Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2012
Об авторе
| Андрей Германович Волос родился в 1955 году в Душанбе в семье геолога. Окончил Московский институт нефтехимической и газовой промышленности по специальности “промысловая геофизика” (1977 г.). Работал как геофизик и программист (до 1994 г.), во второй половине 90-х работал в Москве риелтором.Автор книги стихов “Старое шоссе” (1987), многочисленных рассказов и повестей, с 1986 года публиковавшихся в различных журналах, нескольких киносценариев, книги соответствий “Алфавита” (2007), романов “Хуррамабад” (2000), “Недвижимость” (2001), “Маскавская Мекка” (2003), “Аниматор” (2005), “Победитель” (2008), “Предатель” (2011). Романы “Хуррамабад” и “Аниматор” переведены на несколько иностранных языков. Лауреат российских и международных литературных премий, лауреат Государственной премии России (2000). Живет в Москве.
Андрей Волос
Два рассказа
Книги судеб
Наверно, девица сломала руку, поворачивая большой калейдоскоп, где “набрасывались” сюжеты романов. Обычная травма
в литературном отделе.
Джордж Оруэлл, “1984”
1.
— Сучасный, бедняга, не приедет.
— Что?! — изумился Буряков. — То есть как — не приедет?! У него в четыре автограф-сессия!
— Я ему так и сказала, что вы рассердитесь, — заметила Вера Михайловна.
Буряков два раза раскрыл рот попусту, потом спросил враждебно:
— И в каком это смысле он — бедняга?!
— На здоровье жалуется, — ответил она, пожав плечами. Посмотрела искоса, как будто оценивая его взвинченность. — Может, вам кофе сделать?
Не ответив, Буряков с грохотом придвинул стул и сел к столу.
Вера Михайловна, вместо того чтобы, как все, обслуживать потных библиофилов, по праву заслуженной работницы проводила время здесь, в гостевой выгородке, распивая чаи с кофеями.
А у него с самого утра ломило виски. И то, что стол такой временный и шаткий, сейчас особенно раздражало.
Натыкал номер на мобильнике.
Долго гудело, потом наконец хрюкнуло.
— Алло? — сказал Буряков насколько мог приветливо. — Валентин Богданович?
Сучасный всегдашним своим чавкающе-жующим, а сейчас еще почему-то и обиженным голосом разъяснил мотивы. На взгляд Бурякова, мотивы были совершенно нелепыми. Но этого он говорить не стал.
— Валентин Богданович, вот объясните: что я вам плохого сделал? — доброжелательно похохатывая, начал Буряков. — Почему спрашиваю! Понятно, почему: ведь вы меня без ножа режете. Должна быть причина?.. Нет, нет, ни в коем случае не отменим. Невозможно отменять… Как почему? Потому что трансляция третий день только и грохочет: презентация новой книги Сучасного!.. Презентация новой книги Сучасного!.. Сами знаете, сколько у вас почитателей. Люди из других городов приедут, может, даже из-за границы… что я им скажу? Да что бы ни сказал, они меня на варежки порвут… Продажи валом… Только вчера больше пятнадцати тысяч ушло… Купить книжку самого Сучасного — и уехать без автографа?! Помилосердствуйте!
Влив в уши автора почти весь тот сладкий яд, что имелся в наличии, Буряков выслушал его капризный ответ.
— Да о чем говорить, я машину пришлю. И обратно отвезем. Ни о чем не волнуйтесь… Бог ты мой, какие хлопоты! А я считаю, это мы вам обязаны. За ваш талант, за ваше тру… что?.. конечно же, конечно… Господь с вами, это я вас должен благодарить!.. Разумеется, в лучшем виде. Вера Михайловна уже, наверное, все приготовила.
Буряков покосился в ее сторону. Вера Михайловна кивнула с выражением оскорбленного изумления: мол, как вы могли подумать, что у меня не все готово!..
— Ну что, приедет? — спросила она, когда он положил трубку.
“Глухая, что ли”, — неприязненно подумал Буряков.
— Сами не слышали? Пошлите Вадика, чтобы привез.
— А куда послать?
Буряков тяжело на нее посмотрел.
Сам он давно бы уже эту старую дуру уволил. Но она начинала еще до потопа — где-то в пыльных недрах советского Минкульта. И приятельствовала с самим Горячевым. Вот Горячев и прикрывает.
“Небось, и спала с ним по молодости лет”, — съязвил про себя Буряков.
— Ах, в договоре же есть! — спохватилась Вера Михайловна.
— Вот именно, — саркастически кивнул он. Виски ломило невыносимо. — Кстати, вы его сколько заказали?
— Кого?
— Су-час-но-го.
— Грузовик.
Буряков на секунду зажмурился.
— Какой грузовик? — тихо спросил он.
— Ах, газель, что ли. Я в них не разбираюсь.
— А почему не пароход?! — проскрежетал Буряков. — Я количество экземпляров имею в виду! Мне все равно, на чем они приедут! Пусть хоть ракетой летят! Дирижаблем!
Что касается ее собственной выдержки, то Вера Михайловна даже не попыталась ее проявить.
— Между прочим, Сергей Петрович, я редактор, а не товаровед! И не экспедитор, да будет вам это известно!
После чего хлопнула за собой хлипкой, как все здесь, фанерной дверцей.
— Р-р-р-р, — с глухой ненавистью сказал Буряков. И еще раз: — Р-р-р-р-р!..
2.
Комнатушка, в которой происходил разговор, находилась внутри стенда издательства “Замок”.
Возможно, тополог старой школы заметил бы, что “стенд” в привычном понимании слова — это все-таки нечто совершенно плоское, а “комната”, сколь ни будь она мизерна, имеет хоть какую кубатуру, по причине чего поместить второе в первое не представляется возможным.
Однако в данном случае все уживалось самым чудным образом: стенд издательства “Замок” совершенно не был плоским, а, напротив, представлял собой трехмерную, чрезвычайно вычурную конструкцию: именно что многобашенный фанерный замок с бойницами, из которых вместо пушек тоже высовывались какие-то томища. И даже с подъемным мостом: крашенный под камень аппендикс на ржавых цепях служил площадкой для автограф-сессий, презентаций и прочих составляющих выставочной суматохи.
В процессе подготовки к выставке главный художник настаивал на несколько иной трактовке задачи. По его мысли, в названии издательства ударение следовало ставить на втором слоге. Поэтому прилавки должны размещаться в скважине, несколько расширенной в сравнении с обычными пропорциями висячих замков (примерно четырехметровой), дужка, широко открытая ожиданиям читателей, — нести рекламные и агитационные материалы, а большой железный ключ, прислоненный сбоку, символизировать многочисленные открытия, ожидающие тех, кто купит изданные здесь книги. Поколебавшись, руководство все же склонилось к первоначальной версии компоновки.
Сейчас на подъемном мосту у микрофонов стояли две белокурые красотки.
— Дорогие друзья! — сказала первая Барби таким звенящим голосом, будто от радости не чуяла под собой ног. — В российской культуре произошло огромное событие. Роман Элины Златокудровой “Факельщик” — уникальное литературное явление, способное серьезно всколыхнуть застоявшееся болото общественной жизни!
Предъявила слушателям ядовито-желтую обложку, на которой и впрямь было крупно написано черным: FUCKЕЛЬЩИК.
И восторженно спросила:
— Скажите же, Элина, о чем ваш новый роман, только что вышедший в издательстве “Замок”, одном из крупнейших в России? Я-то, конечно, несколько раз его с восторгом перечитывала! Но вот читатели! Пусть и они знают, что скрывается под этой чудной обложкой!
Буряков невольно крякнул, одновременно поморщившись. Он сам писал сценарий всей этой белиберды. Первой дамочке отводилась роль редактора книжки, изданной к выставке. В целом было более или менее похоже. Но все-таки настоящий редактор не стал бы столь бурно ликовать по столь ничтожному поводу.
— Спасибо за этот замечательный вопрос, Светлана! — воскликнула вторая, так же пластмассово улыбаясь. — Мне будет приятно на него ответить! Мой новый роман — о любви!
Синие глаза сияли блистательной глупостью.
Тем не менее, если бы Буряков стоял в толпе на правах рядового покупателя, то вряд ли бы усомнился, что рекламируемая писанина и в самом деле вышла из-под пера этой идиотки. Если ты далек от издательского дела, трудно составить верное представление насчет того, каков истинный облик современного писателя…
— О, как интересно! — загорланила первая. — Как неожиданно! Любовь — это волшебное чувство, преображающее мир! Очень жаль, что нынешние авторы так редко обращаются к этой волнующей теме! Я уже вся в нетерпении! Уж-ж-жасно хочется прочесть вашу книгу! Окунуться в мир нежности и страсти!.. А скажите, Элина, — заговорщицки спросила она, съехав на тон ниже, — правда ли, что у вас сегодня день рождения?
— Правда! — с новой силой просияла вторая. — С самого утра я чувствую такой подъем, такую светлую радость! Такой наплыв творческих сил! Такую нежную грустинку!.. Но вместо того, чтобы, как обычно, получать поздравления и пить “Мартини” в компании близких друзей, мне пришлось явиться сюда, чтобы встретиться со своими читателями. Но я только рада этому, ведь читатели для меня важнее всего на свете!
С этими словами она раскинула руки: вероятно, готовилась к читательским объятиям.
— Твою мать! — неслышно пробормотал Буряков.
— Как прекрасно вы относитесь к читателям, дорогая Элина!.. — продолжала первая. — Простите, может быть, вопрос покажется не вполне светским, но вы так молодо выглядите! Сколько же вам сегодня исполнилось?
— Девятнадцать!
— И в свои девятнадцать вы представляете публике двадцать второй роман! Потрясающе! Феноменально! Какая одаренность! Какая работоспособность! Какой успех! Русская литература по праву может гордиться вами!.. Но откройте же секрет своим читателям, — теперь она тоже призывно раскинула руки, — о чем ваше новое произведение?
Буряков заскрипел зубами. Ведь только что спрашивала, дура!..
— О любви, — скромно потупившись, сообщила якобы Элина.
— О любви!!! — выходя из себя от неописуемого восторга, заголосила первая. — Вы слышите, друзья, этот роман — о любви! Какое счастье для многочисленных поклонников искрометного таланта Элины Златокудровой!
Издав этот вопль, она весело зааплодировала — вероятно, в знак окончания беседы. Вторая Барби напустила горделиво-смущенный вид. К ней начала строиться очередь ценителей ее творчества со свежекупленными книжицами в руках.
Буряков повернулся и угрюмо пошел прочь.
3.
“Половину пропустили, кретинки! — кипел он про себя. — Десять раз проговаривали! На бумаге написано! Актрисы, разорви их пополам! Про экранизацию забыли… и что она продолжательница традиций Толстого и Тургенева, тоже забыли!.. Вот не заплачу ни хрена, будут знать!..”
Но сам понимал, конечно, что все это пустое бурление: как не заплатить, если и договор давно подписан, и аванс выдан.
Он сидел на вертлявом стуле в кафе на втором ярусе, пил третью чашку кофе в тщетной надежде унять ломоту, переместившуюся ближе к затылку, и хмуро смотрел вниз, где простиралось людское море.
Шел третий день выставки, море кипело, заливая берега и особенно пенясь возле двух самых больших кораблей, в сравнении с которыми прочие выглядели утлыми лодчонками, в несметном количестве суетящимися вокруг этих титанов.
Первым был родной для Бурякова замок издательства “Замок” — людские волны разбивались об него, как об утес, грозно вырастающий на их пути. Вторым — конкурентное сооружение издательства “Кряква”. В этом году оно и впрямь представляло собой титаническую утку: как бы готовясь взлететь, огромная фанерно-пластиковая птица полурасправляла крылья — именно под ними теснились витрины и прилавки продажной части, — тянула голову и раскрывала клюв, словно намереваясь на самом деле оглушительно крякнуть, подтвердив тем самым свое громкое название. Клюв производил, однако, впечатление чего-то хищного, будто принадлежал не утке, а орлу или даже грифу. Этот сомнительный эффект, несомненно, являлся результатом дизайнерской ошибки.
Отсюда было хорошо видно, что у Элины Златокудровой дело идет полным ходом — длинный хвост ценителей многократно завивался вокруг павильона. Продажи росли, и, по идее, это должно было вдохновлять Бурякова, но сейчас все, буквально все вокруг раздражало, и он, случайно кинув взгляд в ту сторону и скривившись, поскорее отвернулся…
Да и вообще, как раз в последние дни на горизонте замаячили сложности, связанные с продолжением проекта: ныне Элина Златокудрова представляла двадцать вторую книгу, двадцать третья была в работе, а вот рукопись двадцать четвертой Кривитько необъяснимо задерживал. Почему? На прошлой неделе Буряков ему звонил — никого. Послал два e-mail’а — тишина.
Может быть, конечно, случайно. Но все-таки что-то подсказывало: не к добру.
Между тем совсем недавно Бурякова вызывал начальник департамента, чтобы заботливо выспросить, как там, дескать, дела: должным ли образом спорится у Кривитько работа, не стопорят ли ее никчемные мелочи, не нужно ли столь перспективному автору чем-нибудь помочь, — ведь не следует забывать, что это один из важнейших во всех отношениях проектов!..
Буряков отвечал, что все идет как по маслу. Выбрано название двадцать четвертой книги, способное удовлетворить вкус самого взыскательного читателя: “FUCKУЛЬТЕТ ЛЮБВИ”. Сюжет обещает весьма успешные продажи. Как только рукопись будет представлена, за дело возьмутся художники, корректоры, техреды…
И вот на тебе: Кривитько, как на грех, провалился.
Если бы речь шла о ком другом, можно было бы предположить, что автор для вдумчивой работы удалился, так сказать, под сень струй. Колдует, короче говоря, над словом.
Однако в данном случае подобное предположение не могло вызвать у Бурякова ничего, кроме горькой усмешки.
Да, романы, публикуемые от имени прелестной, но не существующей в действительности Элины Златокудровой, создавались дерганым мужчиной невысокого роста, звавшимся в миру Геннадием Кривитько. Первый свой опус года четыре назад Кривитько напечатал за свой счет. За второй, после неожиданного успеха первого, издательство выплатило автору три тысячи долларов аванса. Про следующие гонорары Буряков уже ничего не знал: если сумма превышала хотя бы десятку зелени, это уже было не его собачье дело.
Испитая физиономия Кривитько чернела подглазьями, и только пугающая худоба мешала ему окончательно превратиться во взъерошенного филина. Однако внешность обманчива: его дела шли не так уж плохо. Когда-то он с треском и вонью подкатил к порогу издательства на драной “пятерке”. Потом пересел на мерседесовский джип. Теперь, скорее всего, на что-нибудь еще более крутое. И если прежде жил в хрущобе, то ныне вселился в монолитно-бетонный дом из модных…
Буряков вздохнул, допил кофе, поставил чашку и несколько секунд пристально глядел в ее донце. Кофе был хоть и турецкий, а все равно дерьмо: осадок плотный, как глина.
Писать Кривитько действительно умел — но только если понимать это слово в его самом первом, утилитарном смысле. Во всех остальных смыслах он не умел писать до такой степени, что любой, перед кем стояла бы задача довести его рукопись до уровня удобочитаемости, непременно впал бы в отчаяние. Он не был способен создать ни одного предложения, избавленного от грамматических, синтаксических и смысловых изъянов. Тем не менее, любил блеснуть оригинальностью: про все, предоставлявшее к тому хоть какие-то основания, смело говорил, что оно “размером с голову теленка”. Питал также слабость к экзотическому обороту “по мгновению палочки” — кое-где оно встречалось раза по три на странице. Часто использовал странное, непременно заставлявшее вспомнить летние трели кузнечиков словечко “коленостоп”. Как-то раз Буряков прочел: “Она любила стихов Лермантого”.
Рукописи были нетолстые (для печати приходилось разгонять инвалидски крупным кеглем, чтобы хоть как-то замаскировать их брошюрную сущность), но все равно работать с ними было чистое мучение.
С одной стороны, скоро выяснилось, что редактору (рука об руку с корректором) следует лишь навести кое-какой порядок в пунктуации, что же касается попыток избавить эти убогие тексты хотя бы от части присущих им нелепиц, то они самым неприятным образом сказываются на продажах. (И наоборот: чем ближе к оригиналу выходят труды Кривитько из печати, тем с большей жадностью расхватывает их благодарный читатель.) Поэтому с третьей или четвертой публикации Буряков занимался лишь самыми поверхностными проверками: чтобы, например, главная героиня, назвавшаяся Кларой, к десятой странице не становилась Лаурой. Все прочее шло прямо с колес.
Но с другой, каждая книга должна была быть снабжена аннотацией, и это портило все дело. Кривитько наотрез отказывался их писать. Буряков подозревал, что автор просто не в силах охватить своим кипучим умом то, что вышло из-под его стремительного пера. В итоге каждое из идиотских творений Кривитько Буряков был вынужден прочесть от корки до корки. И в конце концов вымучить что-нибудь вроде:
“Когда муж Луизы стал задерживаться на работе и охладел к своей молодой жене, она заподозрила, что у него появилась другая женщина. Проведя расследование, Луиза приходит к шокирующему выводу: он завел не любовницу, а любовника! Горю молодой женщины нет предела. Подвыпив, она знакомится с юношей. Тот приглашает переночевать у него… Необдуманный поступок изменяет всю жизнь Луизы. Сначала она становится случайным свидетелем бесчеловечного убийства, затем узницей в роскошном особняке человекоядных монстров… А впереди ее ждут новые радости и горести, новая дружба и ненависть, новые потери и приобретения и, конечно же, настоящая любовь. Пожелаем ей счастья в дальней дороге!..”
Буряков снова взял чашку и вытряс на язык последние горькие капли. Голову вроде немного отпустило.
“Ладно, — подумал он. — Никуда не денется. Запил, наверное, вот что. Как пить дать — запил. Все будет, как всегда. На следующей неделе появится”.
4.
Он уж совсем было поднялся, как вдруг кто-то хлопнул по спине.
— Привет!
— Здорово, коли не шутишь, — безрадостно отозвался Буряков.
— Позволишь?
Не дожидаясь ответа, Кудимов шумно придвинул стул, шмякнул портфель. Принес от киоска стакан сока, сел и спросил негромко:
— Махнешь полтяшок?
Буряков сглотнул. Боль снова возвращалась к вискам. Но к вечеру ожидался визит Генерального. Тот еще был нюхач: вечно выщупывал длинным носом, не пролилась ли у кого на штаны капля спиртного.
— Нет, — сказал он, мучительно улыбаясь. — Что ты! Работать надо.
— Ну смотри, — легко согласился Кудимов.
Вытащил фляжку, раза четыре булькнул (сто пятьдесят — отметил Буряков), запил соком, довольно сопя и отдуваясь.
— Ну как?
— Что — как? — уточнил Буряков.
— Сеете?
— Сеем, — кивнул Буряков.
— И правильно, — одобрил Кудимов. Теперь в нем самом что-то екнуло, булькнуло, затем он хлопнул губами, выпуская лишний воздух. Снова отпил из стакана и повторил: — Мы тоже сеем. Страда. И разумное, и вечное. Все руки уже отмотали.
— Чем засеваете? Все тем же?
— Как тебе сказать… Ты, может, не в курсе: за Бунина нынче не платят.
“Бунин” — это у него было ключевое слово. Как у других “Пушкин”. Когда они работали вместе, Буряков однажды несколько невовремя вошел в кабинет: Кудимов завершал разговор с одним знаменитым, но малотиражным писателем. Писатель горестно интересовался, отчего книгу его рассказов Кудимов считает бесперспективной. “Рассказов не покупают”, — кратко пояснил Кудимов. “Но ведь Чехова покупают!” — возмутился писатель. “Вы еще на Бунина сошлитесь”. “А что — Бунин?” — оскорбленно подставился писатель. “А то, что он — Бунин!” — добил его Кудимов.
— Ты, может, не знаешь, старичок: Бунин — это для нас высоковато. Все играют на понижение…
— Начинается, — скучно сказал Буряков.
— Чем хуже, тем лучше, — невозмутимо весело продолжал Кудимов. — Чем безграмотней, тем эффектней. Ты же сам понимаешь: для них даже Дима Брасс — и тот уже заумен. А?
Если бы не самочувствие, Буряков с удовольствием поддержал бы тему. Хотел сказать, что ему пора; даже дернулся было. Но остался сидеть, вяло кивая.
— Раскопали Елистратова. Ура! Бешеный успех! Восемьсот тысяч. Две экранизации. Телевизионный сериал… Но кто потом? Как кто — Болгурцева! Неслыханный фарт. Вот она, удача: полтора лимона книжек!..
Кудимов открутил крышечку, глотнул один раз, закрутил, сунул фляжку в портфель и продолжил немного сдавленно:
— Кто следующий? Массы требуют — а у нас нет. У нас один Бунин. Неужели конец бизнесу? Где взять такого, чтоб еще гаже Болгурцевой?.. Негде. Гаже Болгурцевой не бывает. Конец пьесы. Болгурцева — самое дно. Даже под илом.
Он замолк, горестно качая головой, и вдруг возвысил голос, вздымая стакан с соком:
— Но не надо горевать! Не надо плакать! Ведь из-под днища издательства “Замок” уже стучат! Кто там? Кто этот неведомый избранник?
— Да вот, кто? — саркастически спросил Буряков. — Просвети, пожалуйста.
— Кривитько, один из ведущих авторов! — восторженно сказал Кудимов. — Геннадий Кривитько стучит из-под днища! О, радость! О, подарок судьбы! Спаситель! Новый мотор индустрии! Свежий двигатель прогресса! Нарекаем тебя, драгоценный ты наш Кривитько, Элиной Златокудровой!.. Ведь так? Так, никуда не денешься. Но теперь…
Он допил сок, отставил стакан и закончил:
— Но теперь новый стук — еще ниже. Совсем уж, видимо, откуда-то из преисподней. И знаешь, кто стучит? Вот угадай.
— Ага. Сейчас.
— Не хочешь? Ладно, не мучайся, я тебе и так скажу: Карпанчос!
— Да ладно, — отмахнулся Буряков.
— Ага, ладно. Вот и я говорю — ладно. Именно что ладно. Именно что ладушки. С руками отрывают. Только здесь, на выставке, сорок тысяч загнал.
— Сорок тысяч? — не поверил Буряков. — Карпанчоса?
— А ты думал, зачем я рекламой пылил? Верил я в него, дурака, верил. Завтра еду допечатку заказывать, — кивнул Кудимов. — Сразу триста. И еще на шестьсот предвариловку дам. — Он снова открутил крышку и булькнул два раза. — Я же тебе говорил: бери. Нет, скажи: говорил? А ты отмахивался. И прошляпил.
— Правильно понимаешь: дурак твой Карпанчос, — поморщился Буряков. — Скоро схлынет. Раскусят его: двух слов связать не может.
— Не схлынет, — возразил Кудимов. — Ты не понимаешь. Народ не связных слов хочет, а Карпанчоса. Есть разница? А если народ хочет Карпанчоса, нужно ему дать. И счастье, что находятся люди, готовые это сделать. Я то есть. А то, что Карпанчос мой, — сказал он с нажимом, — так это ты верно подметил. Весь мой — на сто процентов. А знаешь, почему?
— А ты не знаешь случайно, “Динамо” сегодня играет? — с холодной улыбкой спросил Буряков. — Или “Спартак”?
— Потому что ты, дорогой мой друг, облажался. А ведь мог бы взять! Оставил бы старому товарищу процентов тридцать… отстегнул бы маленько его жалкому издательствишку… И занимался бы сам. В полный рост. Горя бы не знал. Ясен пень: “Замок” с Карпанчосом еще лучше бы обошелся. Все бы тогда в шоколаде… Говорил я это?
— Говорил, говорил. Успокойся.
— Я спокоен. Как пульс покойника… Погоди, скоро загремит. Днями рванет, не сегодня-завтра. Я же тебе толкую: только тут сорок тысяч. Шишков-то хоть не в курсе, что я тебе Карпанчоса предлагал? Я с чистым сердцем, а ты лоханулся. Лоханешься еще раз, он тебя уволит.
Буряков сжал зубы. Затылок снова заломило.
— Да иди ты! — сказал он, решительно поднимаясь. — Извини. Мне своего Карпанчоса встречать.
— Шучу, — примирительно сказал Кудимов. — Могу я тебя подразнить? Ты же понимаешь: студенческое братство и все такое… А ты про кого?
— Про Сучасного… Тоже не лыком шиты: двадцать шестой роман представляем.
— А тираж?
— А тираж не скажу. Знаешь, почему? За тебя опасаюсь, — отыгрывался Буряков. — Тебе твой Карпанчос таким мелким покажется, что от зависти лопнешь. А я потом горюй по старому товарищу…
— Да, Сучасный, — задумчиво сказал Кудимов. Было похоже, что сейчас снова полезет за фляжкой. — Бедняга.
— Что вы все его так жалеете?! — вскипел Буряков. — Только и слышно: бедняга, бедняга! Нам бы с тобой такими беднягами быть!
— Ладно, — вздохнул Кудимов. — Увидимся.
— Ага, — кивнул Буряков и пошел вниз.
5.
Чтобы выкурить сигарету, приходилось выходить на улицу.
Впрочем, это могло только порадовать — начало осени выдалось ясным, солнечным. Клены густо краснели вдоль дорожек, и даже ординарная листва тополей и вязов, желтея и падая, еще не производила впечатления уныния и распада.
Он стоял на ступенях левее главного входа. Несмотря на близящийся вечер, очередь в кассу все еще змеилась. На небольшой площади раскинулись книжные палатки и ларьки каких-то совсем, должно быть, горемычных издательств, не имевших куражу и денег снять стенд внутри. Впрочем, читающей публики и здесь хватало: с набитыми какой-то макулатурой авоськами, пакетами, даже сумками на колесах. Особо густо толклись возле кулинарных, садоводческих, собачьих, рукодельных разделов; привлекали жадное внимание читателя и красочные буклеты чего-то автомобильного.
Он рассеянно разглядывал всю эту мельтешню. Вышивки, способы выращивания помидоров. Строим своими руками. Пудель как глава семьи. Десять способов изготовления самогона в домашних условиях. Давай, брат, отрешимся, давай, брат, воспарим. Воспаришь тут, как же… Вот уж чушь собачья, господи.
Посмотрев на часы и растоптав окурок, достал вторую сигарету. Идти обратно в павильон не имело смысла — Вадик вот-вот должен был привезти Сучасного.
Затылок не ломило: похмелье расплылось в бесформенную тяготу всего организма. “Приедет ли Генеральный? — задался вопросом Буряков. — Или опять надул?” Как бы там ни было, рабочий день когда-нибудь кончится. И он возьмет курс вон на те столики, откуда с самого утра веет сладостным чадом шашлыков. И выпьет две кружки ледяного пива. Первую — залпом. Вторую без спешки. Даже, может быть, три.
Что-то брезжило в мозгу, но путалось. Кончик нитки никак не хотел выловиться из бесформенного комка.
Листья шумели, теснились книжные киоски, толклись покупатели. Воздух казался то рыжим, то сизым. Откуда-то слева доносился дальний стук неустанного движка. Что-то происходило: люди толклись, несло шашлычной вонью. Где-то там продавали холодное пиво.
Текла жизнь.
“Что — жизнь? — с ненавистью подумал вдруг Буряков. — Что — действительность?”
Пройдет десять минут — что он вспомнит об этом? Как воняло горелым мясом? Как этот жирдяй в шляпе покупал неубиенный справочник садовода-огородника?!
Туман, морок, тени, путаница, миражи.
Если собственная похожа на дым, что сказать о жизни вообще?
Вдруг в памяти всплыло: “В конце ноября, в оттепель, часов в девять утра, поезд Петербургско-Варшавской железной дороги на всех парах подходил к Петербургу. Было так сыро и туманно, что насилу рассвело; в десяти шагах, вправо и влево от дороги, трудно было разглядеть хоть что-нибудь из окон вагона…”.
Откуда это? Начало “Идиота”? Неужели еще помнит? Но ведь…
— Что?
— Сигаретой не угостите?
— Да, да…
Вытряс.
— Спасибо.
— Не за что.
Рассеянно сунул полупустую пачку в карман. Оглянулся. Что-то он думал сейчас такое… что-то важное.
Ушло.
Зато снова всплыл Сучасный…
Вот все его жалеют — мол, бедняга.
А за что жалеть? — гребет деньги лопатой.
Когда-то Буряков у него учился. Его труды по античности вызывали громкие похвалы — они сияли тем сдержанным светом, что может явиться только после многолетних раздумий. Разумеется, эта слава не покидала узкого круга специалистов. В ту пору — лет пятнадцать назад — профессор был беден, как церковная крыса.
Потом бац! — инсульт. Кое-как выжил. Но охромел, окосел, закартавил, зачавкал… Левую ногу волочил как деревянную. Говорили, что работоспособной у него осталась только примерно пятая часть мозга…
Может, и врали, кто их знает.
Буряков вспомнил, как однажды тайком наблюдал за ним. Они столкнулись в студийных залах одной радиостанции. То есть что значит столкнулись? — Буряков профессора приметил, а тот — нет. В ту пору Сучасный уже был автором издательства “Замок”, Буряков редактировал, они активно работали, печатали неуклонно раскручивавшиеся романы… пришел настоящий успех, профессора осаждали толпы безумных поклонниц. Зачем в тот раз оказался на радио Сучасный, Буряков так и не узнал. Самого его пригласили в какую-то пятнадцатиминутку рассказать о новых книгах.
Вероятно, Сучасный тоже дожидался, когда позовут в студию. Но он, в отличие от Бурякова, не терял времени даром.
Сбоку от кресла стояла его палка. Левая рука висела недвижной плетью. Зато правая действовала вовсю: ни на секунду не прерываясь, Сучасный крупным детским почерком писал в тетради двойного формата — писал строку за строкой, строку за строкой, строку за строкой. Останавливался он, только чтобы перевернуть страницу. После чего, не потеряв ни одного мгновения, продолжал без устали наворачивать круглые вавилоны успевающего второклассника…
Больше всего Бурякова поразило выражение перекошенного лица. Сращение двух античных масок: левую часть занимала трагическая, правую — комическая, в целом же оно, будто вылепленное из мертвой глины, было совершенно неподвижным. Казалось, что и глаза не живут, а только изредка моргают.
…В конце аллеи справа показался разъездной минивэн издательства.
Сбавил скорость, свернул, покатил ко второму подъезду.
Вадик помахал рукой из-за стекла.
Буряков растоптал окурок, легко сбежал по ступеням и быстро пошел к машине, заранее готовя лицо к радостной и заботливой улыбке.
Часы
Понимаю, что ничего оригинального в этом высказывании нет: метро я не люблю.
Турникеты минуешь более или менее независимо, но уже эскалатор вторгается в твое личное пространство случайными толчками дробно сбегающих.
А в набитом вагоне и вовсе стискивают хуже, чем сигарету в полной пачке: ногти обломаешь, пока выцарапаешь.
Особенно раздражает, если тащишься по совершенно никчемному делу. И делом-то нельзя назвать. Глупость одна.
Но все равно: громыхай свои девять станций. Главное — глаза куда-нибудь упереть.
Несколько минут я смотрел на девушку у дверей. Она стояла спиной, отражение бледного лица дрожало, расплываясь, и ртутно вспыхивало, когда вагон пролетал мимо одной из ламп, что развешены в туннелях. Ухо, полузакрытое краем берета, затылок с забранными кверху темными волосами, поднятый воротник черной куртки. Отражение дрожало и плыло, и, в общем-то, трудно было понять, как выглядит ее лицо на самом деле.
Лампы шмыгали белыми мышами. В глубине туннеля их растворяла черная вода.
Может быть, мы могли бы познакомиться… понравиться друг другу. Кто его знает: даже полюбить.
А потом бы, наверное, тоже расстались.
Ее вынесло на “Парке”, она исчезла навсегда, но жалеть было не о чем: на смену уже ломились другие.
Зашипели двери, закрываясь, поезд задергался, завыл, набирая ход. И снова белые лампы одна за другой стали тонуть в черной воде туннеля.
Я вспомнил, как выкинул часы.
Часы были японские — “Casio”. Пинчер подобрал их на пляже. За минуту до того, треща и воняя, по широкой полосе плотного песка прогнал самовоз-багги с какими-то визжащими лихачками на борту. Должно быть, слетели с кого-то из них. Пинчер покрутил, разглядывая. “На”, — говорит. Наверное, так рассудил: сам он при часах, а я свои оставил в отеле. Да и, если разбираться, слова доброго не стоят: совершенно беспонтовые, пластиковые.
Я тоже повертел, прочел “waterproof”, надел и полез в воду. Я думал, их тут же разъест солью, тогда сниму и кину в мусорный бак. Easy come, easy go.
Но они не промокли. Или промокли, но все же исправно тикали. То есть помаргивали, как заведено у электронных.
Короче говоря, в тот день я их не снял. И еще года три не снимал — прижились. Хоть и беспонтовые, а удобные оказались часы. Еще одно подтверждение: никогда не следует судить по внешности. Тем более второпях.
А потом сломался пластик ремешка. И опять это было на море, только на другом. Может быть, мне самому в тот день следовало прыгнуть за борт. Нет, ну а что? Все пошло наперекосяк, развалилось, я чувствовал себя одиноким и ненужным. Даже лишним. А пара стаканов какой-то дешевки только добавила остервенелости.
И когда ремешок сыграл такую подлянку — треснул и развалился прямо на глазах, я только выругался — и швырнул эти чертовы часы в клочья пены. Паром еще не отчалил. Я видел: они долго тонули, растворяясь в темноте. Поблескивали, когда им удавалось поймать стеклом луч света. Что-то уходило от меня вместе с ними, таяло навсегда…
Почему-то я уверен, что вода и на этот раз их не повредила. Они ведь на самом деле были waterproof. Не исключено, что эти беспонтовые “Casio” и на морском дне исправно служат своему предназначению: ведут счет времени. Что ни делай, а они все исполняют долг. Я как раз перед тем поставил новую батарейку. Такие нескоро садятся. И тогда по сию пору какой-нибудь из тамошних крутых карасей — или кого там: шилозубов? — иногда тычется в одну из боковых пипок, чтобы дисплей озарился зеленоватым светом. Если, конечно, эти глубоководные существа способны интересоваться тем, как быстро идет время.
Так вот, когда я отшвырнул их, она взяла меня за локоть и сказала вполголоса: “Не надо, что ты. Все будет хорошо”.
Мы не были знакомы. Я ее даже не видел. В смысле — во время посадки не видел. Сейчас случайно притерло друг к другу в паромной толкучке, вот и все.
Я отдернул руку и вскинул взгляд, чтобы сказать что-нибудь вроде “Да ладно!”. Или даже: “Тебе-то что?”.
Но оказалось, что она, улыбаясь, стоит в круге направленного на нее света.
Это был тот самый свет: он неожиданно выхватывает чье-то лицо из тусклой сутолоки окружающего. И ты видишь его так, как, быть может, не увидел бы ни секундой раньше, ни минутой позже.
Я постоял с раскрытым ртом. а потом промямлил что-то в том духе, что, дескать, это все мелочи, да и вообще случайность. В общем, не обращай, смотри, какой закат.
И стал рассказывать, что к чему.
Уже даже не помню, что за “что к чему” это было. Чепуха какая-то, мелочь. Опилки жизни, что вечно летят в самую морду.
Но следующие четыре года мы были вместе.
А теперь я ехал, чтобы отдать ей какую-то дурацкую бумажку, случайно увезенную со своими вещами…
Поезд дернуло. Я едва успел схватиться за поручень. Какой-то мужик, едва не скатившись на пол, повалился на сидящих. В дальнем конце кто-то и впрямь упал. Все вокруг трещало, как при кораблекрушении. Я поймал испуганный взгляд женщины, чуть не отдавшей инерции мальчика, стоявшего между ее колен.
Еще пара-тройка рывков.
Тишина. Дальний гул подземелья. Где-то неподалеку — должно быть, в соседнем туннеле — догромыхивал другой состав.
— Встречный пропускаем, — хмуро сказал кто-то.
Динамик потрещал, потом машинист сообщил невнятной скороговоркой:
— Сохраняйте спокойствие, поезд скоро будет отправлен.
У меня затекла спина, я перенес тяжесть тела на другую ногу.
— Гос-с-споди, — просвистела какая-то старуха. — Как картошку возют.
Под днищем вагона угрюмо и яростно забился железный механизм. Смолк так же неожиданно, как начал…
Ну да, человек оказывается в круге света. Это как в цирке: глазеешь только на того, кто выхвачен лучом. Все на нем блестит. Глаза вспыхивают ярко, как у собаки. Весь какой-то особенный: и говорит не так, и выглядит иначе. Такой сверкающий и горячий, что кажется, будто от него к тебе льется тепло.
И если бы еще это сияние оказалось вечным!.. Но оно не вечно, увы. То есть для кого-то, может быть, и вечно. Что скажешь, им можно только позавидовать.
Должно быть, в ее глазах и я стоял в таком круге. Ведь она меня тоже любила… По крайней мере, хочется в это верить. Правда, чем больше веришь, тем хуже. Мышка бежала, хвостиком махнула. И никаких золотых яиц в будущем. Факт прост и правдив: может, кто и рассчитывал на вечность, но пришел пьяный шталмейстер: шелк, щелк, щелк! — повыключал к чертовой бабушке все лампочки. И цирк кончился.
— Осторожно, поезд отправляется, — деловито сказал динамик.
Вагон содрогнулся и поехал — как-то неуверенно, ощупкой. Мало-помалу ускоряющееся движение сопровождала целая серия пассажирских вздохов: наконец-то.
Ага, как бы не так: снова задергался и встал.
— Должно быть, авария, — сделал кто-то важное, на его взгляд, предположение.
Как-то раз я видел девушку: она кричала по сотовому, нервно цокая высокими каблуками от одного края тротуара к другому. Трубку держала в правой, а левую то и дело яростно запускала в темные волосы. Я с тревогой ждал, что сейчас она от отчаяния вырвет целый клок. Когда разговор оборвался, схватилась за голову теперь уже обеими, кинулась куда-то, но не сделала и пяти шагов: завертелась на месте, снова сорвалась, побежала в другую сторону, буквально через три метра тормознула, как на ралли, метнулась назад, опять остановилась, беспомощно оглядываясь и явно не понимая, куда ей на самом деле следует бежать.
Она вела себя точь-в-точь как потерявшая хозяина собака, видеть это было тяжело.
От Кристины такого не дождешься. Я и не рассчитывал. Да и вообще, на фиг нужны эти африканские страсти. Ну — плохо, ну — жалко, ну — сердце разрывается… но все-таки непонятно, почему нельзя держать себя в руках. Жизнь не кончается, как ни крути.
Поэтому все прошло более или менее спокойно. Я выложил последние соображения, и она согласилась. Согласилась, да. Что ж, говорит, конечно. Да, говорит, ты все испортил. Я даже не стал снова заводить волынку насчет того, что на самом деле она сама все испортила.
Я же видел, что она не больно-то переживала. Я собирал вещи, а она курила, каждую секунду стуча сигаретой о пепельницу, вроде как стряхивая пепел. Какой пепел, если секунды не прошло? Тум-тум-тум, тум-тум-тум.
Я так понимаю: она этого давно хотела. Когда-то сияло… а потом все так наслоилось… и так эти слои слепились друг с другом, так друг на друге перегорели, что теперь выковырять из-под самого низа прежнее сияние — что говорить, гиблое дело. Я бы мог об этом целую тетрадку исписать. Но зачем? Я виноват? — хорошо, пусть я виноват. Плевать, тут и подведем черту. Я уйду виноватым, а ты оставайся невиновной.
Поезд дернулся — и снова замер.
— Сохраняйте спокойствие, — таким тоном, как будто предлагал угоститься мороженым, сказал машинист. — Состав скоро будет отправлен.
Я взглянул на часы.
Я не люблю опаздывать, однако мы торчали в этой норе уже семь минут.
Что касается Кристины, то уж она-то наверняка опоздает. Сто процентов. Не было случая, чтобы она пришла вовремя. Я всегда говорил, что делаю на нее получасовую поправку. В том смысле, что приезжаю на полчаса позже, чем назначено. И тогда все в порядке — именно в это время она и соблаговоляет явиться. Ну или чуть запаздывает. Сущий пустяк — минут на десять.
Но на самом деле я органически не могу приехать позже назначенного времени, а потому вечно торчу, как дурак, эти чертовы полчаса там, где должен. Почему бы, правда, самому не задержаться? — нет, не могу. Вот и сейчас. Чтобы передать из рук в руки оказавшуюся в моих вещах ее бумажку, нужна секунда. Но нет, я буду стоять столбом битые полчаса… впрочем, уже меньше — спасибо, поезд задержался. Буду стоять и злиться. Что за глупость?
Качнуло.
— Граждане пассажиры, — сказал машинист. — На станции несчастный случай. Будьте внимательны при выходе из первого вагона.
Поезд завыл, затрясся, как перед припадком, в стекло ливануло желтым светом, тормоза посвистывали, замедляя ход вдоль перрона.
Пух! — зашипели двери, раскрываясь. Из каждой вывалилось тонны по четыре стиснутого мяса. Даже, кажется, пополам с фаршем.
По идее, взамен ему немедленно должно было поступить новое.
Однако перрон был пуст, и когда я ступил на плиты, то сразу ее увидел.
Молодой рослый полицейский стоял, нарочно растопырившись: предохранял от выходящих, чтобы кто-нибудь сослепу не шагнул в ту сторону. Понятно, что выглядел он сурово и озабоченно.
Двое в зеленых халатах — должно быть, врач и санитар — сидели в двух метрах, на ближайшей скамье, возле большого пластикового короба, с которыми ездят на “скорой”. У этих вид был самый обычный, свойственный людям, которым предстоит дожидаться, когда рак на горе свистнет: скучающий.
Тело было накрыто синим покрывалом, и длинные пряди выплеснувшихся из-под него светлых волос резко выделялись на темно-сером граните.
— Не задерживайте, — бесстрастно сказал полицейский.
Но я не мог оторвать ног от того самого гранита, по которому рассыпались Кристинины волосы.
Однако, хоть и окаменев, я боялся, что сейчас упаду: в мозгу вспыхивали огненными шарами и беспорядочно метались образы, каждый из которых с легкостью мог прошибить лобную кость. А при соударении с подобным себе — разнести всю голову.
То есть она тоже мучилась и не хотела?.. и не знала, что будет дальше?.. И это было не равнодушие, а что-то другое?..
Все встало с ног на голову. Выходит, я… Мне… Боже мой, что же я наделал!.. Все спрессованное распалось на слои, я на мгновение ослеп.
Но при этом почему-то снова видел, как медленно растворяются в зеленой воде выброшенные часы. Снова чувствовал касание ее руки, слышал хрипловатый голос: “Не надо, что ты. Все будет хорошо”.
— Гражданин, проходите! — повторил полицейский.
Пересилив столбняк, я повернул голову.
В первые два вагона посадки не было — вдоль перрона уже стояли металлические заграждения, — но дальше бурлила обычная толчея, усугубленная вдобавок нарушением графика движения.
Двери закрылись, поезд тронулся.
Два раза челюсть стукнула попусту. С третьей попытки я деревянно выговорил:
— Она. Знаю.
— Что? — раздраженно переспросил сержант, недослышав: колеса невыносимо гремели за спиной, вагоны с диким визгом уходили в туннель.
— Я говорю…
— Гражданин, вы что? — парень нахмурился и сделал полшага в мою сторону. Врачи наблюдали за нами с некоторым любопытством. — Никогда не видели, как под поезда бросаются? Проходите!
Честно сказать, я и на самом деле прежде не видел. Но сказал другое:
— Я ее знаю.
Полицейский с подозрением меня рассмотрел.
— Потерпевшую знаете?
— Знаю. Это Кристина Грекова.
Он хмыкнул.
— Да ну? Как же вы так, с лету, опознали?
— Волосы, — пояснил я. — Я же вижу волосы.
Он пожал плечами. Ну и впрямь — мало ли у кого волосы.
— Мы должны были здесь встретиться.
— Здесь? — уточнил он, глядя уже более сосредоточенно.
— Здесь, — подтвердил я. — У первого вагона.
— Дела, — протянул он хмуро. — Соболезную… Но все равно. Тут вам делать нечего. Пока медэксперт не приедет, ничего не будет. Поднимайтесь в вестибюль. Там полицейский пункт, вам скажут.
Я бросил взгляд на синее покрывало. Отвернулся.
Медленно пошел вдоль перрона. Потом свернул направо за колонну.
И тут она чуть не сшибла меня с мимолетным городским “Извините!”.
Должно быть, в первую секунду не узнала: метнулась правее, обегая.
— Кристина!
Она оглянулась.
— Я опоздала, — сказала она сухо. — Извини.
Что касается перекошенности моей физиономии, то, полагаю, она списала ее на переживания, связанные с нашим разрывом.
Прошло восемь лет. У нас двое детей.
Позже я догадался, что бумажка недаром оказалась в моих вещах: она подбросила ее нарочно: нам пришлось бы встретиться, и она надеялась, что к тому времени я опомнюсь.
Я никогда не рассказывал Кристине о светлых прядях, разбросанных по граниту.
А сам подчас вспоминаю тот день.
К нему крепко-накрепко привязаны выброшенные когда-то часы: растворяются в черной, совершенно безжизненной воде. В моем воображении они тают точно так, как тает и гаснет в туннеле вечности само время.
Мне было бы интересно узнать, кто была та женщина, накрытая синим покрывалом.
Иногда я пытаюсь додумать. Сколько лет? Чем занималась? Что толкнуло ее под поезд?
Меня посещают смутные догадки. Я даже начинаю верить в некоторые из них: почему-то кажется, что жизнь женщины, лежавшей под синим покрывалом у первого вагона, складывалась именно так, как мне подумалось, а не иначе, и что выдуманные мной обстоятельства на самом деле имели место.
Но, конечно же, ни одна из моих догадок не более достоверна, чем любая другая.