейные и неюбилейные ликования…
Ну да хватит. Пустился, старый дурак, в мечтания. Отставить!
Целую всех моих родных и милых, Лев.
Лев. 14 декабря 1980 г.
Дорогие и родные! Это будет опять письмо под копирку “урби эт орби”. Очень трудно писать много, даже только несколько писем, так как все время что-то срочно пишу, читаю корректуру, готовился к лекции, отвечаю на телефонные звонки (а мы-то отвыкли было от телефона7), куда -то нужно идти и т.п. В общем, стресс, иногда уже и раздражающий. И все нарастающая страшная тревога за Польшу, ежедневно смотрим здесь телевизор. Новости “тагесшау” — это у них здорово делается. И тревога острее, злее. Неужели повторят август 1968 года?! А если не решатся, не станут ли жать пуще, “закручивать гайки” внутри, ведь уже опять звучит давно знакомое “повышать бдительность”. Несколько раз покупал “Правду” и один раз “Лит. газету”. Ох, и тошнехонько!!! А тут вокруг пресыщенно-благополучная пестрая комфортабельная жизнь, такая чужая, такая далекая всему нашему, что не вызывает ни зависти, ни восхищения, ни гнева, а только некое отчужденное любопытство и печальные сравнения… А людей хороших вокруг нас много. И на лекции моей первой позавчера в здешнем университете было ощущение неподдельной доброжелательности, приветливости, которую излучала огромная аудитория (говорят, что было больше 200 слушателей). Главное, что пропал первоначальный тупой страх — каково перед незнакомыми, на чужом языке, да еще в последние полчаса узнал, что времени у меня не два часа, а один (как уложусь?), и т.п. Когда успокоился — заставил себя сначала примерно так, как некогда, когда шел на передовую. Мол, двум смертям не бывать, если бояться, только хуже будет, забудь все, думай лишь о том, что нужно делать сейчас, — возникло и уже до конца не остывало чувство радости от этого множества молодых глаз, лиц… Слушали они хорошо, это ведь ощущаешь сразу — видишь глаза и наклоненные головы записывающих, слышишь тишину, живую добрую тишину внимания… И потом было и странно и приятно, когда оглушительно стучали по пюпитрам и хлопали и когда спрашивали и смеялись моим нехитрым остротам… В общем, так было хорошо, что уже повториться такое не может никогда. Потом профессора и наш старый по Москве приятель Джефри пошли с нами (три профессора с женами) в диковинный ресторанчик, называемый Ватиканчик (Ватиканхен), расположенный против церкви, сильно модерновой, с необычайно уродливой крышей в виде серо-бетонного угловатого коленчатого вала. И вся она стекло-темно-кирпичная, на фоне таких же плоских модерновых огромных зданий: бурые стены с узкими редкими окнами — первое ощущение тюремности — холодная бездушная архитектура, и это в городе поразительно красивых старых церквей.
…А в ресторане, раньше принадлежавшем иезуитам, сейчас хозяйничают китайцы. Внутри китайский уют — лампы в виде круглых соломенных фонарей, на темно-красных стенах — очень изящные продолговатые китайские гравюры, кабинки со столами, отделанными красным деревом и золочеными шнурами. Кормили нас пресным рисом, знаменитой пекинской уткой, пресными помпушками, поили зеленым чаем, и на закуску (десерт) были сладкие, запеченные в приторное тесто бананы. С официантом-китайцем я пытался говорить на китайском, но мы установили, что его гонконгский говор сильно отличается от северного, которому учили меня. Например, название “Пекин” на северном “бей-дзин”, а на ихнем — “бэг-дган” и другая мелодия.
15 декабря. Вчера меня оторвали от письма, и к лучшему: расписался, остолоп, о китайском ресторане. Вчера вечером мы поехали к Кади и Райни Майерам (они за нами приехали) в Бад-Годесберг чаевничать с отбывающими в Швейцарию родителями Кади. Это тот самый доктор Руст, который присылает лекарства. Там познакомились с землячкой, зовут Муза. Родом из Киева, замужем за швейцарцем, живет здесь уже несколько лет, преподает в Боннском университете украинский язык и литературу (15 слушателей). Оказалось, что она училась в школе с Галей, женой Раппопорта8. И еще о тесноте мира. От Майеров нас увезла Дорис Шенк, которая будет встречать Новый год в Москве (до этого встретит здесь Володю). Ее квартира увешана картинами и рисунками Биргера, Вайсберга, Сидура и др. москвичей. И у Дорис пришла знакомиться с нами Соня Берг (Геккель) — уроженка С.-Петербурга. Она уехала в 1918 г. пятнадцатилетней сперва в Германию, оттуда в 1934 г. в Южную Африку, где прожила 28 лет, и через Англию вернулась в Германию. Она активистка “Эмнести”, приятельница Григоренок, Тани Литвиновой9 и др. У нее необычайно разнообразная родня. Сын с 1967 г. в Израиле, воевал, кибуцник — птицевод, социалист. Одна дочь осталась в Южной Африке, замужем за англичанином, математик, вторая дочь сейчас представляет Общество международных научных связей ФРГ в США. Любимый племянник в Англии — православный протоиерей (московской патриархии), автор книги о матери Марии — Сергей Гакель (или Гекель).
И космополитические переплеты здесь встречаем постоянно. Уже в доме Беллей, удивительно теплом, пронизанном душевным теплом, безалаберном почти по-нашенски, радушном ко всем, постоянно живут три эквадорианки: Тереза, жена Винсента Белля, с дочкой, маленькой индианкой Сарой — Саритой, — и ее сестры: Марьяна и Эухения. Марьяна с немецким другом Диттером, Эухения, самая молодая, учится в педагогическом институте, пишет работу о Ферейро, работает секретаршей-переводчицей в кубинском посольстве. Она сегодня жаловалась: “Эти кубинцы очень уж учатся у советских, завели такую твердую дисциплину, требуют пунктуальности. Но никакой латиноамериканец, никакой кубинец не может быть пунктуальным… В посольстве — школа для кубинских детей, привезли учительницу с Кубы, и у нее порядок, как в казарме. Детей водят в столовую обедать строем. Командует самая старшая девочка. Ей лет одиннадцать—двенадцать, а она кричит, как капрал: “Тихо! Руки назад! не двигайтесь… марш!”
К младшим Беллям приходят их друзья и среди них мы уже познакомились и с эквадорианцами, и с одной девушкой из Гайаны, одним перуанцем, одной израильтянкой (она замужем за немцем, другом Винсента), молодым врачом, “сабра10 в третьем поколении” (деды из Ирана и Ирака, внешне похожа на айсорку или азербайджанку, у них с мужем двое маленьких близнецов: Амос и Януш (в честь Корчака). Винсент и Тереза возили нас в Бонн в экуменический клуб евангелической молодежи, там проводится “неделя латиноамериканского кино”. За три марки нам поставили фломастером число на руке, и мы могли сесть на любое место в небольшом зале, посмотреть три фильма и участвовать в дискуссии. Там я сидел рядом с турками. Мы посмотрели два колумбийских фильма: “Кампесинос” и “У Роситы слишком много детей”. Оба документальные, второй более мастеровит (проблемы многодетности в разных социальных слоях, в трущобах, у “средних сословий” и у высших.) Первый очень наивный, напоминающий наши двадцатые годы, с лозунгами, разумеется, сильно революционными, но есть потрясающие кадры, явно неподдельные, страшного быта индейских деревень и работы батраков на гасиендах… Мы посмотрели только два из трех возможных — устали, в тот день я как раз читал первую лекцию. Положили несколько марок в копилку, передававшуюся по рядам “В помощь Боливии”, услышали объявление: “Завтра все желающие приходите в 11 утра пикетировать посольство Сальвадора”. Мы не пошли, нужно было читать верстку “Утоли”11, и вообще мы ведь не вмешиваемся в политическую жизнь…
Сегодня смотрели квартиру, которую нам предоставляет ВДР (это ихнее телерадио) в очень хорошем районе. Три комнаты, совмещенный санузел, дом не совсем жилой, там днем работает их научно-исследовательская группа, но внизу, мы — на втором этаже, а на третьем “хаусмайстер” — т.е. управдом плюс дворник. Его дочка, шестилетняя Стефани, уже объявила мне: “Ты похож на Санта-Клауса” (это намек). Комнаты хорошие, в окно смотрит большая по-нашему белая береза. Немецкие, как правило, потемнее корой. Но нужно кое-что оборудовать, обставить и т.д. Так что переедем после отъезда наших (Павла—Майки12) в начале января. К тому времени и телефон проведут. Главное, эта квартира будет ничтожно мало стоить. А здесь это важно, цены кусачие. Например, очень дорого стоит городской транспорт. Автобус от университета до центра 1,5 марки (по курсу 50 коп.) и столько же метро от центра до района Беллей. А если ехать отсюда до конца линии в Бонн и в Бад-Годесберг, то билет стоит только туда 3,50. В то же время за полный пластмешок фруктов (виноград, бананы, помидоры — всего по 1 кг) заплатили 7 марок. Но чего я опять полез в рыночные справки…
Посреди роскошной улицы магазинов, забегаловок, ослепительных витрин, разноцветных реклам и т.п. прямо на мостовой (там машины не ездят) художник продает свои гравюры, сидит бородатый нищий с мисочкой и плакатом: “Я голоден”. Молодой очень лохматый парень в джинсах и деревянных башмаках на босу ногу играет на гармони, чуть подальше стоит флейтист, и перед каждым мисочка или шапка для монет… А в нескольких шагах стойки, переполненные великолепными фруктовыми натюрмортами, — Раю они впечатляют больше всех супер-сверх-ультра-роскошных витрин… Сегодня у меня встреча со славистами, будем говорить о “деревенской прозе”, поставил одно, но категорическое условие — никакой прессы, никакого “паблисити”. Любопытно, удастся ли объяснить им то, с чем и у нас многие не соглашаются: условность самого определения, добрую традиционность “деревенской” темы, ее плодотворную и вместе трагическую злободневность сегодня и то, как пытаются на ней спекулировать “почвенники”. А по сути трагически-плодотворную “деревенскую” прозу писали Друце, и Грант Матевосян, и, наверное, какие-то неизвестные мне украинцы, белорусы, литовцы, эстонцы и др. (кстати, ведь, и Чингиз Айтматов, как о нем ни суди, ведь “тех же щей”).
Интересно, как будет сегодня вечером, — обязательно потом напишу вам. Вчера слышали голоса Светы и Комы13 — если бы вы, черти, могли хоть как-то представить себе, что это для нас значит. Ведь мы таки и не уехали, и наверное, никогда не уедем от вас. Это и очень радостно — сознание глубочайшей неразрывной связанности — и временами очень больно, что нельзя сесть на такси или в метро и приехать. Однако хватит. Целую крепко. Лев.
Лев. 24 января 1981 г.
Дорогие все! Скоро напишу подробно. Сейчас мы стараемся так настроить себя, чтобы оставаться всегда такими, как были до сих пор. Эмигрантами мы не будем, трагические маски бедных изгнанников примерять не станем. Наша страна — это наша страна, больше наша, чем тех, кто сочинял и подписывал этот поганый Указ14. И ничего не изменится даже от того, если мы будем похоронены на чужбине. Вот так. Всем родным и любимым доброго здоровья. Ваш старый, беззубый, но упрямый Лев.
Лев. 2 марта 1981 года
Это опять всем-всем-всем. Потому что я хочу попытаться рассказать о кельнском карнавале, а повторять неохота и по-разному не получится. Сегодня последний день — в понедельник роз, завтра празднуют уже только по районам, но день рабочий. А сегодня, вчера и позавчера никто в городе не работал — нет ни газет, ни почты. Зато на улицах все время везде ряженые. Однако начну в хронологическом порядке.
Четверг — в бабий пост, точнее даже в ночь бабьего поста (вайбер-фаст-нахтен), хотя начинается все с полудня — к 12 часам закрываются все магазины и учреждения. Женщины — девочки, девушки, старухи и матроны — размалеванные, у многих на скулах налеплена золоченая пыль, нарисованы сердца или просто густо накрашены, иные по-клоунски аляповато — в самых разнообразных нарядах или хотя бы в каких-нибудь немыслимых шляпах с перьями, султанами и т.п. — ходят группками и толпами. Днем они штурмуют ратхауз15 и обрезают галстук бургомистру.
Вообще в этот день мужчины надевают галстук “в жертву”, их обязательно обрезают — “рудиментарный ритуал”, вакханки некогда кастрировали подвернувшихся им мужиков.
Мы в этот день пошли втроем, нас повела жена Руге, американка Лоис, для которой все это такая же экзотика, как и для нас. Центр города запружен ряжеными и неряжеными, то там, то здесь пляшут, поют, ходят небольшие оркестры, — один такой с дюжиной парней в трико — бело-красные параллельно-полосатые, такие же колпаки с барабанами, тарелками, трубами, флейтами — неутомимо наяривали марши и песни, переходя с места на место, заходя и в рестораны и в кнайпы16 — они все открыты и полные. Время от времени в толпе кто-нибудь заводит боевой клич карнавала “Келле (запевала), алааф!!!” (это уже все, и при этом и запевала и “хор” ритмично взмахивают руками — это по-кельнски значит: “Да здравствует Кёльн!”. Иногда этому предшествует запевка: “Келле блив Келле” (т.е. Кёльн остается Кёльном).
Обедали мы в кнайпе, а вечером пришел Клаус17, навел грусть и умиление и позвал походить по кнайпам. Рая, конечно, ни в какую, а я пошел. В первой кнайпе в старом городе было в общем тихо-пристойно, несколько ряженых парочек целовались по углам, с нами за столиком сидели три милые старушки, заказавшие пиво. Мы пошли дальше и завернули в кнайпу побольше и уже полную пляшущими и поющими разных поколений и явно разных социальных слоев. Там уже не приходилось думать о харчах, там только пили — усталые, но бойкие приветливые кельнерши таскали подносы с пивом и отпускали сразу за две марки бокал. Нас с Клаусом “опознала” пара, женщина командовала — рассказывала: “Это мой 50-й карнавал, а мне уже 73, я из Ольденбурга, муж был кельнец, а я как переехала сюда, так навсегда полюбила Кёльн за карнавалы. Ведь, правда же, хорошо, весело, все люди дружные, веселые, а у вас в России бывают карнавалы? Я уже несколько лет как овдовела, но не уезжаю из Кёльна, вот он мой бывший швагер, а теперь друг, он кельнец. Здесь умеют веселиться. Католики умеют лучше наших северных евангелистов”.
Разговор прерывался песнями, которые запевали либо молодые ребята, непрерывно пившие и приплясывавшие и целовавшиеся, стоя за соседним столом — именно стоя, стульев на них уже не хватило, либо кто-нибудь за нашим длинным столом. С нами сидели, время от времени сменяясь, разные люди: две пары средних лет, дамы с раззолоченными лицами и в лиловых и розовых париках, мужчины: один в котелке с красной бабочкой, другой в сомбреро с налепленным носом и усищами, две молодые женщины в белых балахонах с золочеными крылышками за спиной и золочеными волосами — ангелы, с ними двое детей в костюмах леопардов. Одно дите — то ли мальчик, то ли девочка лет 7—8, явно мулатское, очень серьезное, курчавое, губастое. И еще была мать с дочерью, застенчивой девочкой-подростком в котелке и с галстуком немыслимой пестроты поверх крахмальной манишки. Мать выходила плясать — и вальсы и какие-то модерновые топотанья, — дочь оставалась за столом. Плясали и “наши” старики очень лихо. Мы с Клаусом пили пиво и созерцали, участвовали только в общих песнях с “шунКельн” — это когда все берутся под руки и поют, ритмично раскачиваясь. Когда пели по-кельнски, я понимал от силы одну треть слов и Клаус не мог помочь: “Я здесь такой же иностранец, как и ты. Это наречие я не понимаю”. Тем более приятно было, когда пели старые знакомые застольные и студенческие и народные песни. “Тринк, брюдерляйн, тринк” (пей, братик, пей) или песню с трогательным припевом: “шнапс — дас вар зайн летцес ворт, данн труген ин ди энглян форт” (шнапс — это было его последнее слово, а потом его унесли ангелочки). Эту песню пели несколько раз ввиду присутствия “ангелов” за нашим столом.
И разумеется, был серпантин со всех концов, и меня поцеловала одна милая девица с позолоченными скулами. Просто подошла, запустила серпантин и сказала “айн кюсхен”!
В пятницу карнавалы шли по пригородам, день был формально рабочий. Мы работали дома, а вечером поехали к Беллям, в этот вечер Генрих и Аннемари вернулись после трехмесячного отсутствия. Ох, забыл, перед этим мы еще ходили в кино — впервые здесь в настоящий кинотеатр. Очень комфортабельный зал, места не нумерованные, перед некоторыми креслами столики с пепельницами — можно курить. Смотрели американский фильм “Воспоминания о звездной пыли”, Вуди Аллен сработал свой “8 1/2”. Он замечательный актер, есть замечательные кадры, многозначительные важные речи, но я осовел от усталости и несколько раз засыпал, получился не в коня корм. Аннемари и Генрих нас порадовали, выглядят лучше, загорели. Он много работал, написал уже больше двух листов воспоминаний о школьных годах 1933—1937 и статью для сборника, который к 40-летию 22 июня 41 г. издает его сын Рене. Туда войдет тот наш телевизионный разговор и несколько десятков наших (моих) листовок для немецких солдат, которые мы выпускали в 1941—1943 гг. Их мне удалось переправить. А листовки за последующие годы у меня забрали при аресте. Кроме того, я нашел для этого сборника еще несколько авторов из бывших военнопленных. (Мой друг Отто из Гамбурга, бывший лихой ас граф Эйнзидель — правнук Бисмарка, он приезжал к нам в Москву, а здесь ухитрился опубликовать несколько статей с воспоминаниями о наших с ним подвигах на фронте; наврал, пардон, нафантазировал кучу лестной для меня муры. Опровергать неудобно и не потому, что лестно, а просто нелепо доказывать: “Нет, я не читал ему и его товарищам статью против Эренбурга, т.к. сидел уже в тюрьме, когда эта статья появилась. Нет, я не шагал героически под огнем у форта Ружан, т.к. вообще не бывал на этом участке, и т.д. и т.п.). Сейчас я срочно пишу для этого сборника “врезку” к листовкам. Редактор всего сборника Аннемари — она редкостно внимательный редактор с необычайной чуткостью к языку — это говорит сам Генрих.
В субботу уже опять бушевал карнавал (рифма нечаянная, но годится). Мы получили билеты на трибуну у старой ратуши. Суббота по традиции день “феддейцег” — по-кельнски “шествие предместий”. Три часа идут колонны поющих, пляшущих… Но стоп, описание объединю. Сегодня было нечто в том же духе, но еще более роскошное, разнообразное, — шествие “розенмонтаг” (понедельник роз)… Рая уже не пошла, ей охота работать и вообще не любит цирка, а это сами участники называют цирком — над колоннами плакаты, транспаранты, надписи на огромных фургонах “Величайший цирк мира”, “Цирк Колония” (т.е. Кёльн на латыни). Я поехал с тремя знакомыми — у меня два билета плюс пропуск на машину, у них машина — опять на трибуну у старой ратуши. Шествие началось в час дня; улицы вокруг пути шествия запружены толпами; почти все ряженые маскированные — с непривычки поражают солидные пожилые или зрелые люди вполне бюргерского, интеллигентного или даже начальственного вида в треуголках, красных фраках, ковбойских шляпах, разноцветных шутовских колпаках, разноцветных цилиндрах и т.п. и дамы им под стать (см. выше). При этом иные также выглядят вполне пристойно, серьезно. Когда смеются и поют, дурачатся — тогда понятно, но вот такая деловитая серьезность сильно контрапунктирует. Шествие открывают несколько звеньев конных полицейских. На трибунах тоже большинство ряженых, некоторые кричат полицейским: “Как вы здорово замаскировались”, почему без музыки? Те машут приветливо, иные даже посылают воздушные поцелуи. А потом колонна за колонной — всего было сегодня 37 колонн — каждая со своим оркестром, в иных по несколько — конные взводы и целые эскадроны, кареты, фургоны, автомобили, замаскированные под колесницы, запряженные конями или слонами или фантастическими чудовищами. Едут гусары синие и зеленые, шагают римляне в латах и тогах (с красным подбоем), ландскнехты, мушкетеры, гражданская гвардия Кёльна в мундирах ХVIII в.: кивера, треуголки, гвардия принца карнавала (с полевой кухней, с каретой полевой почты), конные и пешие в мундирах тоже ХVIII в., но других расцветок; идут гунны в причудливых черных (монгольского типа) одеждах с мехами, древние германцы в рогатых шлемах, индейцы, арабы в бурнусах, индусы, ковбои, охотники с “дикого Запада”. Была и колонна в косоворотках с казачьими шапками, колонна якобинцев в красных колпаках и колонны паяцев, клоунов, пьеро и коломбин, парни на ходулях и на огромных двухколесных велосипедах, замаскированные обезьянами, медведями, с футбольными мячами — шапками и с головами слонов, петухов, в шляпах в виде улиток. Многие оркестры с танцевальными группами, выплясывающими на ходу. И у всех пеших и конных и на всех телегах мешки и корзины с конфетами, жевательной резинкой, коробочками с одеколоном, букетами цветов. Их швыряют в толпу и на трибуны. Мне несколько раз досталось по лбу и по носу то конфетой, то пачкой вафель, попалась и плитка шоколада, большие и малые букеты и т.п. Некоторые ловкачи понабирали и целые пластмешки, — бросали и целые коробки конфет и печенья, плитки шоколада, большие и малые букеты и т.п. Мы ступали по конфетам, засыпавшим трибуны. Корнелия Герстенмайер, которая звонила мне в этот день по поводу издания книги Володи Корнилова, расспросив о карнавале, пристыдила меня справедливым замечанием: “В Кёльне, в Бонне, в Аахене ступают по конфетам, объедаются шоколадом, а в Польше сахар выдают по карточкам — детям не хватает сахара. Но попробуйте посоветовать вашим кельнцам отдать эти расшвыриваемые карнавальные сласти польским детям — вас разорвут. Нет, для меня эти рейнские карнавалы неприятны, грубое нарочитое веселье”.
Такие и похожие рассуждения я слышал и от берлинцев, и от гессенцев, и от гамбуржцев. Да и здесь кое-кто жалуется на “коммерциализацию” карнавалов. Почти все участники понедельничных процессий — полупрофессионалы и профессионалы, которые круглый год готовятся к этим дням, тренируются, готовят костюмы и т.п. Для кондитерских и др. фирм это лучшая реклама. Все это так. В субботу я смотрел телепередачу — выборы принца карнавала и его “помощников” — “девы” и “крестьянина”. Принцем избрали молодого пригожего холостяка, кажется, банковского служащего, а “девой” — тоже мужчину, зубного врача. Вся церемония — роскошный концерт из разнообразнейших эстрадных и цирковых номеров, в зале зрители сидят за столами, пьют и едят, все очень нарядные — вечерние платья плюс карнавальный грим, фраки и смокинги плюс шутовские колпаки или фантастические шляпы.
Обращение “президента” к публике — “дорогие шутихи и шуты” можно перевести и “дуры и дураки” (нэринэн унд наррэн) и особое кельнское словечко “еккен” для всех участников карнавала (видимо, из общенемецкого “гек” — франт, пижон, щеголь, но и шалун, кутила и т.п.). Политические темы на карнавале редки — несколько раз карикатурные куклы Брежнева, Рейгана. Чаще высмеивают своих деятелей — министров, самого президента Шмидта, всего чаще местных деятелей — бургомистров, правительство земли Северный Рейн—Вестфалия, которой принадлежит Кёльн. Больше всего достается министрам финансов (налоги!!!) и культуры. В субботних шествиях (чисто самодеятельных) таких карикатур и шутейных лозунгов было больше — там шли целые колонны школ и ребята изощрялись. Напр., на грузовике везут модель класса, за партами куклы спящих учеников, огромная надпись: “Экономьте энергию: I) поменьше двигайтесь, 2) вовсе не думайте, З) побольше спите”. Потом повозка с топящейся печкой-буржуйкой и лозунг (рифмованный): “Кёльн богат углем, не нужна нам нефть от шейхов”. А школа имени Гельдерлина шла с лозунгом на кельнском “Гельдерлин был хорош, но мы сдаем на зрелость по-кельнски” (“вопп кельш”). Другая школа в красно-белых полосатых трико (красно-белый флаг Кёльна, и в эти дни в городе преобладают именно его цвета) несла ванну, в которой сидела крупная девица, и плакаты со строчкой из старой школьной озорной песни: “Мы видели, как наша фройляйн купалась, и это было красиво”. Но вообще эротики напоказ почти нет. Общий тон полной раскованности, плясовой или приплясывающей, поющей свободы. И уже дети, самые малыши, наряженные индейцами, ковбоями, маркизами, клоунами, размахивают руками так же, как взрослые, ритмично от груди в стороны (“помавают” — это главный жест карнавала; если одна рука занята какой-нибудь ношей, помавают другой тем шире), приплясывают и покрикивают: “Келле алааф”.
Ну вот, кажется, написал все, на что оказался способен, получилось и сбивчиво и нескладно, но авось, вы все же ощутите атмосферу и мое любопытство, симпатию и, вместе с тем, чувство расстояния, отчужденности, похмелья на чужом пиру. Нет, не отчужденности — неточное определение — скорее “постороннести”. У Раи это резче и болезненней, я старше, привычней к одиночеству в многолюдье и пока еще не утратил любопытства, самого простейшего свойства зеваки (помните, у О’Генри такой рассказ?!). Вот и у телевизора провожу больше времени. А между тем нужно работать.
Сейчас уже 3 марта. Хорошее утро. Звонили Света и Кома, родные голоса “открыли” день. Завтра едем в Швейцарию. Допишу это и сяду дописывать статью (см. выше) и отвечать на местные письма, среди них приглашения в Киль и в Западный Берлин, только что звонок — зовут нас в Италию читать лекции славистам в Риме и в Бари — и два длиннющих письма сочувствующих радиослушателей — благословения и предостережения: Запад корыстен, суетен, безбожен. Вчера пришел без предупреждения некий доктор теологии, сторонник христианско-еврейского примирения, нового прочтения Ветхого Завета, был огорчен моим равнодушием к новейшим толкованиям псалмов и книг пророков, сообщил, что молится за наших дочерей, и просил конкретных указаний, о чем именно молиться: чтобы их выпустили из СССР или чтобы не преследовали по месту жительства. Очень красивый, статный и вежливо сумасшедший, тронулся на “немецкой вине перед еврейским народом”, был участником войны, помогал спасать евреев, но считает и себя виновным. Сегодня же звонил из Гамбурга Вольф Бирман — доказывал, что лучший в Германии и в мире город — Гамбург и мы должны жить там. А сию минуту позвонила секретарша Хайнца Кюна (старый С.Д., бывший президент земли Северный Райн—Вестфален, ныне член президиума партии, один из руководителей их “Эберт-фонда”, депутат бундестага и европейского парламента. Он подарил нам свою книгу о годах борьбы и изгнания. Он был в подполье после 1933 г., и в эмиграции сперва в Чехословакии, потом во Франции и в Бельгии, там оставался с бельгийским паспортом до конца уже в бельгийском резистансе. Белль о нем: “Порядочная свинья, правый бюрократ, но умен, интеллигентен, вам хочет помочь, надо использовать”). Его секретарша сообщила, что нас приглашает уже министр внутренних дел Рейна—Вестфалии на предмет нашего будущего гражданства. Если нас примут в граждане ФРГ без обычного выжидательного срока, т.е. 5—10 лет, это значит, что сможем ездить и в Болгарию, Румынию, Венгрию и там встречаться с вами.
Однако, хватит. То не могу начать, то не могу кончить письмо. Поэтому просто прекращаю. Будьте все здоровы!
Пожалуйста, помните, что мы вас очень любим и везде всегда живем с вами и вами.
Лев. Кёльн, 16—17 марта 1981 г.
Дорогие все-все-все, Москвичи и Питерцы, Тбилисцы и Сухумцы и прочих градов и весей друзья-обитатели! Ниже следует очередной доклад-отчет о нашем здешнем житье-бытье. О Швейцарии я вам писал в “рукописных” примечаниях к Раиным письмам. А надо бы побольше. Видели мы, правда, только три-четыре города: три дня в Цюрихе, полдня в Берне, три дня в Женеве и по несколько часов в Лозанне и Монтре (у В.Е. Набоковой). И за это же время съездили во Францию в Саваю к Жоржу Нива с ним же. Во всех швейцарских городах и селениях — от Лозанны до Женевы — вдоль дивной дороги по берегу озера непрерывно поселки, городки (Веве), имения, фермы. Нашего брата поражает внятное ощущение и сознание: здесь не было ни войн, ни революций с незапамятных времен, здесь не рвались бомбы и снаряды, не расстреливали, не вешали, не жгли домов… Эти чистенькие, нарядные дома, разноцветные вывески, витрины, переполненные снедью, барахлом, драгоценностями и безделушками, неисчислимыми пестрыми обложками… В иные мгновения, и почему-то именно в Цюрихе и в Женеве, я, казалось, понимал — отнюдь не одобрял, но понимал — тех молодых ребят, которые, наглядевшись на неказистый быт иностранных рабочих, на фильмы и снимки, изображающие страшную нищету распухших или ссохшихся в скелеты от голода сомалийцев, камбоджийцев, никарагуанцев, — швыряют кирпичи в эти витрины, пишут яростные лозунги на стенах, проклинают свое сытое благополучие. (Тексты лозунгов в Цюрихе: “Мы те, от кого предостерегали наши родители”, “Анархия — это здорово”, “Бакунин жив!” и т.п., а в Женеве еще и такие: “Сафо воскресла” — и знак женского начала). В Цюрихе на площади Бельвю возле бетонного павильона на трамвайной остановке вечером зажжены несколько свечей. Везущий нас приятель объясняет: “Здесь во время волнений сожгла себя семнадцатилетняя девушка… Она протестовала против того, что муниципальные власти ассигновали сколько-то десятков миллионов франков на перестройку оперы и не хотят давать средств на создание автономного (независимого!!!) молодежного центра… Девушка умерла, каждый вечер здесь зажигают свечи. Иногда полиция их убирает…” В тот же вечер и на той же площади проходило охвостье цюрихского карнавала. Он куда меньше кельнского и вообще рейнских и даже базельского (там карнавал особенный, серьезно языческий со страхолюдными масками, ритуалами изгнания злых духов и т.п.). Просто шла толпа ряженых с оркестром… В швейцарских газетах рассуждения литераторов, ученых, священников и др. о молодежных бунтах (их здесь и в Германии называют “краваллен”), в большинстве очень серьезные, печально вдумчивые, без того полицейски-истового надрыва, которым отличаются комментарии многих немецких политиков (напр. Штрауса, требующего не только тащить и не пущать, но и стрелять хотя бы резиновыми пулями, душить не только слезоточивыми, но и рвотными газами) и, конечно же, некоторых наших эмигрантов из шибко “континентальных”. Для них это: “С жиру бесятся. Таких сажать надо и по-настоящему, а не так, как здесь, в тюрьмы с телевизорами и спортплощадками”…
А швейцарские голоса звучат по-иному: “…Давайте все сообща подумаем, что происходит с молодыми, почему из-за малых поводов такие неистовые взрывы страстей. Ведь настоящие причины этого кроются в неблагополучии общественного бытия. Ведь это все новые доказательства того, что не “хлебом единым”, даже если хлеб и с ветчиной и с отличным швейцарским сыром”.
Недавно опубликована здесь беседа Генриха Белля с писателем Формвегом на эту же тему, и Генрих, по-моему, очень правильно говорит об утрате “искры духовности” при той огромной затрате всяческой энергии, которая привела к послевоенному расцвету и изобилию. А сейчас (да и в 1968 году) при первых же признаках любого кризиса — будь то экономического, будь то политического — в силу постоянно тлеющего недовольства своим положением, когда материальное благополучие, какое у нас и не снилось, сочетается с тревожной неуверенностью, вызывает такую общественную чуткость и стремление вмешиваться, которых нам еще менее хватает. (Но то уже скорее мои комментарии к мыслям Белля.) Эти ранее оттесненные или вовсе как бы отсутствовавшие “искры духовности” — или искры подавленного и все же исконно присущего именно молодежи деятельного идеализма — прорываются в губительные пожары. И разумеется, при всех таких идеалистических мятежных движениях и не только на окраинах сбоку-припеку, но и в самой гуще подвизаются всяческие бесы, обычные хулиганы, психи с садо-мазохистскими комплексами, мелкие и средние властолюбцы, да, возможно, и хитроумные порученцы разных политиканов, как “справа” — ради провокации…
…Именно на этом месте я оторвался на целый час: пришла почта, т.е. почти 20, нет, кажется, больше писем, три пачки книг и газеты. (Мы выписываем две ежедневные: “Франкфуртер-Алльгемайне” и “Нойе Цюрихер” и два еженедельника: “Цайт” и “Шпигель”, но кроме того нам посылают и “Форвертс”, и “Тагебух” и др.). Сейчас газет еще не читал, только просмотрел письма, большинство — приглашения на лекции, чтения, дискуссии, опять и опять добрые, ласковые приветы от читателей. Два приглашения из Франции, с полдюжины немецких. Кроме того непрерывно звонил телефон — снова приглашения из Швейцарии, из ближних и дальних немецких городов.
Вот это тоже наш быт. Рая поехала с Лоис Руге — женой журналиста, который написал книгу о Пастернаке, они бывали у нас в Москве — за разными покупками. В два часа я должен зайти на “Волну”, благо она тут близко, 10 минут пешком, записаться для передачи, а в 6 мы уже должны быть в Дюссельдорфе у Елены фон Сахно — очень серьезной “критикессы-русистки”, с ней предстоит завтра (уже у нас дома) телебеседа. А с утра у нас уже побывали Джеффри, который все же поедет в ваши края, и Виктор Белль, чудесный парень, племянник, архивариус и помощник Генриха, который помогает нам в самых разных делах.
Сейчас он разыскал мою статью в кельнском журнале 1974 г., сделал снимок, а статья необходима для доклада, который я буду делать 26-го в Бонне в “Интернационес” (учреждение для международных культурных обменов, оно еще в 60-е годы снабжало нас в Москве книгами, добрая четверть моих немецких книг в Москве от них). Докладывать буду о распространении и восприятии немецкой литературы у нас, “от Ломоносовской поры суровой до покладистого Фрадкина и строгой Мотылевой”. Кстати о стишатах — эти возникли внезапно сейчас, а ночью сочинилось нечто, требующее срочной передачи кому следует:
В политбюро возникла перебранка:
Народу нужен ли “Сервантес” Франка?
Но согласились дружно все без мата,
Что срочно нужен “Лорка” Осповата.
Как видите, на рейнских берегах нас настигает “московская резвая муза”.
Однако назад, к повествованию. Вернулись мы из Швейцарии в среду 11 марта спешно, ехали из Женевы ночью с двумя пересадками — Лозанна, Базель — а все потому, что срочно был назначен прием у министра внутренних дел земли Северный Рейн—Вестфалия в Дюссельдорфе (столица земли, куда входит и Кёльн) по вопросу о нашем гражданском состоянии. Министр моложав, сановно любезен в стиле “свой парень демократ-интеллигент”, зовут Шноор (партия СД). Он сообщил нам, что “есть мнение правительства земли”, в основном уже поддержанное федеральным министерством внутренних дел и согласованное с мин-вом иностранных дел, предоставить нам вне всякой очереди и вопреки обычным порядкам гражданство ФРГ, учитывая мои особые заслуги перед немецкой культурой и то обстоятельство, что я уже много лет публикую книги в Германии и известен здесь как такой-сякой-разэтакий… И что они надеются, что власти СССР не сочтут ничего такого, поскольку это наше внутреннее дело, каковое касается только нашего правительства и нашего нового согражданина, и т.д. и т.п. В предварительном разговоре в своем кабинете с обычным кофе он был всячески любезен: “Я ваш читатель. Та-акое впечатление, та-ак все того-этого-разэтого!!!”. И дружески предупреждал: “Вы должны себе представлять, Вы теперь будете жить в куда более холодной стране… Вы там при всех ваших трудностях привыкли к дружескому, товарищескому общению… Русские вообще более теплы в личных отношениях. Сейчас вас принимают восторженно, вы встречаете дружелюбный интерес, внимание… Но так будет не всегда. Пройдет первая волна известности, общественного интереса, и тогда вы почувствуете, что здесь материалистическая страна, и т.п.”.
А потом он повел нас на пресс-конференцию. Дюжины три журналистов, нас опять расстреливали залпами и одиночными вспышками “блицов”, просили постоять то так, то этак. Министр тщательно позировал рядом. Он же открыл конференцию речью, в которой повторил все то же, но более казенно и многословно. Рая произнесла первой вступительное слово. Она его написала — по-немецки!!! — я только поправил орфографию и некоторые англо-варваризмы (министр попросил “слова списать”). И затем с часок нас допрашивали и так и сяк и отдельно для телевидения — передавали в тот же вечер по первой программе, но, разумеется, вырезали все имена, кроме А.Д.18 Рая была на цветном экране чрезвычайно ДИВНА во всех прямых и переносных смыслах. Это произошло 11-го, а уже 12-го утром за нами приехал любезнейший чиновник магистрата и отвез нас в наш районный ратхауз, где мы заполнили длинные анкеты, включая девичьи фамилии мам, и писали наши куррикулюмы витэ. Вернее, анкеты заполнял еще более любезный чиновник магистрата, и он же вручил нам справку о прописке и местожительстве. Мы были так потрясены и даже несколько утомлены всеми приливами (потоками, лавинами) любезности и так обрадовались, услыхав, что больше не нужно никуда идти, ничего писать, что не спросили, когда именно получим паспорта… Все это, как нам объяснили благодетели, “необычайное, чрезвычайное исключение” из всех правил, обычаев и традиций. Министр особенно упирал на это перед журналистами, мол, чтоб никто не счел за прецедент, а то ведь жаждущих федерального гражданства тьмы и тьмы, а тут, как на грех, кризис, инфляция, растут цены и налогоплательщики все более косо глядят на иностранцев. В последнем “Шпигеле” отчет некоего федерального (правительственного) социологического исследовательского ком-та, который утверждает, что не менее 13% немцев избирательного возраста придерживаются крайне правых, по сути, нацистских взглядов, прежде всего из-за неприязни к иностранцам. Всяческим — и американцам, которые вообще во всем виноваты, и к туркам и хорватам, которые плодятся на немецкой земле, их детей учат, их семьи лечат за счет немецких налогоплательщиков и т.п. Тот же “Шпигель” утверждает, что почти 18% избирателей считают, что при Гитлере жилось лучше, Германия была сильнее и “уважаемее”, что рассказы об Освенциме и т.д. — брехня, а нынешнее правительство — орудие евреев и американцев. Как ни странно, “Шпигель” уверяет, что американцев здесь ненавидят больше, чем “Советы” — те, мол, далеко, они бедны, у них на загривке висят китайцы, их нужно только держать в узде, чтоб сдуру не стали бросать атомные бомбы… Парадоксы: американцев не жалуют и “правые” — за денацификацию, за богатство, за “имперский эгоизм”, за ожидовение, за то, что третировали Германию, “как какую-нибудь Коста-Рику”, и “левые” — за Вьетнам, за Чили, за Сальвадор, за весь голодающий “третий мир”, за насаждение атомной энергии и сверхиндустриализации.
А к “Советам”, как это ни покажется невероятным, правые относятся спокойней, чем левые, т.е. меньше боятся, больше их не уважают, больше верят нашим эмигрантам-оптимистам, которые предвещают катастрофы и перевороты. Таковы странные изгибы общественного мнения, насколько можно судить по некоторым газетам и пока все же довольно беглым впечатлениям… Но тут я опять отвлекся от конкретного повествования в пикейно-жилетные рассуждения.
В последующие дни значительные (для меня) события: чтение отрывков из “Утоли” в городке Юлих — это местная Дубна или вроде того, там Атомный институт, много физиков, и там прошел концерт московских музыкантов — виолончелистки Ременниковой и пианиста Брагинского (эмигранты с 1972 года, оба — профессора в Миннеаполисе, она — ученица Ростроповича). Докладываю по порядку: чтение в четверг 13-го в местном клубе. Куча вопросов, среди них и злые с разных сторон: “А какие признаки нарастающего тоталитаризма в ФРГ вы уже заметили?? Неужели так и не замечаете? Почему вы не протестуете против размещения американских ракет на нашей земле? Почему вы решили стать немцем, это для вас деловая выгода (выгодно для ваших гешефтов)?”
На этом месте вошла фрау Орлов-Копельев и велела “прекратить”, за нами сейчас приедут, чтоб везти в Дюссельдорф, на “Волну” я успел смотаться между 2-й и 3-й страницами… Поэтому не кончаю, а прерываю до следующего письма. Скоро!
Всех обнимаю и целую.
…Все БУДЬТЕ ЗДОРОВЫ, ОБЯЗАТЕЛЬНО!!!
Лев. США. 16 декабря 1981 г.
Дорогие все! Итак, еще две недели — и мы отбудем в Европу — все поближе к вам. Сегодня послали много писем, в том числе и мое рекордное — “всемное” на 64 стр. (имейте в виду, третья часть не имеет копии!).
Сегодня уже знаем, когда прибывает Лиза19. Слава Богу, хоть эта страшная главка в нашей странной истории закрыта. А.Д. еще раз показал, как он непредвидим и ни на кого не похож.
Самые разные люди, и политики, и литераторы, и друзья, и противники пожимали плечами, возмущались или недоумевали — “из-за семейных дел, из-за такой романтической коллизии ставить на карту жизнь великого человека?!” Больше всего доставалось Люсе, конечно, и, нечего греха таить, мы оба тоже были в отчаянии, не могли согласиться. Хотя выкладывались изо всех сил и еще сверх того. Сейчас, когда это уже позади, могу отчитаться перед вами. В октябре, когда только возникла уже отчетливая угроза голодовки — мы были как раз в Германии на ярмарке. Я помчался в Бонн к Геншеру20, тот отсутствовал в стране, говорил с его замом и с одним из его ближайших друзей — долго, подробно, объяснял, убеждал, вроде проняло. Брандт тоже был в отъезде. Говорил с его доверенным секретарем, написал ему длинное письмо, получил подтверждение. Потом из Америки напоминал еще и еще раз, и сам, и через Генриха Белля, которого тоже надо было убеждать (он был из тех, кто вначале злился на Люсю). Шмидт болел, но он прислал мне очень милое поздравление (я отправил вам страницы журнала, где есть и оно), и я воспользовался поводом, благодарил, но главное, писал подробно об А.Д. и заодно, разумеется, еще и о других. И опять Генрих “проверял исполнение”, напоминал и до приезда московской делегации навстречу пошли письма через посла в Бонне — Брандта и Белля, через посла в Москве — Шмидта и Геншера. Во время боннских бесед все названные выше деятели говорили о Лизе с “самим”21. Ответ один: “Мы рассмотрим”.
Кроме того, Рая и я говорили непосредственно с президентом Карстенсом (во Франкфурте) и публично и с газетчиками несчетно.
Про вашингтонские наши “анти…..ния” во всех высоких инстанциях я вам писал. Рая имела беседу с подругой семейства Рейганов — зав. женской комиссией в ООН (Нэнси Рейнолдс, говорила, во-первых, об А.Д. и Люсе в связи с Лизой и о других наших женщинах (Таня, Рая Руд., Лара22). Через эту же Нэнси позднее Рая передала письмо Руфь Григорьевны президентше и ейному мужику.
Когда голодовка уже шла, мы шалели от ужаса, от мучительной тревоги — звонили, писали еще и еще. В Калифорнии очень здорово действовали тамошние ученые. При этом досталось Басову (нобелевскому лауреату), который, на свою беду, оказался на конференции в Сан-Франциско. Его пикетировали и в гостинице, и в здании конференции, и притом не только молодежь-студенты, но и вполне солидные профессора и доценты и спрашивали, спрашивали, спрашивали… Он вился ужом на сковородке, говорил, что ничего не знает, ему напомнили о его подписях на “письмах” против А.Д., он отказался говорить “на политические темы”.
Вот такие пироги. Но я опять стал писать. Хоть это задумано не как письмо, а как “пробный груз” для нового “голубя”23. Сообщите, как и когда получите и стоит ли использовать эту голубятню. Обнимаю получателей. (Сегодня еще не знаю, кто будет таковым.) Вырезки из одного номера сан-франц. газеты посылаю как образчики будничной провинциальной печати, занятно ведь? В частности, и стиль, и язык. Рекламы “диснейлэнд” — самым младшим, а любовную поздравилку пусть использует старший внук для очередного выражения чювств симпатичной адресатке.
А вообще, это “проба пера”. Будьте все здоровы. Не забывайте нас. Ваш Лев.
Лев. Кёльн 24 мая 1982 года
Дорогая Марусенька, дружок наш милый!
Это “всемное” письмо пойдет тебе. Твой подвиг по распечатыванию моих сверхдлинных писем (не говорю “расшифровки”, т.к. ты великодушно отвергла это определение) побуждает меня хоть несколько облегчить и тебе работу, вот и печатаю… Прошлое письмо, отправленное Люсе-Мише24, было начато и прервано в Вене в самый первый день моего трехдневного пребывания там, чрезвычайно насыщенного впечатлениями и событиями. От того письма копии не осталось, и возможно, я здесь что-то повторю, но хочу все же отчитываться перед вами с предельной (для меня) тщательностью, почти дневниково. Итак, сперва чистая летопись (вернее, “днепись”, — каково новое словечко вместо простейшего — дневник!).
4 мая, вторник. Приехал поездом утром. С вокзала прямо в аэропорт встречать Беллей. Там же первая пресс-конференция, оттуда в гостиницу. 1 ч. 30 м. в ресторане “Экль” (уголок) обед с Крайским25, его замами и еще двумя десятками гостей — редактора газет, телевидения, радио. Кратчайший отдых в гостинице. Потом в большой “зал города”. Там в огромном темном зале вроде зимнего стадиона 5000 человек и на освещенной сцене председатель клуба им. Карла Реннера: основное культ-просветучреждение австрийской соц. партии. Генрих Белль и я, не знающие, куда девать отяжелевшие и как-то неуместные руки и ноги. В стороне, за другим столиком двое замов Крайского, он сам с женой внизу, в первом ряду. Говорит председатель, потом докладывает заместитель (по партии) Крайского Блеха, примерно сорокалетний, сын крестьянина, толковый, хитроватый, спокойный, он говорит о движении за мир, а больше всего о Белле и обо мне. Хвалит долго и чрезвычайно преувеличенно (меня), от этого безнадежное чувство стыда, неловкости и …нудности. Безнадежность оттого, что не опровергать же его сейчас, здесь, от этого только хуже получится. Не люблю говорить “про себя”, ни хвастаться, ни смиренничать — ведь публичное смирение — то же хвастовство.
После него моя очередь (Генрих настоял, чтоб начинал я). Говорю все о том же, что нет мира без соблюдения прав человека, называю имена наших людей, которых борьба за мир привела в тюрьму, в лагерь, в ссылку, говорю, что только их освобождение может быть надежной порукой настоящей, а не липовой “разрядки” и т.д. (если интересно, пришлю стенограмму). Из зала время от времени — из мрака — один и тот же голос немолодого мужчины, видимо “левака”. Когда я сказал, что ни в коем случае нельзя отождествлять государство с народом, он кричал: “И на Западе тоже!”. Потом говорил Генрих, вернее, читал свой очерк-эссе о создании “образа врага”, о натравливании на людей других народов, других религий, других убеждений и т.п.
Ему тот же голос кричал: “Борьба за права человека — это путь к третьей мировой войне”. В заключение выступил Крайский, он очень проникновенно, как-то даже не в его стиле патетично выхваливал “дорогих гостей”. Кажется, впервые в жизни меня публично обозвали “великим человеком”. Крайскому крикун досаждал уже лично, то и дело орал: “Ты лицемер! Ты лжец! Ты ведешь к третьей мировой войне!”.
…После этого мы, по сути не отдохнув, были увезены на телевизионную станцию для дискуссии “с открытым концом”, то есть начали в 10 вечера и продолжали до изнеможения аж до часа ночи. Вел дискуссию редактор лево-соц. журнала Наннинг, опытный, самоуверенный, хитрый мастер таких спектаклей. Участвовал тот же Блеха — социалист, бывший консервативный министр иностранных дел Грубер, новый ген. сек. “народной партии” Граф, лощеный, велеречивый адвокат, умный и нескрываемо злой, старый дипломат, член “партии свободы” (тоже консерватор) Кредлер, красивый, тонкогубый, седой, не скажешь старик, высокомерный, образованный, великосветский. Единственная женщина — все шутили “групповой портрет с дамой” — Петра Келли, председательница новой партии (ФРГ) “Зеленых”, пацифистка из бывших левых социалистов, лет под 40, хорошенькая, точнее, суховато-спортивно-миловидная, неудержимо разговорчивая, все знающая, прочно владеющая всеми абсолютными истинами, а вообще похожая на золотую медалистку из хорошей московской школы, которая к тому же пионервожатая и член бюро райкома… (Павел Когоут26, который лежал в тот день в больнице и наблюдал весь этот спектакль по телевизору, когда я его навещал на следующий день, сказал: “Ох, как я жалел вас от этой девки, она точь-в-точь как наши вожатые в Союзе молодежи, можно было взбеситься”). И опять-таки Генрих и я. И опять-таки впервые я оказался в числе “представителей ФРГ”, втроем с ним и с этой зеленой Жанной д’Арк—Зоей—Розой Люксембург—Екатериной Фурцевой… Все другие были австрийцы. Дискуссия продолжалась три часа. Наибольшего труда мне стоило, огрызаясь на два фронта, от идиотического и примитивнейшего антикоммунизма Графа и Кредлера и от почти столь же идиотически наивного, хотя и менее злобного все же антиамериканизма нашей дамы, которая трещала в пулеметном темпе, сыпала статистическими данными, где сколько ракет, подводных лодок, какие доходы получают американские капиталисты в Чили, Сан-Сальвадоре, сколько погублено лесов и вод, детская смертность в Европе, Азии, Африке и т.д. и т.п.
Ну, вот видишь, хотел сделать краткую опись дней, а полез опять в подробности. Тпрру, перехожу на телеграфный лаконизм.
5 мая днем у Когоута в больнице, у него был перелом ноги + тромб в легком, но с тех пор уже поправился, писал мне из Норвегии, куда ездил на премьеру своей новой (отличной) пьесы “Мария борется с ангелами” (об этом в следующий раз).
Потом были час-полтора в книжном магазине — “надписывание книг” — местный обычай (и в Германии тоже), очень утомительный, сидишь, как болван, и расписываешься на своих книжках, а к тебе очередь, как за колбасой или джинсами, и нужно улыбаться и то и дело отвечать на вопросы: “Как вам нравится на Западе?”, “Вы скучаете по Москве?”, “У вас есть дети?” и т.п. В иные такие часы я ощущаю себя заигранной пластинкой, иголка скребет все по одной канавке…
Два приема — сперва у бывшего культуратташе в Москве, и там славные земляки, потом во дворце прием изд-ва “Лямуф” (т.е. Рене Белль), стояние с бокалами и говорение вообще и в частности, с кем — неизвестно, и снова и снова те же вопросы, сахарные и сахариновые комплименты, бумажные цветы стандартных похвал…
Оттуда меня умыкнули трое чехов, среди них Елена Когоут, и повели по венским трактирам и кафе, от усталости я пил больше, чем обычно, еле дополз до гостиницы. А венские трактиры и кафе — это особая и совершеннейшая прелесть. Никакой роскоши, напротив, даже некая почти нарочитая запущенность, заурядность меблировки и украшений, но зато общий дух — атмосфера полнейшей непринужденности, веселое равенство. Хозяева одинаково приветливы и к тому, кто весь вечер сидит за одной кружкой пива, и к тем, кто пирует с шампанским и дорогим коньяком. Кафе “Хавелка”. Фамилия хозяина мне так понравилась, что я на следующий день повел туда друзей и должен был прочесть-проглядеть два толстенных тома вырезок и снимков, посвященных этому традиционно-венскому кафе литераторов и художников. Там на стенах картины и рисунки, акварели и гуаши, которыми расплачивались завсегдатаи, не имевшие денег, а хозяин несколько лет тому назад получил орден от правительства “за соблюдение добрых традиций венского гостеприимства”. Он и хозяйка сами обслуживают вместе с двумя официантами, так же расторопно, запросто-приветливо… Стоп! Опять залез в подробности.
6 мая с утра двухчасовая радиозапись уже у нас в гостинице. (Предоставлен для этого отдельный номер.) Опять “дискуссионный клуб”. Сначала пугаюсь, уж слишком необычная компания: историк-философ Фр. Хеер, очень известный, пришел еле-еле, на бледно-желтом лице явственная тень скорой смерти. (“У меня уже два рака — легких и кишечника, а тут еще и ревматизм привязался, очень уж гадки эти новые боли”, — говорит спокойно, без рисовки, без отчаяния, не бьет на жалость и никак не кокетничает, просто живет в ожидании скорого конца и старается не терять ни минуты). Потом были богослов, доминиканский монах, профессор-биолог, Генрих и я. Вели разговор: очень умная, да еще и красивая молодая женщина Долорес Бауэр — редактор радио и ее молодой помощник, тоже умный и опытный “разговорщик”. И получилось все, не в пример телеспектаклю, очень интересно. Тон задал Хеер, ему вторила Бауэр; говорили уже не вообще о борьбе за мир, Польше, ракетах и т.п., а о жизни и смерти, о возможностях людей жить, не скрывая противоречий и конфликтов, но и не подавляя, не пытаясь решать их силой. Если получу стенограмму, пошлю вам. Все вокруг меня говорили так серьезно и умно, что и я почувствовал, что становлюсь умней.
А теперь надо кончать. Уходит почта. В тот же день 6-го я вечером уехал “домой” — в Кёльн — впрочем, и впрямь сейчас мы приезжаем сюда уже вроде как домой, особенно если есть письма от вас. На этом — продолжение следует. Обнимаю крепко-нежно и целую моих родных и любимых. Пишите, пишите, пишите и будьте здоровы, здоровы, здоровы (это и призывы и заклинания). Ваш Лев
Лев. 18 декабря 1982
…Начну с того, что непосредственно связано с Вами: 28 августа, в день рождения Гете, мы провели учредительное собрание Общества “ОРИЕНТ-ОКЦИДЕНТ”, которое предназначено для помощи (содействия) изданиям восточноевропейских авторов. Название общества из Гете, из “Западно-восточного Дивана”: “Ориент и Окцидент ныне нераздельны”. По уставу общества оно содействует только изданиям тех авторов, которые живут или умерли в странах к востоку от Одера и которых там не издают. Авторы, живущие на Западе, должны сами беспокоиться о своих публикациях. В первую очередь мы рекомендуем для издания на немецком языке “Записки об А.А.”, “Жизнь и судьба” Вас. Гроссмана, “Декаду” и стихи С.И.27 Вообще-то со стихами всего труднее, но сборник трех украинских поэтов: Светличного, Стуса и Сверстюка, я надеюсь, все же получится, кроме того, ждем новые работы двух Владимиров28, предлагаем “Факультет” Юр. Домбровского. Есть уже в “портфеле” Общества и чешские и польские рукописи, ожидаем болгарские, эстонские и др. Сейчас главное — раздобыть деньги, так как издательства из-за кризиса стали весьма робки. Поэтому мы и придумали это общество, чтобы финансировать переводы, частично и производство книг. А изд-ва будут возвращать наши субсидии по мере того, как разойдутся книги. В президиуме общества всего пять человек: Г. Белль, Павел Когоут (замечательный чешский драматург и прозаик), проф. Казак (славист, наш адвокат и администратор), очень дотошный гамбуржец, опытный “издательский правовед” и Ваш покорный слуга, которого избрали президентом. Все эти месяцы я кроме своих основных дел был занят собиранием доброхотных даяний.
Лев. 24 октября 1984 года
…События за последние недели: 8 октября мы приехали из Франкфурта (с ярмарки после вручения премии Мира Октавио Пасу). Четыре дня были дома, разбирали ворох почты, писали наиболее срочные ответы, в частности, подробное письмо я написал Бундеспрезиденту Вайцзеккеру, с которым во Франкфурте мне удалось поговорить лишь недолго и все на людях, я ему обещал написать и сразу сел. Писал прежде всего об АД и Люсе29 (он уже и раньше многое делал, разумеется, без огласки и будет снова и снова мягко, но упрямо “капать на камень”), а также о наших заботах с Ориент-Окцидент и с моим Вуппертальским проектом. После издания книг украинских поэтов, В. Гроссмана и Семена Израилевича (Липкина. — ред.) наши Ориент-Окцидентные фонды иссякли, а на очереди книга Лидии Корнеевны и еще некоторых чешских, румынских и отечественных авторов. Вот и приходится, как некогда, рифмовать финансы и романсы. Вчера я получил уже обнадеживающий, но пока неконкретный ответ. А с Вупперталем наконец утряслось. Помогли два частных фонда, в том числе Крупповский, не к ночи будь помянут. Но теперь им заведует некто Бертольд Байц, миляга и искренный “детантник”, приятель Марион и Гельмута Шмидта. Даже сердитый на его сословие Генрих Белль, который иначе как “капиталистише аршлехер” их не называет, о Байце говорит, что он порядочный, толковый и сердечный. Достаточно добавить, что Байц, будучи офицером Вермахта, долго служил в гарнизонах в Польше и так служил, что уже в 50—60-е годы был награжден и Польским и Израильским орденами, а в ГДР получил в Грайвальдском университете степень доктора “Хонором кауза”. Так вот, он приглашал меня еще в марте обедать — в том самом доме и за тем самым столом, за которым обедали (или ужинали) Вильгельм II , Гитлер, Черчилль, Аденауэр и несколько советских министров (поочередно). После этого понадобилось все же более шести месяцев всяческих хлопот, писаний, звонков, заходов с флангов и тылов в различные фонды, но с ноября с.г. я могу располагать единовременным пособием на мой проект в 250 000 марок. За предшествующие два с половиной года мы израсходовали более 350 000 марок. Теперь придется экономить. Эти деньги я могу тратить на зарплату и гонорары сотрудникам, учитывая, что меня-то содержит Земля Норд-Рейн—Вестфалия, с гарантией до осени 1987 года, я могу оплачивать двух “полных” научных ассистентов и двух или трех младших сотрудников, студентов и вроде того, а также тратить известные суммы на приобретение книг, копирование текстов в других библиотеках, архивах, на командировки сотрудников. На себя я не ассигную ни гроша из этого, в общем-то ограниченного по нашим замыслам фонда. И еще мне нужны некие толики на издание наших трудов. Первый том, который мы наконец-то сдали, “Образы России и русских в немецкой письменности IX—XVII веков”. Это подзаголовок данного тома, общее название нашей серии “Западно-Восточные отражения” или скорее “взаимо-отражения”.
Нам повезло в том, что нашлось великодушно заинтересованное издательство “Финк-Шенинг” в Падерборне, (есть еще его отдел в Мюнхене, но наше Падерборнское старше, существует с 1827 года, и солиднее), которое рискует издать первый том без дотации. Условия этого великодушия: до лета я самолично должен сдать им томик “Германия в русской поэзии ХХ века”. Это будет не всеохватное научное исследование, а нечто вроде тематической хрестоматии с большим предисловием и билингвальными текстами хороших стихов Анненского, Блока, Ахматовой, Цветаевой, Пастернака, Маяковского, Есенина (?), Багрицкого, Антокольского, Набокова-Сирина и нескольких других типичных, вроде стихотворения Кирсанова “Германия”. Тексты только до 1939 года, а то можно увязнуть в неимоверных количествах всяческой рифмованной риторики, требующей дополнительных объяснений. Для этого тома я выпросил гонорар переводчикам. Из всех авторов нашего первого тома гонорар получит только одна безработная славистка-германистка. Все прочие благоустроенные профессора, доценты, ассистенты — их всего 12 — довольствуются нашей благодарностью и “сочтемся славою”. Но если мне не удастся добыть для всех наших изданий (в будущем году должен быть к осени сдан том 1-б “Германия и немцы в русской письменности от летописей до Карамзина и Болотова” (XI—XVIII) соответствующих дотаций, то книги будут стоить устрашающе дорого: не меньше 80 марок, а то и больше 100 — один том. Вот с этим-то я и писал Президенту, а в Гамбурге о том же говорил с Г. Шмидтом, у которого есть “надлежащие” знакомства. Такие попрошайнические хлопоты отнимают, увы, немало времени и душевных сил, так как двигаться по линии “наименьшего сопротивления” (иные доброхоты все советовали обратиться к Шпрингеру — он, мол, такой русофил, что сразу же отвалит гору злата) я не хочу и не могу. В отличие от покойного императора Веспассиана Флавия я думаю, что “деньги пахнут”, иные даже смердят…
С 15 октября начался зимний семестр. У меня теперь такое расписание: один понедельник — моя лекция, а следующий — коллоквиум. Первые два понедельника я заполнил лекциями: вступительной и, так сказать, затравочной для 2-го тома: “Германия и немцы в творчестве русских авторов XIX века”, говорил о Карамзине, Жуковском, Пушкине, Тютчеве, Герцене и Тургеневе. Дал список обязательных текстов (только в немецких переводах: среди моих примерно полуста слушателей только два—три знают русский). Посмотрим, сколько их придет на обсуждение 29-го.
Однако вернусь к отчету в хронологической последовательности. Кроме писем и конспектов к предстоящим лекциям до 11 октября, я еще написал статейку для “Штерна” (это вроде здешнего “Лайфа”) о Вас. Гроссмане. В пятницу 12-го мы выехали в Тюбинген, в дороге я прочитал интервью С.С. Аверинцева в “Вопросах литературы”. Читал с волнением истинно радостным: жива Россия, жива русская интеллигенция. Хотя и страшны были потери, хотя погибали, разлагались, вымирали целые поколения, увечились и судьбы и души, и опять увечат, и душат, и коверкают, и все же, вопреки всему — в иных случаях, может быть, даже благодаря натиску зла, рождающему, вызывающему и доблестное противодействие, и мудро изощренное тихое сопротивление.
Это наше главное разногласие со значительной частью и старых, и наиновейших эмигрантов и со многими, во всем ином весьма хорошими, поляками и чехами, со всеми, кто полагает и даже пытается доказывать, что там, мол, выжженная земля, сплошные пустыни и болота, одинокие, задавленные внутренние изгнанники и приспосабливающиеся трусы, корыстолюбцы, карьеристы. С земляками мы уж и спорить перестали. Верующих не переубедишь, а сознательно убежденных (“поскольку, что же там может быть хорошего, если нас там нет?”) оспаривать — только навлекать на себя подозрения: “А вы-то, случаем, не засланы ли?”. Спорим с аборигенами, с братьями-соседями, вот и весь мой Вуппертальский проект — одно из проявлений этого бесконечного, но, хочется верить, не бесплодного спора. И Раина книга о “Дверях” — о том же. Должен заметить, что хоть и не организационно-объединительные, но по существу совершенно совпадающие в “направлении главных потоков обильных эмоций и скудных мыслей, усилия и всей отечественной пропаганды, и наиболее шумной, претенциозной и многотиражной эмигрантской печати более чем благоприятствуют распространению старо-новых легенд о России азиатской, начиненной и холопством и спесью, органически не пригодной к свободе и демократии, к простейшему уважению человеческой личности — не должности, не звания, не репутации (геройско-партийной или геройско-диссидентской), а личности как таковой. Самые консервативные американские и немецкие публицисты, католики и англикане, не говоря уже о бесцерковных вольнодумцах, недоуменно или — увы! — не шибко уважительно спрашивают: “Чем же отличается нетерпимость вашей номенклатуры от нетерпимости ваших православных антикоммунистов? Друг друга они, видимо, не видят, но и те и другие больше всего ненавидят именно нас — западных демократов (Нотабене: здесь и правейшие консерваторы все же в конечном счете — демократы и чтут если не все проявления, то непреложную законность политического, религиозного, идеологического и прочего плюрализма)”. И замечают, что понятие “плюрализм” в равной мере отвратительно и для “Литгазеты” и для “Вестника РХД”. Вот и приходится нам упрямо им доказывать снова и снова, что это не голоса большинства, и не лучшие люди, и не “совесть России”, как они себя титулуют, а такие же последствия и “отростки-выростки” большевистско-сталинистского воспитания, как любые иные борцы за любую иную единую неделимую истинную идеологию. Прозвища идеологии меняются, орнаменты, иконостас перемалевывается, а суть все та же: тащить и не пущать. Тут стоп…
Обнимаю и целую и приветствую всех родных, особенно горячо и нежно тех, которые нам письма пишут. Твой Лев.
Лев. 19.12.84
В поезде Мюнхен-Кёльн (начал писать, когда стояли в Майнце, пусть Маришаус поглядит на карте. Ей я написал открытку еще где-то возле Ульма).
Марусенька, дочура милая, дружок-дружище! Это должно быть (задумано) “всемным” отчетным письмом. Что получится, еще не знаю, но буду стараться писать возможно более разборчиво.
В этой точке был перерыв, я перешел в вагон-ресторан. Ехать еще два часа, а мама сегодня вечером в концерте вдвоем с Леной Варгафтик (помнишь ее?). Уехал я из Кёльна вчера. В Мюнхене меня встретил Алик30, его дамы в Копенгагене — прощаются с Европой. После Рождества они отбывают “обратно”. Вчера вечером меня допрашивали (пардон, расспрашивали) в телестудии в течение часа пятеро: две дамы (профессорша филологии и журналистка), один диктор телевидения, редактор “Зюддойче цайтунг” и молодой столяр. Они спрашивали о моем прошлом и настоящем, о том, что я делаю в Вуппертале, что думаю о том, о сем, о знаниях немецких студентов, о религии и политике, о борьбе за мир, о “русской душе” и “немецкой душе” и т.д. и т.п. Передача шла по кабелям, т.е. вчера ее смотрели в лучшем случае несколько десятков тысяч зрителей, но весь разговор одновременно снимали и потом (через месяц-два?) будут, сократив почти наполовину, передавать уже в эфир. Мне любопытно, передадут ли мой ответ на вопрос: “Из каких источников черпали вы свои гуманные взгляды, побуждавшие вас защищать немецкое население, жалеть людей, которых вы должны были бы ненавидеть?”. И я говорил внятно и обстоятельно, что те основы человеколюбия, гуманизма, которые определяли взгляды и мироощущение многих моих товарищей, ровесников и всех друзей, мы воспринимали в семьях, в школах, из духовной традиции русской интеллигенции. Нас воспитывали Пушкин, Толстой, Чехов, — тут я старался говорить особенно внятно, так как меня перебили вопросом: “А церковь тоже влияла на вас?”. Нет. В юности я был убежденным атеистом. Но гуманные принципы христианства мы воспринимали не только из книг, от родителей, учителей, а еще и в том, как нас воспитывали в пионерских отрядах и в комсомоле. То, чего здесь не понимают, да и у нас в стране мало кто помнит или хочет вспоминать, но еще в детстве мне говорили в школе, что первым коммунистом был Христос. Однако и позже, когда меня убедили, что религия — опиум, нас всех учили тому, что все народы, все нации равны, что национальная ненависть, шовинизм — это гнусные и опасные заблуждения, пороки. В годы моей юности я в комсомоле учил других тому, что трудящиеся всех наций — братья, я ненавидел фашистов, но я не мог ненавидеть немцев как народ именно потому, что был убежденным коммунистом.
Потом они спрашивали, как я перестал им быть, какие у меня теперь взгляды на историю, в чем “смысл жизни” и т.д. Такие вопросы нам здесь постоянно задают. В позапрошлую пятницу мы с мамой были в Хаммельне — “городе крысолова”. И там в гимназии нас двоих целое утро допрашивали старшеклассники, примерно сто девушек и юношей 16—18 лет. И один кудрявый паренек, сидевший на шкафу, почти сердито настаивал: “Вот вы все говорите: главное — средства, а не цель, главное, чтобы средства были человечными, честными, чтобы не лгать, не угнетать, не подавлять инакомыслящих. А обороняться от нападения можно? А противника обманывать ведь нужно бывает?”.
И он еще спросил: “А какие все же ваши политические взгляды?”. Я снова и снова повторял, что не имею политической программы, что лучшей формой государственного общественного устройства считаю демократическую, основанную на непреложной законности и на соблюдении прав и достоинства каждого человека, так, чтобы авторитет большинства не мог бы подавлять законных прав любого, самого малого, инакомыслящего меньшинства, что это в конечном счете полезно всем, в том числе и торжествующему в данное время большинству, и т.д. Что нетерпимо только насилие, от кого бы оно ни исходило, что нужны законы, позволяющие отчетливо различать силу, охраняющую все общество от преступников, от насилия фанатиков, но именно от насилия, от прямых действий, а слова, мнения, какими бы дурными они ни были, не должны подавляться насилием, а только словами же.
А паренек все настаивал: “Ну так как же вы называете свое мировоззрение?”
— Если вам нужно коротко: “Гетеанец и толстоянец”…
Часть захлопали, другие смеялись, и я дополнил. Гете и Толстой во многом разные, почти противоположные по взглядам. Рассказал коротко, в чем различие. Потому я и не говорю “толстовец”, что это определенное, почти догматическое, мировоззрение. Я уверен, что сам Толстой не был “толстовцем”, он не умещался в догмы. Вот это мне и по душе, они оба различны, противоречивы, но оба прекрасны, оба великие, человечные, а Гете еще и учил тому, что противоречия, различия должны сосуществовать, без этого нет жизни. (Привел им соответствующие стихи.) Вот и я за терпимость, за живое, не только словесное, а реальное сосуществование разных народов, разных мнений. Неважно, будут ли это монархии, республики демократические или социалистические, христианские или мусульманские общества. Главное, чтобы они спорили без насилия, без лжи и ненависти и т.д.
Однако уже 19.43, проехали Бонн, через четверть часа “наш” Кёльн, и письма я, наверное, не кончу.
Сегодня я с утра провел разные телефонные переговоры с издательствами. Потом гулял с Аликом, один час провел в “Новой пинакотеке” (живопись ХIХ—ХХ вв.) и только аппетит раздразнил. Потом Алик меня провожал, мы пообедали в вокзальной забегаловке, харчи хорошие (жареная курица, помидорный салат), и усадил в поезд.
Дописываю уже дома. Рая домывает посуду, рассказывает о концерте, об отправке рождественских подарков. Полночь. Прерываю до завтра.
Четверг, 20 декабря
Уже утро. Мы позавтракали втроем с Леной, и она ушла на работу. Мы оба спешно дописываем письма. Скоро прилетит “почтовый голубок”. И в спешке я не знаю, о чем стоит писать, а что “излишество”. Но нам всего интересней ваш повседневный быт, чтобы можно было представить себе, что именно вы вот сейчас делаете. Поэтому и про нас я пытаюсь писать так, как хочу, чтобы вы писали про себя.
Сегодня у меня опять будет “насыщенный” день. К 12 прилетит “голубь”, в час дня приезжает из Гамбурга радиожурналистка для интервью на “злободневные” темы, с ней договорились давно и не удалось отменить, а между тем, уже в два я должен уезжать в “свой” университет в Вупперталь — срочное совещание у ректора. Приеду к вечеру и буду уже настолько усталым, что и читать трудно. Раньше так любил читать перед сном, а сейчас левый глаз уже вовсе ничего не видит (днем силуэты и краски различаю, а вечером один туман), правый же к вечеру тоже мутнеть стал. Телевизор еще воспринимаю, а печатные строки расплываются. Но 21 января ложусь на операцию — будут заменять хрусталик, авось, потом буду зрячим.
Работы много, и все увлекательная, а главное, нужная, полезная, а силенок все меньше. Очень это гадко — стареть. Но хныкать, скулить, жаловаться, нудить и т.п. по любому поводу еще хуже. Поэтому буду заканчивать письмо бодро и жизнерадостно, что, впрочем, столь же искренне. Я ведь старик “Ванька-встанька”. Вот вчера ехал в поезде 6 часов. К поездам здесь привык даже больше, чем к жилью. И в ресторане (вагоне) ем всегда одно и то же: миска курятины с рисом, булочка, минеральная вода с лимоном, кофе + яблочный пирог. Это стандартный мой обед, в общем дешевый, 17—18 марок, то есть примерно 6 руб. (по курсу). Привык к вагонному комфорту, к мыльному порошку и бумажным полотенцам в уборных, которые всегда безупречно опрятны, и к кофе, который развозят по вагонам (3—4 марки). Привык, но приехал вчера усталый-преусталый, успел за 6 часов написать дюжину писем, в том числе по открытке Марише и Саше, прочесть четыре газеты разных направлений (так получаешь трех-четырехмерное отражение событий). Дома я читаю только две ежедневные газеты, которые мы выписываем: “Кельнер-штадт-анцайгер” (либерален, беспартиен, дает новости о городе) и “Нойе Цюрихер Цайтунг” (консервативна умеренно, но очень объективна и широко информирует обо всем мире), и два еженедельника: “Цайт” (наша самая близкая газета, которую издают Марион (красная графиня) Денхоф и бывший канцлер Шмидт) и “Шпигель” (бойкий, обильно иллюстрированный, немного бульварный, “полулевый” журнал). Но читать все не успеваю. Хотя мама меня все корит, что я “глотатель пустот” (помнишь, у Цветаевой: “читатели газет — глотатели пустот”) и “теленаркоман” и мало читаю хорошие книги. Увы, это почти правда. Но вот вчера в поезде дочитал новую книжку Ленца “Конец войны”. Прекрасная, трагически значительная повесть. Надеюсь, ее переведут и опубликуют в Москве, прочитайте обязательно!
Вот этим призывом и закончу непомерно длинное письмо.
Целую крепко и нежно тебя и Маришаус, обнимаю крепко Вову. Твой Л.
Публикация и примечания
(кроме особо оговоренных)
Марии Орловой
* Харьков: Права людини, 2011.
1 Брандт Вилли (1913—1992) — в те годы председатель социал-демократической партии Германии (СДПГ) (ред.).
2 Пляйтген Фриц — видный немецкий тележурналист, был корреспондентом в Москве в 1974—1978 гг., а в 1998 году возглавил Форум имени Льва Копелева в Кельне.
3 Денхофф Марион (1909—2002) — очень известная в Германии политическая журналистка, издатель газеты “Ди Цайт”, жила в Гамбурге, была близким другом Льва Копелева.
4 Бар Эгон (род. в 1922 г.) — советник В. Брандта, видный деятель СДПГ (ред.).
5 Пахман Людек (1924—2003) — чехословацкий шахматист, эмигрировал в ФРГ (ред.).
6 Лена Варгафтик, бывшая аспирантка Льва Копелева, жила в Риге, написала книгу о Елене Вайгель (жене Б. Брехта), эмигрировала в ФРГ в конце 1970-х, работала на радио “Немецкая волна”.
7 В последние годы в Москве телефон в квартире Копелевых был отключен.
8 Семен Раппопорт, старый друг Копелевых, философ, преподавал в Московской консерватории.
9 Таня Литвинова, тетка Павла Литвинова, который был женат на Майе, старшей дочери Льва Копелева.
10 Сабра — еврей, родившийся в Израиле (ред.).
11 “Утоли моя печали” — третья книга воспоминаний Льва Копелева, в России вышла в издательстве “Слово” в 1991 г. (ред.).
12 Майя и Павел Литвинов — старшая дочь Льва Копелева и ее муж, который после демонстрации 25 августа 1968 года против вторжения советских войск в Чехословакию отбыл 5-летнюю ссылку и эмигрировал в 1974 году в США. Майя родила в ссылке дочь Лару. В 1981 году Лев и Рая встретились с детьми и внуками, которых увидеть не надеялись.
13 Света и Кома Ивановы, — старшая дочь Раисы Орловой-Копелевой и ее муж, Вяч. Вс. Иванов, которого с детства называли Кома.
14 Указ Президиума Верховного Совета СССР от 12.01.1981 г. о лишении советского гражданства Льва Копелева и Раисы Орловой.
15 ратуша.
16 пивные.
18 Андрей Дмитриевич Сахаров в это время находился в бессрочной ссылке в г. Горьком.
19 Лиза Семенова — невеста Алексея, сына Елены Боннэр; он выехал в США, а ее не выпускали к нему. И А. Сахаров объявил голодовку, считая себя виноватым в этом. В октябре 1981 года он писал Копелеву и Орловой: “Проблема Лизы для меня — главная, личная проблема. Она вызвана тем, что Алеша рассчитывал, уезжая по нашему, в особенности по моему настоянию, что Лиза сможет приехать после. А она стала заложницей. Я был обязан это понимать. Сейчас же я вижу перед собой стену, которую надо пробить <….> Мы пришли к выводу, что необходима голодовка. Мы назначили ее начало на 16 ноября — а 18-го Брежнев должен приехать в Бонн. […] И поэтому — просьба к тебе, Лева. Если можешь в этой ситуации помочь — помоги. […] Это тот случай, где слишком много усилий не бывает”.
20 Геншер Ганс-Дитрих (род. в 1927 г.) — министр иностранных дел ФРГ в те годы (ред.).
21 Л. Брежневым.
22 Татьяна Великанова, Лара Богораз, — правозащитницы, в это время первая из них находилась в заключении; кто такая Рая Руд<ницкая?>, установить не удалось.
23 Письма обычной почтой не доходили, вся переписка шла через “почтовых голубей”.
24 Люся и Миша Медвинские — сестра Р. Орловой и ее муж.
25 Крайский Бруно (1911—1990) — австрийский политический деятель, в те годы — председатель Социалистической партии и федеральный канцлер Австрии (ред.).
26 Когоут Павел — чешский писатель и общественный деятель, участник “Пражской весны” (ред.).
27 С.И. Липкин.
28 В. Корнилов и В. Войнович.
29 А. Сахаров и Е. Боннэр.
30 Алик Бабенышев (с его мамой Сарой Бабенышевой Копелевы дружили) эмигрировал в США в 1981 г., в 1984-м приезжал в Европу.