Опубликовано в журнале Знамя, номер 11, 2012
Об авторе
| Сергей Михайлович Бархин — театральный художник, архитектор, народный художник России, лауреат Государственных премий, премии “Триумф”, многих театральных и архитектурных премий, действительный член Российской академии художеств.Автор книги “Ламповая копоть” (2007) — альбома архитектурных, графических, театральных работ и воспоминаний, эссе, драматургических опытов, — получившей премию Московской международной книжной ярмарки “Книга года”. В “Знамени” были опубликованы отрывки из этой книги “Осколки радуги” (2006, № 1) и короткие афористичные эссе “Заветки” (2010, № 4), изданные затем отдельной книгой (2011). Живет в Москве.
Сергей Бархин
Эх, школа… любимая школа!
Никогда не забывал и помню довольно подробно так любимый папой, дружком Осей Чураковым и мною рассказ Генриха Бёлля “Путник, когда ты придешь в Спа…”. Недавний немецкий школьник в самом конце войны после тяжелого ранения попадает в свою школу уже как в госпиталь. Он почти без сознания, но всё же узнает всё, даже запах табака швейцара.
Мне тоже пришлось побывать в своей школе после того, как я окончил её, с недоумением получив простой аттестат с двумя, по моему мнению, незаслуженными четверками. Все шесть лет института я жил у родителей, рядом со школой, но все годы был так зол на то, что четверки заставили меня все лето готовиться к экзаменам в институт, что зашел в здание школы всего лишь дважды, много времени спустя. Хорошо, что не после ранения.
Школа наша имела номер 31. Находилась она во Фрунзенском районе Москвы, который раньше назывался Хамовническим. До революции это была частная Алферовская гимназия. Ее основателей Александру Самсоновну и Александра Даниловича Алферовых большевики расстреляли в 1919 году.
Первый раз после окончания я пришел в свою школу на выборы в Верховный Совет СССР. Голосовать мы, жители Фрунзенского района, должны были за некоего Фрола Романовича Козлова. В актовом зале устанавливались разборные будки из бордового бархата для “тайного” голосования. Избиратели могли сделать выбор. Но, несмотря на то что это было предложено, второй фамилии в бюллетене не было. Приходилось “выбирать” из одного Козлова. Я зашел в будку и с некоторым страхом вычеркнул его — выполнил, якобы, долг.
Этого Козлова, а он был чуть ли не второе лицо государства, скоро сняли, по слухам, из-за бриллиантов жены. Я как в воду смотрел. Но долгое время, хоть и взрослый, но испуганный, был уверен, что они (чекисты) засекли меня, и ждал наказания. Больше я ни на какие выборы никогда не ходил, даже в наши дни. Справедливости ради должен сказать, что не делал этого не из принципа и не из страха. Просто стало наплевать на государство.
Второй раз я пришел в свою школу через много лет, когда в её здании уже находился районный суд. Его разместили там после того, как почти всех жителей района постепенно переселили на окраины, в новые “хрущевские” отдельные квартиры. Не стало жителей — не стало детей. А ведь после войны училось по сорок человек в классе. А классов было десять, по три-четыре в потоке. Итого — больше тысячи человек. Учились в две смены. И только мальчики! Рядом было еще две-три школы.
В двухтысячные годы мы, бывшие школьники, встречались в библиотеке имени Аркадия Гайдара в Ружейном переулке. Кто-то из нас узнал, что высокий берег Москвы-реки с видом на Киевский вокзал приглянулся богатым застройщикам. За первые десять лет они там построили три отвратительной компьютерной архитектуры буржуазных дома и уже было раскрыли пасть и на здание нашей бесценной школы, возведенной архитектором И.А. Ивановым-Шицем в конце XIX века. Хотели сломать — ведь это почти самая высокая точка Москвы да с видом на реку. Здорово бы, казалось им, что-нибудь своё здесь соорудить!
Но теперь, когда строительство и тем более уничтожение зданий в центре запрещено, может быть, всё обойдется и здание школы сохранится. Надеемся.
До сих пор там находится районный суд. И как раз в этом суде рассматривалось дело Ходорковского и Лебедева. И я решил посетить столь памятный мне уголок теперь московского судопроизводства. Прежде чем я попал на суд, ходить пришлось три раза. То заседание перенесли, то подсудимых не привезли. Моя сестра Таня живет рядом, в родительской квартире, и оттуда до школы — две минуты. Так что я не слишком пострадал. Хотя приходилось вставать непривычно рано. Но каков у них, новых русских, порядок!.. А?..
Пришедший в школу после фронта и педагогического института наш литератор Михаил Владимирович Фридман много лет спустя в одной из глав своего романа “Книга Иосифа” описал воображаемый суд над ним, уже немолодым, когда он зашел в школу, просто зашел в лирическом настроении. Директор Дмитрий Петрович и бывшие школьники разыграли настоящий суд, с судьей, обвинителем и защитником. Преступление Михаила Владимировича заключалась в том, что он посмел уйти из школы в аспирантуру, а не остался навсегда учителем. Уж почему именно мне он отдал в своей книге роль адвоката, я не знаю, в школе я не замечал его особого ко мне отношения.
И Михаил Владимирович тоже как в воду смотрел. Ибо суд, поместившийся в нашей школе, стал скоро знаменит. И надо же было сделать из такой хорошей школы такой плохой, нелюбимый всеми советский и постсоветский суд!
До суда над Ходорковским и Лебедевым слово “хамовнический” было нейтральным. Так назывался наш Дом пионеров — первый в Москве. Теперь он сломан, и вместо него выстроено нечто отвратительное.
А наша бывшая школа — это хамсуд.
Вспомнил Леночкину деревню. До революции она называлась Звонорье. А после — Свинорье. И в наше время — так же. Как странно и некрасиво.
В детстве я знал, что был, что есть поэт Осип Мандельштам. Его, как и Есенина, читал нам за рубли одноногий инвалид войны, алкоголик и бывший юрист Саша. И я знал, что между Пироговкой и Усачевкой есть садик, называемый садом Мандельштама. Всегда думал, что это в честь поэта, хотя не понимал, как это — в честь расстрелянного врага? Думал, может, задержалось дореволюционное название или оно неофициальное, простонародное. Но откуда простой народ знает Осипа Мандельштама? Оказалось, сад назван так в двадцатом году в честь какого-то советского районного начальника. Теперь название изменили на “Сад Трубецкого”. Какого Трубецкого? Я знаком с Мишей Трубецким, когда-то работавшим литографским мастером в Челюхе (Доме творчества художников на станции “Челюскинская”).
Суд над Ходорковским происходил в бывшем физическом кабинете. Возможно, мне сказал об этом кто-то из завсегдатаев процесса.
Я помнил, что раньше там, справа от двери, на специально сколоченном помосте, стоял огромный учительский стол, многократно перекрашенный черной масляной краской. С передней стороны он был закрыт от нескромных взглядов учеников…
Как всегда, меня унесло в сторону, и я забыл рассказать о самом главном — об учительнице физики, Физичке, в которую когда-то был не то чтобы влюблен, но…
Мой найденный блокнот с записями:
1 июля 2010 года.
Пошёл послушать, как проходит процес над Ходорковским и Лебедевым.
Я попал с третьего раза. Милиция, обыск, паспорт.
Все, конечно, покрыто кафелем, пластиком под дерево с белыми пластиковыми планочками. Прежние — только перила лестницы.
Эти, теперь антикварные, перила были особенные, специально для школьников. Вполне декадентский рисунок решетки перил был для школы не так важен, главное — сам деревянный, круглый в разрезе поручень. По всей длине каждого марша цилиндр поручня был схвачен железными кольцами через разные расстояния непонятного мне ритма, в 10-30 см. Эта конструкция не позволяла озорным школьникам съезжать верхом по перилам.
На третьем этаже — зал № 7. Это и есть бывший кабинет физики. В части актового зала и учительской — зал № 8, в части тамбура физического кабинета — помощник председателя суда, а в передней части актового зала — общий тамбур 8-го и 7-го залов. 6-й зал расположился в бывшем туалете. Кажется — так.
Всё перепланировали в советском стиле и всю нашу школу испортили, загадили. Главное — уничтожили пространство. Зал, где проходили все наши спектакли, комсомольские собрания, вечера и танцы, уничтожили.
Чтобы сделать из кабинета физики зал суда, сломали стену, отделявшую собственно кабинет от лаборатории — кладовки с одним окном, где хранились электрические приборы и другие наглядные пособия. Теперь длина зала суда составляет около десяти метров. Вход остался на прежнем месте. Справа от входа, где раньше были помост, приборный стол и стул учителя, теперь скамьи для зрителей. Туда я и сел, стараясь быть ближе к тому месту, где в старые годы я сидел с Физичкой под столом…
На длинной стороне комнаты теперь образовалось не три, как, мне кажется, было раньше, а четыре окна. Вдоль этих окон, на некотором расстоянии от них, стоит стол для прокуроров с четырьмя или пятью стульями. Сзади, на месте бывшей лаборатории, — четырехметровой длины стол судьи с креслом за ним. С левой стороны, на большом расстоянии от стены, — длинный стол для адвокатов. Позади них, вплотную к стене, стеклянный “ящик” для подсудимых. Перед ним, слева от меня, — два-три милиционера. Почти в самой середине, прямо передо мной, — трибуна свидетеля, которого я могу видеть лишь со спины.
Я любил физику. Да, собственно, не физику, а “Занимательную физику” Якова Исидоровича Перельмана. У нас с Таней был этот двухтомник, отлично отпечатанный по репарациям в Германии на великолепной лощеной тонкой бумаге. Как я потом выяснил, это было уже четырнадцатое издание, и в нем было предисловие этого самого Перельмана в траурной рамке. В девяностые годы я купил в Пушкинской лавке в проезде МХАТа (теперь вместо неё жалкое кафе) двухтомник Перельмана двадцатых годов, на очень плохой бумаге, наверное, восьмое издание, — в память о своей любви к тому немецкому, так богато иллюстрированному изданию.
Большую радость доставляет мне мысль, что наш самый знаменитый гений, новый Перельман, Григорий Яковлевич, я уверен, тоже имеет эти книги.
Ах, как эти Перельманы — физик и математик, особенно новый, — всыпали всем дуракам!
Зрителей на суде человек тридцать. Все мы вначале стояли на главной школьной лестнице и ждали, когда привезут или приведут с четвертого этажа “преступников”. Когда их вывели на лестничную площадку, раздались аплодисменты каких-то совсем молодых и бывалых их сторонников. Я увидел заключенных. Они были совершенно такие же, как и мы. Но было видно, как же они утомлены, даже измучены.
То, что я знал немного физику, дало возможность Славке Хохлову через тридцать с лишним лет воскликнуть: “Зачем ты пошел в этот Архитектурный?! Надо было идти на физику. Физику ты знал лучше всех в классе!”. На самом деле лучше всех я знал химию. Возможно, даже в какой-то момент лучше, чем Лидуха — Лидия Владимировна, химичка и наш классный руководитель. Но это только в седьмом и восьмом классах, органика мне не была интересна.
Может быть, из-за, якобы, знания физики Физичка и выбрала меня читать на голоса какой-то отрывок из Перельмана.
Здесь пришла пора порассуждать о любви, страсти и желаниях юношей.
Да может ли ученик, нет, не влюбиться — возжелать учительницу?! Возможно ли такое? Да, мне кажется, может и даже неизбежно должен. Я уверен, что миллионы учеников любят учительниц и мечтают о них. Я знаю — есть и браки с учительницами, и самоубийства учеников. Возможно, очень трудно в своих чувствах признаться насмешливым соученикам.
Могут влюбиться и учительницы. Не так давно восьмидесятипятилетняя учительница, бывший член партии большевиков, призналась в любви семидесятипятилетнему бывшему своему ученику. Все это происходило при мне, во время одной из наших ежемесячных школьных встреч. На ту встречу были приглашены учителя. Я немедленно стал к ней относиться с почтением, и к ней того, школьного, времени, и, конечно, к сегодняшней.
Вот я и сам осмелел. Вот и вспоминаю.
Желания… Невыносимые желания. Это почти единственное, о чем еще можно вспоминать в старости.
На обычных уроках физики я садился на свободную первую парту левого ряда. Учительница же стояла перед учениками на одной левой ноге, правую же ставила на угол деревянного помоста, сооружённого для того, чтобы ученики лучше видели электрофизические приборы, стоящие на столе. Моё место давало мне возможность увидеть её прямую левую ногу намного выше колена, завершение чулка и треугольник обнажённого бедра. Я изнывал от желаний. Возможно, она заметила мой страстный интерес, потому что почти всегда вела урок стоя, опершись правой ногой на угол помоста, и изредка поглядывала на меня.
В тот день она устроила праздник физики — урок-спектакль. Мы сидели втроём — с ней и ещё с одним учеником — под столом и читали “Занимательную физику” Перельмана. Выпачканной мелом маленькой кистью руки она крепко держала меня за запястье. Сидя почти вплотную к ней, я видел полные её ноги с внутренней стороны. Коротковатые чулки оставляли часть бёдер голыми. Дальше шли довольно широкие, видимо, тёплые трусы, которые…
Я был так возбуждён… Я не знал, что я могу позволить себе… Я с трудом читал текст из “Занимательной физики”, а должен был давно знать его наизусть. На столе в это время что-то происходило внутри стеклянных колб, наполненных газом. Что-то вертелось, зажигалось, сверкало. Много лет спустя я, вспоминая какой-то дореволюционный электрический прибор с этого стола, сделал для спектакля Генриетты Яновской несколько таких приборов, с помощью которых изображали молнии и грозу.
Мы сидели почти в полной темноте. Два или три окна были зашторены. Лишь последнее, у самого стола, было чуть приоткрыто. Физичка сделала это специально, чтобы я, она и третий смогли подсмотреть текст, если забудем… А учительница — совсем близко. Если бы мы были в этой подлодке вдвоем, я бы еще рискнул дотронуться. А так…
Ходорковский и Лебедев находятся в “домике” из дерева или металла и стекла. Там есть щели шириной сантиметров в пятнадцать, через которые адвокаты переговариваются с заключенными и передают им блокнотики, тексты на писчей бумаге и т.п.
Подсудимые — утомленные, грустные, довольно худые, с серыми лицами, седоватые мужики — похожи на перезревших младших научных сотрудников. Видно, как тяжело им далось заключение.
В нашей жизни таких людей нет. Все — толстые или с толстыми лицами. Заметно, как иногда в фильмах про войну или в эпизодах про тюрьму режиссерам трудно подобрать массовку.
Адвокаты — их человек восемь-девять — наоборот, очень живые, некоторые совсем молодые. Две приятные нестарые ученые дамы. И четыре вальяжных, в стиле Жана Габена, но не столь шикарных, седоватых господина из французских фильмов.
Судья говорит тихо, скромно и непридирчиво, как вялый учитель, тоже как из старых французских фильмов.
Прокуроры — четверо, все полковники. Одна — молодая, возможно, даже красивая, яркая татарка или узбечка, но с тремя звездами — полковник. Трое других — стриженные ежиком, похожи на ментов-начальников.
Моя учительница физики, для других, возможно, и некрасивая, мне в тот год очень нравилась. Небольшого роста, с широкими скулами. Такими бывают волжанки — марийки, чувашки, мордовки — или казашки, киргизки. Мне и сейчас нравится киргизская красота. Возможно, я интуитивно вспоминаю эвакуацию и восторг от липкинского “Манаса великодушного” (если кто знает, кто они — С.И. Липкин и его Манас). Сегодня в Москве очень много приехавших из Киргизии. Даже простые киргизские женщины очень красивы.
Волосы у моей физички были темные, жесткие, неухоженные. А лицо совершенно белое, ни в малейшей степени не смуглое.
Подсудимые иногда тихо, неслышно для зрителей переговариваются с главным адвокатом.
Вопросы судьи — простые, без придирок. Вопросы прокуроров — глуповатые, часто вызывающие смех у адвокатов и даже у зрителей (может быть, журналистов). Среди зрителей есть и молодые ребята, и три-четыре худенькие старушки, которые до заседания поставили на стол адвокатам букетики.
За тот час, который я пробыл на суде, вызвали только одного свидетеля — свидетеля защиты. Это была дама — доктор наук и профессор права. Она говорила ясно и так же ясно отвечала на изнуряющие меня многочисленные вопросы прокурора о том, кто оплатил ее работу и поездку. Она должна была как специалист говорить по существу дела Ходорковского и Лебедева, а прокуроры хотели поймать ее на незаконном приезде.
Стало так скучно, что я не выдержал, встал и вышел из зала. Быстро спустился с третьего этажа и выбежал на улицу, как с самого ужасного спектакля.
А всего за год до моих похотливых мечтаний, в шестом классе, та же Физичка преподавала нам более простые разделы физики, какие — не помню. Было это не в кабинете, а еще в классе. Вела она урок, видимо, плохо, неинтересно, и класс расшумелся, расхулиганился настолько, что она вынуждена была вызвать завуча и блистательную учительницу математики Марию Степановну. На бесконечные попреки и угрозы учителей никто из учеников не смог вымолвить даже слова в свое оправдание. Один я, негодяй и дурак, встал и сказал, что учительница физики — плохая. А нам, мол, нужны такие хорошие, как Марьстепанна. До сих пор горят уши. А ведь это была моя Физичка…
На наших встречах бывших школьников в библиотеке в Ружейном переулке я как-то упомянул эту учительницу физики, ушедшую от нас после седьмого или восьмого класса. Один из пришедших, зубной врач, сказал, что видел ее лет через двадцать в психбольнице. Может быть, он там лечил зубы больным, но я ему не верю! Впрочем, от тюрьмы и сумы, да и желтого дома не зарекайся.
Февраль-март 2012 года
P.S. И всё в том же здании нашей бывшей школы, в которой когда-то учились дети князей Голицыных, Гагариных, внучка Льва Толстого, дочери Шаляпина, Поленова, Серова и даже Марина Цветаева, сегодня так неправедно судят девочек из панк-группы Pussy riot — поющих художников, ставших более известными, чем сам Илья Кабаков. Вот так и всё меняется к худшему.
Август 2012 года