Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2012
Люди, играющие в ящики
Сергей Солоух. Игра в ящик. Роман. — М.: Время, 2011.
В этом романе многие фрагменты написаны словно на языке FORTRAN, настолько автор углублен в реальность вычислительного центра (ВЦ), в мир перфокарт, ЭВМ и — чуть позже — первых дисплеев. Языком программиста Солоух измеряет действительность: “…упорхнула, оставив на прощание еще зачем-то целых двадцать три байта избыточной информации”. Мир ВЦ поэтизирован на уровне языка и занижен на уровне сюжета (слежка КГБ, стремление научных сотрудников к социальным благам, пьянство электронщиков в ночную смену). Даже Роман Подцепа, самый обаятельный персонаж романа, занимается исследованием во многом ради ученой степени, а точнее, тех социальных льгот, которые она несет (квартиры, хорошей должности), а в постсоветское время уходит в коммерческую деятельность. Метафизическое состояние творческого упоения (“живой человек и железное устройство шли нога в ногу”, “это новое, возникшее в третьем часу волшебное единство земли, воды и неба”) не мешает ему “претендовать на звание самого планового элемента всей плановой экономики Союза Советских Социалистических Республик”.
Но книга — не о ВЦ. Вернее, не только о ВЦ. Роман “Игра в ящик”, начинающийся с сомнительной истины (“Легкое косоглазие, небольшой перекос черных пуговок — признак настоящего математика”), пока не дочитаешь до конца, увы, не отпустит (а объем немалый). Если читатель теперь заинтересуется, в каком произведении полноценно показана эпоха от Брежнева до Горбачева глазами психологически точных персонажей (не политиков), я смогу назвать этот роман Сергея Солоуха.
По названию (на первый взгляд неудачному) сначала считываются поверхностные смыслы. Ценитель высокохудожественной литературы, не знающий Сергея Солоуха, может пройти мимо книги с таким названием. По ходу романа действительно “сыграли в ящик” не только, друг за другом, три генсека — Брежнев, Андропов, Черненко, но и вымышленные персонажи книги — трагически погибли профессор Прохоров, бывшая жена Романа Подцепы Марина и ее второй муж Андрей, умерли Мотя Гринбаум, Миша Мелехин, не говоря уже о смертях героев вставных произведений “Щук и Хек”, “Рыба Сукина”, “Угря”. Первый, летальный, смысл очевиден, недаром то время называют “эпохой пышных похорон” или “гонкой катафалков”.
Другое значение названия: действие романа происходит в подмосковном НИИ, который вполне может стать “почтовым ящиком”, секретным учреждением, а вместе с ним “ящиком” станет и вымышленный городок Миляжково (из-за слежки КГБ и облав разговоры-домыслы идут, и после ареста аспиранта Евгения Доронина, размножавшего на “Эре” Битова и Стругацких, ощущение грядущей закрытости нагнетается). Не только НИИ, не только городок, но и вся страна в эту эпоху — “почтовый ящик”.
И третье прорисованное в романе значение слова “ящик” — закрытый человек. Нет, это не кобоабэвский “человек-ящик”, хотя такое выражение в романе встречается. “Этот молчаливый, закрытый наглухо и плотно человек, очень похожий по внутреннему устройству на самого Романа, такой же человек-ящик, только московский, без жестких фибровых углов, готовый в любой момент съежиться, все подтянуть к замочкам без остатка, стать черною дырой…” — говорит о Моте Гринбауме повествователь. Дыхание Романа Подцепы перехватывает “от простого прикосновения чужого человека к предметам, запертым внутри, в том самом несгораемом бронированном шкафу, которым Ромка привык считать свою внешнюю, медвежью мягкую оболочку”. Человек-ящик у Солоуха — интроверт-интеллектуал, чья замкнутость подпитана советской действительностью, но проявлялась бы и при другом общественном порядке. Но человек-ящик у Солоуха — и мальчик-аутист Сукин из вставной повести “Рыба Сукина”, болезненно интровертный, мечтающий исчезнуть, странным образом становящийся предметом вожделенного желания взрослых людей.
Солоух-стилист — это миф или реальность? С одной стороны, писатель мастерски отсылает читателя к стилям других авторов — в этом романе, к примеру, Набокова, Хармса, Гайдара. С другой — существует ли собственный стиль Солоуха? И из чего складывается этот стиль?
Конечно, не из тематики, этой текучей и изменчивой материи. К примеру, Солоух шалит с темой еврейства. Большое количество героев крупного и дальнего планов в романе носят еврейские фамилии, имена и отчества — Лев Нахамович Вайс, Борис Аркадьевич Катц, Зиновий Соломонович Розенблат, у героя вставной повести “Щук и Хек” — “необыкновенный дар”: “он с первого взгляда мог определить, кто еврей, а кто нет”). Автор приходит к выводу, что русскую науку делают в основном евреи: “Лаборатория горной механики. Пинхас, Ройзман, Тер-Аранян, два Розенфельда и один Русских с именем-отчеством Абрам Семенович. А еще, смотри, Яблонько! Яблонько Лариса Анатольевна”. Тема — ложный ход в поиске стиля.
Тип повествователя — это уже ближе к постижению стиля. Три главы романа имеют практически одинаковое оглавление: “Ящик. Полочки. Папка. Щук и Хек (части I, II, III). Рама. Рыба Сукина (части I, II, III). Стекло. Угря (части I, II, III). Письмо”. Повествователь в разных частях каждой главы ведет линии персонажей: Романа Подцепы, Бориса Катца, Лены Мелехиной, — одновременно выбрасывая вперед мостки вставных вещей. Он похож на поезд, строящий перед собой железную дорогу.
Вставные вещи переводят роман в другие планы, кроят его по-своему. “Щук и Хек” и “Угря” усиливают общественно-политическую подоплеку, “Рыба Сукина” — тему социального аутизма. “Угря”, пронизанная интонациями Хармса, включающая в себя измененные цитаты из Симонова (“Такая поговорка у ординарца была”), развертывает образно-мотивное поле романа Ивана Шевцова “Тля”. Шаржированность соцреализма усилена: “…художник Машков рисовал рыбу. Великий символ нашего, нового времени. Образ обтекаемого и не бросающего на ветер борца, кровь которого всегда так холодна или так же горяча, как этого требуют текущий момент и политическая обстановка”; “Рыба, конечно, останется центральным элементом всей нашей системы ценностей”.
“Рыба Сукина” по названию синтаксически подобна набоковской “Защите Лужина”. Мальчик — пародия на Лужина (он же вынужден играть роль Лолиты мужского рода) — болезненно озабочен подаренной ему игрой в домино. На мгновение в тексте “Рыбы…” появляются и шахматы, их приносит опекун Сукина — но они не прельщают мальчика, ведь он не Лужин, а Сукин.
Построение романа могло бы вызвать ощущение искусственности в его восприятии. Но нет. Автор с помощью героев заботится о естественности появления вставных новелл. Лена Мелехина то обнаруживает книгу “Угря” в квартире своей московской кузины, то запрашивает это издание в библиотеке. Борис Катц в ярости бросает книгу “Рыба Сукина” в комнату своему соседу, и тот (вместе с нами) изумленно открывает эту книгу.
Образы в романе броские, точные, части изображений легко перелистывают целое: “Черепичные крыши Монпелье и цинковые бензоколонки Айовы, песочные камни Рима и анютины глазки Сан-Франциско, словно бестолковая пачка почтовых открыток…”. У Солоуха преобладает метафорическое мышление (“в стылом растворе мертвого часа”), которое порой, становясь назойливым, приедается (“в теплом черничном морсике начала ночи”). Читатель к обилию метафор, порой в “неподходящих” местах, привыкает не сразу. Метафорика Солоуха в сознании читателя порой чертит зигзаги — из переносного смысла зарождается прямой, который предстает обманным: “Обложка с мерцающими буквами, отбитыми полосками того же цвета, напоминала подарочный футляр с домашним серебром. Подцепе было ясно, что накрывать, выкладывать на скатерть ложечки и вилочки ему”. Сравнения и метафоры иногда шутливы (“размашистый, будто бы даже не рукой, а веткой березы выполненный росчерк директора”).
Солоух — мастер городского ландшафта. “Весенний бульвар казался легче осеннего, но удивительным образом при этом напоминал тот давний, уставленный кубами и конусами солнечного света”; “…за деревьями, где Гоголевский бульвар круглым лбом гранитных ступеней тыкался в булыжную мелюзгу Пречистенки”. Выпукло создан образ как старинной, так и советской, брежневской и постбрежневской Москвы с ее станциями метро “Площадь Ногина” и “Проспект Маркса”. Москва в то время иная, с пустыми в субботний день эскалаторами, с “безлюдными Вешняками”. Писателю интересна не только Москва, но и улицы и переулки городка Миляжково (за которым угадываются Люберцы), и провинциальная Россия, увиденная персонажами по дороге на сельхозработы (Озерицы, Крутицкий Торжок, Полянки, река Вобля). Вымышленные Солоухом топонимы Миляжково, Фонки и Южносибирск (Новосибирск) стоят в романе в ряду с реальными (городок Миляжково, “как и все подобные ему, вроде Орехово-Зуево и Подольска”), объясняется их этимология (местные жители пренебрежительно называли приезжих немцев не “фоны”, а “фонки”), образуются производные от них, в том числе забавные (ляжки — жители Миляжкова).
Деталь у Солоуха, во-первых, оценивает сразу нескольких персонажей, во-вторых, возникая, в дальнейшем получает свое развитие. Так, “ботинки сорок пятого размера” на ногах уснувшего Романа Подцепы (кстати, на странице 43 они почему-то уже становятся “сапогами сорок шестого размера”) при первом своем появлении лишь мешают пройти соседу по комнате Борису Катцу, а потом, через страницы, оказываются предметом его вожделенной мечты. Возникает ощущение, что автор сначала еще не знал, выстрелит ли это ружье: он называет эти чехословацкие ботинки “клоподавами”, а затем, в другом разделе, их советские антиподы — “скороходовскими клоподавами”. Одни и те же ботинки характеризуют Романа как человека, не привязанного к вещам (в этой зимней обуви через годы он, отправляющий почти все деньги семье, будет в мае на защите своей кандидатской), а Бориса — как человека мелкого. Или другая деталь: кот, которого продают то дети-попрошайки, то “за рублишко” алкоголик. Сразу ли Солоух задумал, что этот опустившийся человек — брат Лены Мелехиной, или, еще не зная об этом, пронес ситуацию продажи кота почти через весь текст?
Стиль Солоуха вырастает из особого типа повествователя — живущего сознанием героев и строящего текст из подручных материалов; своеобразной метафорики, живописания городского пейзажа и небрежно, порой случайно брошенной и ловко подхваченной детали.
Елена Зейферт