Стихи
Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2012
Об авторе
| Олег Дозморов родился в 1974 году в Свердловске, окончил филфак и аспирантуру Уральского государственного университета. Работал журналистом в Екатеринбурге и в Москве. Автор книг: “Пробел” (1999), “Стихи” (2002), “Восьмистишия” (2004), вышедших в Екатеринбурге. Стихотворные подборки печатались в “Арионе”, “Воздухе”, “Звезде”, “Новом мире”, “Новой юности”, “Сторонах света”, “Урале”, “Уральской нови”, Urbi, на сайте “Полутона”, в “Знамени” (см.: 2003, № 5; 2005, № 10; 2008, № 6; 2010, № 8). Проза нон-фикшн “Премия “Мрамор” публиковалась в “Знамени”, 2006, № 2. Жил в Уэльсе, сейчас живет и работает в Лондоне.
Олег Дозморов
Казнь звуколюба
* * *
Стул из “Икеи” собирая,
спроси, откуда древесина?
Неужто правда из Китая?
В стеклопакетах вечер синий.
На этикетке Made in China,
а пахнет нашей русской ёлкой,
волнующе необычайно,
растущей далеко за Волгой.
Нет, мы ребята не такие,
чтобы вот так, с пол-оборота.
Какая к чёрту ностальгия,
когда тут три часа полёта.
Собрал в итоге эту мебель
за пять минут, поставил в угол.
За окнами чужое небо
чернело, как кузбасский уголь,
и говорило чистым ямбом,
и оторачивало рифмой,
и глухо доносилось: “Ямбург”
из тьмы ночной необоримой.
* * *
Какая ночь! Какая ночь, желанный и милый друг!
Какой сонет я сочинил туманный и полный мук.
Какие я нарисовал картины и, полный тьмы,
смотрел весь день на мокрые машины, людей, дымы,
чертил на затуманенном окошке смешной зигзаг,
и дождь шуршал тихонько по дорожке (и капал в бак).
Как мне теперь, нелепому, подняться над всем земным?
К земле прижаться, с небом не расстаться, как этот дым.
* * *
Когда я был студентом волосатым,
я долго спал
на хлопковом, крахмальном, полосатом.
Я упускал
рассвет после плохой общажной водки,
рок-децибел,
и бледен возникал на остановке,
и день был бел.
Теперь встаю спокойно в полседьмого,
включаю душ,
на ранней зорьке выхожу из дома,
примерный муж.
Вперёд, к победе зла, капитализма.
Сомнений нет.
Но каждый день мне эта укоризна —
рассвет, рассвет.
* * *
Как болит голова.
Раньше так никогда не болела.
Там, наверно, слова?
Только боль — сзади, справа и слева.
Этой боли кольцо,
а не мрачная радость напева,
искажает лицо
старика, несмышлёная дева.
А стихи — что они?
Помогали, но плохо и редко.
Так что лучше воды мне плесни,
у меня есть таблетка.
* * *
Пока не требует поэта —
взгляни сюда, среди бумажек —
я, сдержанный, интеллигентный,
без артистических замашек,
сижу, угрюм, пред монитором
такой весь из себя редактор,
не склонный класть на всё с прибором
и разрываться, как реактор.
Но только что-нибудь услышу
навроде тихого шептанья
дождя по черепичной крыше,
я тут же в полном одичанье
бегу на двор, автостоянку,
на остановку, на парковку
(так в юности спешил на пьянку),
так неспортивно, так неловко,
угрюмый, дикий и суровый,
и на бегу срывая галстук,
в дороге купленный, неновый,
шепча трусливо: “Баста! Баста!”
* * *
Когда район выходит на пробежку
в сиянье первых утренних лучей,
он катит дребезжащую тележку
с приёмником, приноровлённым к ней,
обвязанным пакетом или плёнкой.
Он крутит ручку — выберет волну,
и снова машет жидкою метёлкой
и подпевает всякому говну.
Мне это странно действует на нервы.
Пусть я сентиментален как поэт,
но этот крендель каждым утром — первый,
кто мне при встрече говорит “привет”.
Пускай звучит не “Матерь Долороза”,
а мегахит об ужасах измен,
вот тут, друзья, для лирника заноза.
Смешная музыка сквозь полиэтилен.
И есть соблазн назвать придурка братом,
оплакивать отверженность, и так
оплакивать, что жизнь, пожалуй, прахом
пошла бы точно, если б ведал, как.
* * *
Я умер задолго до смерти:
собака в тот миг догнала
свой мячик, и так против шерсти
по клёнам тоска провела,
когда облака пролетели
стремительней всяких утрат,
когда три пятнадцать пропели
часы на трёх башнях подряд,
когда я забылся, как дева,
введённый в тяжёлый наркоз
растущими справа и слева
зловонными взрывами роз,
когда та герла закурила,
а френд развернул бутерброд,
какая-то лёгкая сила
меня умертвила, и вот
смотрю я, практически мёртвый,
хотя стопроцентно живой,
как этот парчок второсортный
роняет каштан предо мной,
и вижу дендрарий, коляску,
далёкую кромку пруда,
и мама читает мне сказку,
идущему прямо туда.
* * *
Хорошо, начинаем с вопроса.
Как зовут вас и сами откуда?
Мы оттуда, где свежая роза
не живёт и двух дней почему-то.
Как давно здесь? Когда вам обратно?
Мы недавно, мечтаем подольше,
так что толком ещё непонятно.
Все упорно считают — из Польши.
Заполняются бланки, анкета.
Где свидетельство вашей оплаты?
Есть в растерянной жизни поэта
злополучный период цитаты.
Брюки белые, грязная майка,
по-дурацки в носках и в сандалиях.
Что ты плачешь, заморская чайка?
Что ты знаешь о наших печалях?
* * *
У меня есть белый кабинет,
белый, как белесый в окнах свет,
как палата в госпитале, как
для туберкулёзников барак.
Ничего на стенах, ничего
на столе, лишь лампочка его
в белом абажуре матовом
освещает вечером и днём.
Там моя больная голова
сочиняет странные слова,
как профессор Доуэль, живёт,
кислород из трубочки сосёт.
Если можешь — в гости приходи,
часик в кабинете проведи.
Сделай то, что силится башка, —
покрути ей пальцем у виска.
* * *
Огурцы, помидоры, двенадцать яиц,
творог, сыр двух сортов, булка белого хлеба,
свежей рыбы немного, пять-шесть единиц
розовых лангустинов, лежащих нелепо
со своими клешнями навытяжку, сор
молодого салата и пряные травы,
обязательный еженедельный набор —
основные продукты, немного приправы.
Обходя стороной горы всяких сластей —
апельсины, картонка испанской клубники.
Ни страстей сногсшибательных, ни новостей,
только море и дальние горные пики.
* * *
Мальчик приносит маме камушки необычных оттенков.
1985-й, Крым, Алушта.
Море без остановки снимает пенку.
Наверное, волнуется потому что.
Галечный пляж, полоса прибоя.
Мы на пляже этом навечно двое.
Поедаем мороженое с черникой —
мама с мальчиком, мальчик с книгой.
Парус белеет или волна накатит,
в кипарисе ветер плетёт интригу.
Залив на закате, словно бычки в томате.
Мальчик с книгой, иди-ка в книгу.
* * *
Нет чудес на свете. Тикают пружинки,
такают пружинки, усики в часах.
Прилетают правильные нежные снежинки,
метко приземляются на белых листах.
Сверху им, наверное, виден целый город:
распустился лепестками, сереньким цветком.
В высоте арктический пронизывает холод,
внизу хлещут гейзеры ржавым кипятком.
Всё равно снижаются, падают и тают.
У снежинки маленькой вечность коротка.
Так и умирают, бедные, не знают:
сочинила их в тетрадке одноклассницы рука.
Разбирать каракули, корябушки, козявки?
Нет, увольте, коллеги, подите в.
Сказано в античности — все мы суть пиявки.
Валятся снежинки, ах, в яблочко Москвы.
Мне шестнадцать, граждане. В Свердловске — лето,
пыль и радиация, больше ничего.
Все мои приятели — гении, поэты.
Просто человека — нет ни одного.
* * *
Четвёртый день здесь пасмурно, прохлада,
с залива ветер, влажная земля.
Проваливай, мне здесь тебя не надо.
Где выжжены поля,
где чёрный лес стоит в иголках острых
обугленных стволов, и весь
пропитан углекислой смертью воздух,
пока я шалопайничаю здесь,
торгуюсь тут за грошики с судьбою,
как будто есть чем торговать,
брожу над серым морем сам с собою,
в тщете такой, что стыдно рассказать,
туда иди, ты там сейчас нужнее.
Ведь словом разрушали города
и что-то совершали поважнее?
И рифма тихо отвечает: да.
* * *
Скажи мне, что я Ёж, скажи мне, что я Кот.
Скажи мне, что я гном, малыш и обормот.
Что есть ещё любовь, что плоть гоняет кровь.
Погладь моё лицо. Разгладь дурную бровь.
Поправь колючий шарф, как будто ухожу.
Спрячь шарф в прихожей в шкаф, как будто прихожу
с работы, из цехов, с какой-нибудь войны.
Нет никаких стихов. Нет никакой вины.
Я безалаберный, но тот, кто всем сказал:
“Я провожу её”, и, правда, провожал
до дома, до дверей, до комнаты твоей,
до самого конца, до близкого лица.
* * *
Ангел-хранитель, полузащитник,
вертит в руках мою жизнь, как подшипник —
старенький, полуслепой
слесарь-механик седой.
В окнах каптёрки мазня чёрно-белая,
носится по двору как угорелая
шавка, воняют пимы.
Вялый мультфильмик зимы.
Ось заедает, не ладится привод,
бензонасос барахлит
и не приносит насущного пива
ученичок, паразит.
* * *
Я стал терпелив, прозорлив, как див,
где надо — спесив, когда надо — слезлив,
в игрушечном интернете брожу, как миф,
поскольку, по ходу, жив.
А на самом деле — мертвее всех
мёртвых, то есть абсолютно мёртв.
Из гробницы памяти шлю наверх
оцифрованный голос, свой личный морф.
Много знаю, впрок, до поры, молчу,
сплю три тысячи лет, как тот фараон,
готовлю проклятие электрическому лучу
фонарика. Good afternoon, лорд Карварнон.
* * *
За беззаконные восторги…
О. Мандельштам
Периферия — хорошее слово. А потому, что там нечего делать.
И оттого возникает свобода, словно в окошке небесное тело.
Сдержанно, тихо. Невзрачные рифмы. Доброе слово, что кошке приятно,
перебивают неясные ритмы — музыка сфер тяжела, неопрятна.
В третьеразрядном отеле, включая плоский, прибитый к стене телевизор,
смутно какой-то мотив различая сквозь трепотню, обывательский бисер.
То, что за стенкой, скрипя, нарастает. То, что проделывать дома неловко.
Что этих пташек сюда привлекает? Там дальнобойщик, где лучше парковка.
Где дальнобойщик, там круглая девка. Где эта девка, там грубое мясо.
Выше вздымай неуёмное древко. Громче, фальшивые вопли экстаза.
Клёкот чужой, без закона восторги. Вот она, вот она, казнь звуколюба.
Мебель казённая, плотные шторки. Тише, быстрее. То нежно, то грубо.
Лондон