Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2012
Голос последнего царскосела
Д.И. Кленовский. Полное собрание стихотворений. Под редакцией О.А. Коростелева. — М.: Водолей (Серебряный век. Паралипоменон), 2011.
Московское издательство “Водолей” практически только что выпустило в издательской серии “Серебряный век. Паралипоменон” (удачное название: Паралипоменон — “книги о пропущенном”) полное собрание стихотворений Дмитрия Кленовского (1892—1976), многими серьезными критиками провозглашенного первым поэтом послевоенной русской эмиграции. Это в чем-то этапное издание, поскольку попытка собрать все поэтическое наследие Кленовского предпринимается в третий раз. А в нашей стране впервые. Составитель и комментатор интересующей нас книги О.А. Коростелев блестяще справился с поставленной задачей, отыскав вдобавок к основным поэтическим книгам Кленовского не только редчайшие ранние его стихотворные и переводческие опыты, но и основные выступления критиков, посвященные поэту. Таким образом литературное явление Кленовского предстает перед читателем как бы в образцовой завершенности. Вот об этом явлении хотелось бы немного поговорить.
Большинство из нас, людей вполне даже заинтересованных, обыкновенно знакомится с творчеством поэтов “второй волны” русской эмиграции по антологиям. Но хрестоматийные подборки отдают подчас какой-то “второстепенностью” и даже необязательностью. Наследие поэтов, представленное таким образом, невольно кажется скудным. И, конечно, вкус и практические соображения составителей могут удалить такие строки и строфы, которые, возможно, совпали бы с тем, что высокопарно называют “нашим строем души”. Авторы, иногда — важнейшие, могут по этой причине испариться из нашего читательского обихода.
Все эти слова — к тому, что первое впечатление от только что вышедшего тома полного собрания стихотворений Дмитрия Кленовского вполне очевидно: “А он так много написал!”… Хотя, конечно, случилось все несколько раньше. Успокоенный совершенно антологиями в том смысле, что Кленовский — просто фамилия в списке поэтов не вполне поэтически удавшейся “второй волны”, я наткнулся, копаясь в мюнхенских “Мостах”, на строки, поражающие какой-то неизбывной, окончательной тоской человека, готового ради возвращения утраченного прошлого пожертвовать даже тем, что у него в этом прошлом было:
И снова тишина. И снова — год
Из тех, что до семнадцатого года.
Зачем я вот не этот пешеход,
Не кучер, что везет на Стрелку Блока,
Не дворник, задремавший у ворот,
Не проститутка, что домой бредет —
вернулось бы лишь то, что так далеко!
Это был “нехрестоматийный” Кленовский… Сегодняшние читательские равнодушие и неразборчивость позволяют прекрасным стихам впервые приходить к нам не со страниц сенсационных поэтических брошюрок, а в тяжеловесных академических томах, снабженных обстоятельными статьями, комментариями и указателями. Хотя, конечно, Кленовский был сенсацией очень давно. Антология посвященных поэту литературно-критических текстов, в которую незаметно превращаются пространные примечания его собрания стихотворений (это обычно для подготовленных О.А. Коростелевым изданий), уносит нас в то странное время и в ту человеческую среду, для которых стихи действительно могли считаться сенсацией. Не по-советски, когда в стихах проговаривали то, что нельзя было сказать прямой прозой, или когда запрещенное имя убитого или изгнанного поэта служило приманкой читателю. Нет, тогда и там стихи сами по себе становились и новостью, и чем-то принципиально важным, чему не жалко посвятить время, силы, газетную или журнальную “площадь”, жизнь, наконец. Вот, например, перед выходом в свет сборника Кленовского “Прикосновенье” (1959) разгорается газетно-журнальная полемика: первый ли поэт эмиграции Дмитрий Кленовский, или “равный среди равных”. В перечне комментатора — около двадцати статей только об этом! А имена-то все какие: Н. Ульянов, Г. Струве, Ю. Терапиано, И. Одоевцева…
Биография Кленовского удивительна. Единственный и поздний ребенок в семье двух художников. Отец, академик живописи Иосиф Евстафиевич Крачковский (1854—1914) — художник чрезвычайно преуспевающий, на протяжении многих лет модный в высшем свете. Он пейзажист. Среди почитателей его таланта и покупателей его картин — Государь и Государыня, Императрица-мать, московский генерал-губернатор великий князь Сергей Александрович; великий князь, брат Государя, Михаил Александрович — и морганатическая супруга Михаила Александровича Н.С. Брасова; князь Ф.Ф. Юсупов, убийца Распутина; министр Двора граф В.Б. Фредерикс, Э.Л. Нобель… С такой клиентурой можно было многое себе позволить.
В поисках натуры — и по душевной потребности — семья много путешествует по самым чудесным уголкам Европы. Эти путешествия сформировали эстетические привязанности будущего поэта, для которого “тосканская колокольня” вполне стоила “онегинской строфы”. Никакого “культурного барьера” с прекрасным европейским миром не существовало — Кленовский блестяще владел языками. Воспоминания об этих путешествиях станут много позже тканью бесконечных снов зрелого поэта.
В 1904 году семья переезжает из Петербурга в Царское Село. Тем самым Кленовский обрел еще одну постоянную тему будущего своего творчества — ведь он прослыл “последним царскоселом” русской поэзии. Двенадцатилетний повидавший мир мальчик поступил в гимназию, директором которой был Иннокентий Анненский, а в старших классах учился Николай Гумилев, пожизненный кумир Кленовского. После казни Гумилева большевиками Царское для Кленовского превратилось в “город расстрелянных (или обезглавленных) муз”…
Смерть отца и мировая война не остановили творческого развития молодого поэта. Под отцовской пока фамилией Кленовский начинает печатать переводы из еще одного поэтического своего идеала — Анри де Ренье. Увлечение стало не внешним, и Царское Село в стихах зрелого Кленовского словно бы увидено глазами маркиза д’Амеркера: “Но зимой, в сиреневую рань, Мох со статуй сгладывает лань”.
Символично, что первый поэтический сборник Кленовского “Палитра” вышел почти одновременно с открытием последней посмертной выставки отца поэта — на рубеже 1916—1917 годов. По крайней мере, отчет об открытии выставки И.Е. Крачковского журнал “Столица и усадьба” напечатал 15 февраля 1917 года. До отречения Государя оставалось около двух недель…
В 1917 году близорукого Кленовского, наконец, призвали на службу в Главное артиллерийское управление еще Русской армии. На этой службе он “пересидел” и перевод в армию красных, и гражданскую войну. В начале 1920-х поэт оказывается в Харькове, где демобилизуется и оседает на двадцать лет. После неудачи с публикацией собственных стихов и очередных переводов из де Ренье (а в 1920-х этого француза в СССР активно издавали) Кленовский на долгие годы замолкает. Он занимался журналистикой, переводил украинских поэтов — но стихов не писал. Хотя в 1928 году нашел свою Маргариту — Маргариту Денисовну, ставшую его женой.
Стихи вернулись в 1942-м, когда вместе с женой, этнической немкой, Кленовский уехал из оккупированного Харькова в Австрию. Два года в лагере для перемещенных лиц позволили поэту вновь обрести “утопленный голос”. Вероятно, воздуха в немецком карантине оказалось больше, чем в сталинском Харькове. Это не единственный такого рода случай. В то же время примерно, что и Кленовский, в прусском лагере для “фольксдойче” оказался другой царскосел, Р.В. Иванов-Разумник, известный до 1917-го историк общественной мысли и литературный критик. И здесь тоже случилось чудо возвращения из небытия, обретения голоса. Немцы ведь не требовали от оказавшихся под их властью отречения от собственной личности, “разоружения перед пролетариатом”, жизни “по ленинско-сталинскому курсу”, или плану, или чему там еще… Не требовали на митингах и приватно одобрять расстрел врага народа Гумилева и клеймить антинародную сущность упадочного декадента Анненского. Они убивали, кого убивали — но души не калечили, как большевики.
Могут сказать: “Ах, он оставил Родину!.. Ах, он ушел с оккупантами!.. Ах, он до того нечист биографией, что нам гадко открывать его том!..”. Так ведь общеизвестно, что “Отечество нам — Царское Село”. И это свое отечество Дмитрий Кленовский утратил в 1917-м, еще до большевиков. Покидать или не покидать прочие географические точки — было уже непринципиально: “нам целый мир чужбина” — закон известный. Булгаковский Мастер, например, на тот свет убрел… Другое дело — где мастерам возможно без роковых последствий воскрешать свое отечество в слове, душе и сновидениях.
В конце войны чета Кленовских оказалась в тихой баварской деревушке… В этой европейской глуши поэт и провел плодотворнейший остаток жизни. Умер в 1976 году, в представимом, в общем-то, даже сейчас прошлом, для которого ученик Анненского и однокашник Гумилева выглядел, вероятно, ожившим призраком”. В 1944—1946 годах Кленовский написал около ста стихотворений, начал печататься под сделавшимся вскоре известным псевдонимом. Что за стихи писал Кленовский? Такие вещи всегда трудно объяснять. Ну вот представьте себе, что мог бы написать булгаковский Мастер после обретения покоя, в своем “вечном доме”. Здесь нет ни преувеличения, ни упрощения — строки самого Кленовского словно бы иллюстрируют сцены всем известного романа:
Потерпи еще немного! Вскоре
Мы проснемся в странной тишине,
Взглянем — и внизу увидим море
С парусом на голубой волне.
Поспешим к нему крутой тропинкой
сквозь притихший сад…
…………………………………..
А оставленные нами трупы
Выкинут соседи на ходу.
Разве им понять, слепым и глупым,
Нашу радость и свою беду?
И это на разные лады повторяется неоднократно. А ведь есть у Кленовского и финальная кавалькада, уносящая “с убегающей назад земли”…
Только вот булгаковский роман был напечатан спустя двадцать с лишним лет после обретения Кленовским голоса… Впрочем, и “настоящим мэтром”, и “зрелым мастером” обыкновенно называли Кленовского критики русского зарубежья, где даже недруги начинали разговор о поэте с непременных восторгов.
Критики и литературоведы не раз говорили, что стихи первого эмигрантского десятилетия у Кленовского отмечены каким-то примирительным тоном по отношению к смерти, поиском светлых сторон в “летальном исходе”, осознанием того, что обретенный покой получен ценой смерти на родине. И здесь не надо забывать, что, как бывший советский гражданин, Кленовский подлежал по “ялтинским договоренностям” выдаче Сталину. А там, как добровольно ушедшему с оккупантами, столь популярные теперь у киношников смершевцы могли устроить ему “момент истины” в виде перекладины на площади какого-нибудь пыльного городка, обвинив попутно во всем, от взрыва Днепрогэса до людоедства. Вот почему псевдоним, вот почему в 1946-м Кленовский написал: “…И уже совсем легко мне будет Оттолкнуть скамью и умереть”…
Когда политические вихри стихли, поэзия Кленовского словно бы вошла в два постоянных русла: в первом она упивается на все лады обретенным покоем, каждым мгновением светлой и безмятежной жизни. Второй мотив — это долгий тридцатилетний сон о том, “что до семнадцатого года”. Мрачный, как всякий сон, где под шелест ангельских крыльев встают из могил мертвые поэты, чьи строки и были Кленовскому настоящей родиной. Он в этом обществе даже изобрел собственную формулу ностальгии:
Я, покидая родину, оставил
Десятка два испытанных друзей.
И вот, в обход изгнаннических правил,
О них тоскую больше, чем о ней.
Нет, то не люди вовсе — книги были…
Как сказал один из критиков: “У Кленовского летаргический талант. Он заставляет нас верить в реальность исчезнувшего и умершего”.
Дмитрий Кленовский вошел в число тех немногих эмигрантов “второй волны”, которых приняла “волна первая”. Люди в том, что касалось литературы, суровые и недоверчивые мгновенно оценили его подвиг самосохранения в ядовитой советской среде. Недаром самый суровый из них, “первый поэт эмиграции” Георгий Иванов, произнес: “Кленовский сдержан, лиричен и для поэта, сформировавшегося в СССР, — до странности культурен. …по всему он “наш”, а не советский поэт”. Г. Иванову вторит Глеб Струве: “Он не похож ни на одного советского поэта, в нем сразу чувствуется “внутренний эмигрант”: прожив в советской России больше 25 лет, он остался не задет ни Маяковским, ни Есениным, ни Хлебниковым, ни Пастернаком, ни Тихоновым”. Здесь, пожалуй, затронут очень важный и небезусловный момент в творчестве Кленовского. Действительно, формальная сторона дела подчас значит очень много. Не особенно убедительно выглядят, например, грандиозные по замыслу мистические и антисоветские высказывания Даниила Андреева, потому что сделаны они языком советской поэзии. “Гумилевский канон” поэтического языка, сохраненный Кленовским, был, конечно же, приятен множеству профессиональных литераторов в зарубежье — и множеству читателей по обе стороны границы. Однако в ХХ веке поэтический язык развивался не только в Советском Союзе… И если неизбывная печаль по прошлому Кленовского может быть и теперь вполне уважаемым мотивом творчества, то его поэтический язык иногда выглядит полным анахронизмом. А возраст и общий настрой поэта не давали в свое время надежды на какие-то изменения в этой области. Но ведь и этот “анахронизм” нужно было сберечь “в буднях великих строек”…
Что же сказать напоследок? Поэт Дмитрий Кленовский давно и по праву занимает свое очевидно почтенное в русской литературе место. Просто хочется, чтобы об этом узнало как можно больше заинтересованных людей. Благодаря вышедшему “Полному собранию стихотворений” эта задача для знатоков и любителей стала вполне осуществимой.
Юрий Соловьев