Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2011
Об авторе
| Татьяна Марьина — очеркист и прозаик, финалист премии им. И.П. Белкина. Родилась в п. Ленинском Тульской области, в 1977 году окончила Заокскую среднюю школу. Высшее инженерное образование (факультет механизации сельского хозяйства) получила в 1985 году в Костромском сельскохозяйственном институте. Работала токарем-револьверщиком на Серпуховском заводе в Московской области, инженером по сельхозмашинам в Ярославской области, техником-технологом и диспетчером производства на Балакиревском механическом заводе во Владимирской области, санитаркой, уборщицей, сторожем… Побывав безработной и бомжем, вернулась в Кострому. В родном вузе, ставшем сельхозакадемией, работала паспортисткой, уборщицей, лаборантом, ассистентом. Окончила очную аспирантуру, защитила кандидатскую диссертацию по эстетике в МГУ им. М.В. Ломоносова, доцент кафедры философии. Прошлая публикация в “Знамени” — “Университеты русской Швейцарии” (2010, № 6).
Татьяна Марьина
Франция, Япония, Кострома
Мой родной вуз — Костромская сельскохозяйственная академия “Караваево” — дал мне несколько замечательных возможностей найти дорогу к себе. Здесь я получила диплом, училась в очной аспирантуре по специальности “Эстетика”, вуз направил меня на защиту в МГУ, в редакции академии вышли моя монография и сборник прозы. Здесь мне, бездомной, тринадцать лет назад дали общежитие, и с моим должностным ростом условия проживания улучшались; благодаря академии и караваевской земле выросли мои дети.
В наших буднях не все гладко — в среде людей интеллектуального труда, и творческих, и амбициозных, а порой и завистливых, и откровенных карьеристов, — в такой среде не может не быть подводных камней и течений. Но мой бесконечный сюжет и мотив — люди, которые не “подставят”, судьбы, которые впечатляют, дороги, которые мы одолеваем.
С Овиком я познакомилась в коридоре Московского университета. С исключительной деликатностью он спросил меня, не на восемнадцатое ли октября назначили мне защиту кандидатской диссертации. И на утвердительный ответ значительно произнес: “Вы будете защищаться с японкой Мики Митико”.
В тот момент измученная и усталая, я не отреагировала никак, будто бы уж если не еженедельно, то хотя бы ежемесячно защищалась с японками. Не могла же я предвидеть, что наше трио — Овик, Мики и я, или, как все тут потом говорили, “Франция, Япония, Кострома” — сложится на долгие годы.
Тогда, в коридоре, Овик не показался мне примечательным: среднего роста, в обычной какой-то ветровке — я в такой же почти хожу и в академию на работу, и в огород. В черно-серой гамме я, безразличная к одежде, тогда не прозрела ни утонченности, ни изысканности; но вот в удлиненном и большеглазом лице утонченность, безусловно, просматривалась. Черный волос, крупноватый нос и карие глаза исподволь выдавали кавказскую кровь, но в вырезе крыльев носа, благородной округлости подбородка и в общем изяществе облика чувствовалось что-то еще. Я тогда не могла определить, что, потому что не знала, что передо мной — европеец. Безусловно, европейцев я встречала, но не общалась с ними. Его отличала какая-то живость, ведь провинциальная российская затурканность — тоже часть наших натур…
Овик был европейцем отчасти. Его отец был наполовину французом, а мать — корсиканкой, и он все время это подчеркивал. Корсика — тоже Франция, но французы корсиканского происхождения — особые, может, и не столь великие, как Наполеон, но все же… Овик много говорил об особенностях французов из различных провинций. Те же корсиканцы по-французски говорят с акцентом, растягивая гласные, анекдоты про них — примерно как у нас про кавказцев. Анекдоты того же подтекста, что у нас — про чукчей, ходят во Франции про бельгийцев, в Испании — про португальцев, а в Англии — про шотландцев. Гасконец — имя нарицательное для коварного человека… Мне, конечно, надо было бы слушать все это разинув рот, а лучше — записывать, но я была зациклена на защите диссертации, которая казалась мне недостижимой, как банан для лягушки из сусанинского болота… Отец Овика был французом по матери, по отцу — армянином, а дед — из армянских беженцев от геноцида 1915—1916 годов. Об этом Овик прямо никогда не говорил — лишь согласно кивал на мои догадки.
При первой встрече мы недолго поболтали, и я так и не смогла определить тогда, кто он и что. Речь его была исключительно правильной: ни акцентов, ни шероховатостей, ни растянутых междометий при подборе слов. Иностранца в нем выдавала манера говорить. Не наша манера, не русская — обдумывать, прежде чем сказать. А также необычайная, обволакивающая собеседника вежливость, притом естественная, врожденная, сейчас бы я опять сказала — европейская. А тогда — ну что я знала о европейцах, кроме того, что они не россияне?
Как же я была удивлена, узнав, что Овик — известный математик и в какой-то страшно замысловатой математической области таких специалистов, как он, всего трое в мире. Он — академик шести академий мира и возглавляет диссертационный совет в МГУ, свободно владеет четырьмя языками, а за его статьями на английском охотятся мировые научные журналы…
Понятно, тогда я и знать не могла, с кем я разговариваю, а знала бы — обошла бы почтительно стороной столь значительную фигуру. Но в том-то и дело, что сам Овик себя значительным не считал. В его случае ошибался Карнеги, объявив важным для каждого человека “чувство собственной значимости”. Я без этого чувства тоже как-то живу, чаще чувствуя не значимость свою, а ничтожность. У себя в академии я, не стесняясь общаться ни с коллегами, ни с ректором, панически боюсь вахтеров и уборщиц. Еще — мелочных сплетен, откровенного хамства, крикливых интонаций мелких чинуш — я чувствую себя перед ними полнейшим ничтожеством. И они этим так радостно злоупотребляют, будто у меня на лбу написано: “я вас боюсь”… Но почему-то доктор математических наук, профессор и академик с мировым именем не увидел этой надписи — так же, как и я не опознала в нем доктора, профессора и академика; и мы, как любил всегда говорить Овик, “мило поговорили”.
Овик сразу стал ведущим в нашей тройке. Не только потому, что был единственным мужчиной, и не только потому, что умница и талантище. Мики как восточная женщина могла уступить лидерство кому угодно, даже мне… Овик всегда с интересом слушал мои рассказы о Костромском крае и все грозился приехать, но я и сейчас понимаю, что это невозможно. А мне он говорил: “Когда будете во Франции…”. Смешно, да? Как это я смогу быть во Франции?! Я к матери в Мантуровский район два года выбраться не могу — не потому, что нет времени, а потому, что нет денег. “Когда будете во Франции, посмотрите, Таня, Лувр…” Горько-то как!
Овик жил в Москве около двадцати лет, если не считать двухлетней стажировки в Италии и полугодовой в США. Заняв первое место на мировой олимпиаде по математике среди школьников, он мог выбрать себе для дальнейшего обучения любой университет мира. Овик выбрал МГУ, в шестнадцать лет стал студентом и на долгие годы — москвичом. В двадцать пять лет он защитил кандидатскую диссертацию, а в двадцать семь — докторскую. К своему тридцатипятилетию обладая многими и многими титулами, он, казалось бы, мог почивать на лаврах. Но он много работал и раздражался, когда его опять куда-то приглашали — на защиты, симпозиумы, конференции… И надо было отрываться от своей любимой науки и уезжать из Москвы в иные столицы. Прожив большую и лучшую часть жизни в России, Овик стал космополитом и интернационалистом, но с большим сочувствием относился к России и русским. Лихие девяностые застали его в России, и трудности нашей жизни сильно его огорчали.
— Я — что! Я плохо не жил никогда, — говорил он мне. — Вот так, чтобы не было денег и не было кушать, — этого не было никогда. Ну и что, что с шестнадцати — без семьи? Нет, мне никто из родных не помогал. Да, из состоятельной семьи, но у нас не принято. У меня получалось всегда себя обеспечивать. И жил я в столице, а не где-то там… Я вообще не представляю, Таня, как вы где-то в какой-то Костроме без работы и жилья поднимали двоих детей!
Мы с Овиком и Мики сидели в уютной пиццерии окнами на храм Христа Спасителя, и для меня это был единственный вояж в подобного рода московские заведения, поэтому я преследовала иную мысль, нежели поесть за чужой счет. Поскольку дамской сумочки у меня сроду не водилось, еще в гардеробной я вытащила из своего потертого пакета фотоаппарат-мыльницу и засунула в неимоверно широкий рукав. Овик бровями выразил неудовольствие, но я не отреагировала.
— Таня, здесь это не принято, — вынужден был заметить он, на что я ответила прямолинейно, по-русски:
— Овик, вы можете меня не кормить, но я должна это все великолепие сфотографировать, иначе мне в Костроме никто не поверит, что я здесь с вами была.
Пока мы пререкались, Мики, чувствуя себя здесь как рыба в воде, с великолепным изяществом и проворством восточной женщины вытягивала на свой и наши подносы экзотические блюда, накладывая на распробу и того, и этого. Помимо коронной пиццы много лет спустя я могу припомнить целыми горками разложенных на блюдах крабов, раков, креветок, устриц и прочую живность под названием “морепродукты” и вопросительный взгляд Мики: надо ли мне положить это? Оно лежало на моей тарелке. Но, даже хорошо усвоив в нелегкой жизни, что такое лютый голод, есть это я тогда не смогла… Запомнились мне целыми веточками нерезаная зелень (отстав от жизни, я думала, что зелень все еще принято измельчать) и лукавый взгляд пожилого повара в опрятной одежде, тут же, над очагом, переворачивающего вертела: он опознал во мне нищую провинциалку. Через несколько лет мой сын, выбравший эту профессию, будет писать курсовую работу на тему: “Японская кухня”…
Овик говорил:
— Даже сейчас, многого добившись и хорошо зарабатывая, я не могу себе многого позволить; не могу позволить того, что было бы возможно для меня во Франции. Там заработок был бы у меня значительно больше. Но не все в России могут зарабатывать столько, сколько зарабатываю я. И я не понимаю, как же они живут тогда? Они не могут, например, вот так просто поесть в ресторане… Я могу позволить себе два-три раза в месяц — вот так, как сегодня — привести своих друзей покушать и поговорить. На мне это никак не отразится. А у себя во Франции я мог бы ходить обедать или ужинать с друзьями каждый день. И тоже это не отразилось бы никак на моем кошельке. Но здесь я могу только изредка. Понимаете?
На мой вопрос — а что же держит тогда его в России, ведь и на родине он, математик с мировым именем, устроился бы не хуже — Овик согласился с улыбкой:
— Да… Но там… как бы вам это объяснить? Там бы я был как все… Я уже однажды взял и уехал, и даже прожил там почти два года. И знаете, что оказалось? Да, я работал в университете, да, у меня были ученики, да, я каждый день встречался с друзьями, мы хорошо отдыхали в ресторанчиках, ездили к морю по выходным, ходили в музеи и театры. Но однажды я вдруг подумал вот что: в Москве у меня за год выходило четырнадцать—шестнадцать статей, то есть статья, а то и две в месяц в серьезных научных журналах. Хороших статей.
Я помню, он показывал мне одну — на шестьдесят одну страницу, на английском языке, в издании Кембриджского университета. Я тогда разохалась и сказала с восхищением, что ему здорово повезло, на что Овик снисходительно ответил: “Ну, что вы, Таня! Повезло… Да они у меня эту статью семь месяцев выпрашивали!”
— А во Франции, — продолжал он, — за эти почти два года у меня не вышло ни одной статьи! То есть я жил, как все. Я кушал, веселился, ходил в музеи и театры… И все! Я был как все. А я должен своим делом заниматься. В России трудно жить, но это заставляет хорошо заниматься своим делом. А дома я расслабляюсь. И я вернулся в Москву.
Конечно, не то, что он не может лишний раз привести своих друзей в ресторан, огорчало Овика. Его огорчало то, что обычный русский человек вообще очень мало что может себе позволить в жизни. Он с жадным интересом расспрашивал меня о моих буднях и поражался, как это возможно жить, скудно и некачественно питаясь, постоянно трясясь, что выгонят из общежития, не имея возможности поменять работу, поскольку нет своего жилья, боясь за своих детей не потому, что дети не жизнеспособны, а потому, что такая жизнь убивает всякие способности. Это бесправие, отсутствие выбора шокировало его.
— А вы, Таня, написали бы про свою жизнь, — вдруг предложил Овик.
— Да у меня написано, только кто читать будет, кому такое интересно?..
Я поступила в очную аспирантуру, потому что стипендия аспиранта в 1998 году была немного больше, чем зарплата у ассистента. Тогда я работала ассистентом на кафедре, то есть вела лабораторно-практические занятия, курировала курсовые проекты, но не читала лекций. А в принципе разница была невелика, как говорили в стенах академии: что ассистент, что аспирант — это все ругательные слова…
Но разница, конечно была. Было больше свободного времени, если считать, что у аспиранта оно будто бы есть. Времени на огород, например. Получая стипендию, я не привязана к работе и могу подрабатывать “на стороне” за гораздо большую зарплату, чем в академии. Уйти из академии совсем я не могла и сейчас не могу, потому что живу с детьми в общежитии академии. Замкнутый круг. Но чертовски хочется жить лучше хоть на рубль! Моя главная опора в жизни — дети (тогда им было тринадцать и двенадцать лет) горячо меня поддержали: лучше еще потерпим-поголодаем три года, зато потом ты будешь получать достойную зарплату, и мы заживем! Наивные… А мне надо было еще делать диссертацию. В освободившееся от сна время.
О, где я только не раба┬тывала за период аспирантуры! Лучше всего у меня получалось горничной в гостинице: два дня — по двенадцать часов, два дня — выходной. И главное — ночью я дома, с детьми и диссертацией. Дочка взяла на себя прополку огорода, а иногда приезжала в город и помогала перестилать постели после отъехавшей группы туристов. Ей очень нравился шик и блеск гостиницы, а я смертельно уставала, наводя этот блеск. Были у меня и дополнительные заработки: если кто-то просил дежурную по этажу что-то погладить или постирать, она доставала расценки гостиницы и приглашала меня. Однажды вызвала меня и сказала: “Не знаю, возьметесь ли. Работа сложная, но обещали хорошо заплатить, — дежурная была совсем юной, только что после университета (филолог, иностранные языки), но настолько хваткая, что я полностью ей доверяла. Она повела меня в ванную и показала целую гору некогда белоснежных футболок и трусов, испачканных в грязи и зеленой траве. — Вот, футбольная команда. Сегодня под дождем играли, а завтра у них опять матч. Форма нужна к завтрашнему дню.
— И это реально отстирать? — спросила я.
— Не знаю, но у нас очень хорошие средства.
— Я физически не успею.
— Успеете. Правда, из города домой пешком пойдете.
— А выгладить?
— А выгладить я вам помогу. Соглашайтесь, — и она назвала сумму.
В этот день дочка была у меня, и я обрадовалась, что предупрежу: пусть не ждут и не переживают, приду, но поздней ночью. Ее мы быстро выпроводили и взялись за дело. Дежурная перечитала все инструкции на моющих средствах и стала командовать. Я испугалась: не замачивать, не стирать в горячей воде, и сразу — вот так?
— Не бойтесь, не испортим. Хуже, чем есть, не сделаем.
Успокоила! Отмочив в отбеливателе это травянисто-глиняное месиво, я оттерла его до натуральной белизны очень легко и вскоре развешивала на лоджии белоснежное обмундирование футболистов. На улице стояла ночь. Кто отмывает миллионы, а кто отстирывает гроши…
Оставлять детей ночью я всегда боялась: этаж у нас первый, криминогенный, и через лоджию можно влезть, и дверь — щелчком откроешь. А главное, любят у нас тусоваться темные личности: то пива выпить, то “травку” покурить… В общежитии меня встретило нечто невообразимое, что лучше передать словами дочки:
— Мы здесь так за тебя переживали и волновались! Как ты ночью по лесу шла из Костромы? Я все плакала, плакала… Без тебя так страшно было! Там, за дверью, всякие наркоманы матом ругаются. Мы тебя ждать устали и уснуть не можем. И тогда я стала играть на пианино. Когда я заиграла свой любимый “Гимн России”, там, за дверями, мне стали подпевать. Я тогда погромче стала играть, а они громче запели. Такие милые… Может, и не наркоманы?”
А вы говорите, что у нас патриотическая работа плохо поставлена…
Я работала на элитарном этаже (люксы и полулюксы), где останавливались интуристы. Вот там-то я и увидела иностранцев живьем и в большом количестве. Конечно, принимала и размещала их дежурная по этажу, а горничная входила лишь в пустые номера, приняв ключ у дежурной. Но некоторые особенности и я замечала. Редкие у нас в Костроме американцы оказались… Тут я даже комментировать не берусь! Пусть опять дочь комментирует: через несколько лет, будучи студенткой, она устроилась на каникулы в ту же гостиницу “специалистом по швабре”. Однажды, приехав с работы, сказала: “Разбогатею, поеду за границу, окажусь в Америке — тоже буду свинячить в номерах!”.
Самыми детски беззащитными оказались японки. Группа из Страны Восходящего Солнца была почти целиком женская (лишь две дамы путешествовали с мужьями). Наши носильщики быстро подняли на этаж чемоданы маленьким и хрупким женщинам, но уже через несколько минут из номеров стали звонить дежурной и объяснять, как умеют, что не могут открыть чемоданы… Собственный чемодан женщина открыть не может без посторонней помощи! То оказывался тугим кран, то требовалось передвинуть кресло… Русской женщине показалось бы удивительным просить помощи по таким мелочам. Японки сразу же основательно поместились в номерах, и с порога было видно, что в их женские оазисы мужчинам вход воспрещен. На самом видном месте — на столе — разместились легкие пластмассовые сооружения, которые я назвала бы “вешала┬ми”: на пяльцевидных ярусах изящными прищепками крепились простиранные и развешанные для просушки носочки, чулочки, платочки и нижнее белье.
На что они приезжали смотреть? В Костроме ведь туристам и сфотографироваться негде. Как только начинался туристический сезон, все костромские памятники архитектуры одевались в леса и начинались реставрационные работы. Зачастую они замирали на два-три летних месяца, но леса не убирались. Мне кажется, что, несмотря на нерасторопный костромской менталитет, подобные вещи могли бы делаться куда как более оперативно — Кострома могла бы специализироваться на туристическом бизнесе, как, например, Греция. Экологически чистый отдых в отдаленных от цивилизации живописных местах Кологривского, Галичского, Макарьевского районов, эксклюзивные рыбалки и охоты, вплоть до медвежьей, в Межевском, Боговаровском и Вохомском районах оживили бы эти края. Сколько было написано превосходных сценариев о Костромском крае — родине Снегурочки, но как-то все осталось нераскрученным. Новый губернатор заинтересовался брендом “костромская Снегурочка”, даже конкурс провели — несколько помпезный, правда, для столь бедной области и столь кризисного времени, прямо пир во время чумы… Есть у нас и факультет по турсервису, и масса туристических бюро… Но ничего не получается. Районный городишко Ярославской области Мышкин имеет восемь музеев. Туда даже дороги нет — надо на пароме переправляться, туристические автобусы по часу ждут на пристани очереди… Но ведь и Музей мыши придумали, и Музей водки, и традиционные музеи имеют — народные ремесла и быт… Какое там производство, в этом Мышкине? А жить-то надо! Делают деньги из воздуха. А у Костромы — такая история, такая архитектура, столько известных земляков…
Моя японка Мики тоже была аспиранткой и тоже подрабатывала как могла, правда, на другом уровне. В отличие от меня, в России она не только не получала стипендию, но и платила за свое обучение. Мики нисколько не напоминает своих соотечественниц, которых я видела в гостинице, — она очень самостоятельная. А носить тяжести ей привычно с детства. Через всю Москву с двумя пересадками ей приходится везти и скрипку, и виолончель.
Мики — музыкантша, известная в мире скрипачка. Прошла мастер-классы в Италии и во Франции. Зарабатывает на жизнь концертной и преподавательской деятельностью. Быть просто музыкантом показалось Мики скучным, и она очно окончила философский факультет МГУ и аспирантуру по специальности “Эстетика”.
Мики живет музыкой. В жизни российской столицы она непрактична и одинока. Главные ее трудности — от плохого владения русским. Не то чтобы она плохо говорила по-русски, но у нее плохо получается по-русски мыслить и жить. А, как известно, живя в чужой стране, надо и думать на языке этой страны. Но не язык наш труден, а менталитет. С настойчивостью восточного человека Мики остается “вещью в себе”, никого не впуская в свой мир.
С Овиком Мики познакомилась от отчаяния, если так можно сказать. У нее заканчивался срок учебы в аспирантуре, и по существу диссертация была готова, но на защиту ее все-таки не выпускали. Она никак не могла понять, почему. Вроде отмечали, что работа добротная, достойная, но… Объяснений она просто не понимала: как это так — “не так написано”? Потом стало доходить, что по-русски материал изложен недостаточно правильно, что затрудняет понимание профессиональных тонкостей, а иногда и искажает это понимание. Мики поняла, что надо искать помощника — человека, который мог бы не просто отредактировать текст, но отредактировать со специфическим пониманием узкой темы диссертации — Мики писала об эстетике музыкально-исполнительского искусства. Попросту говоря, ей надо было перевести диссертацию с японского русского языка на русский русский язык.
Мики стала обращаться к русским знакомым, имеющим дело со словом; но они не разбирались в музыке. Наши музыканты оказывались столь далеки от науки, что излагать мысли научно не умели. Мики все больше отчаивалась, а время шло. Однажды на переговорном пункте, в ожидании своего заказа — раз в неделю Мики обязательно звонит домой родителям — Мики оказалась свидетельницей телефонного разговора какого-то иностранца. Он свободно разговаривал, переходя с английского на русский, и наоборот. Из всех иностранных языков лучше всего Мики владела французским, чуть похуже, но тоже прилично, — английским, и хуже всего — русским… Очарованная Мики забыла про свой заказ и, дождавшись выхода иностранца из кабинки, буквально вцепилась в него, шокировав саму себя — для замкнутой и сдержанной японки такая напористость была героизмом. От сознания своей беспомощности в неумения четко объяснить суть дела, она заплакала:
— Только вы можете мне помочь, — повторяла она, не зная, что обращалась по адресу! Овик как раз и был тем человеком, готовым помочь каждому в отдельности и Вселенной целиком. Но и он, безусловно, был ошарашен этими бурей и натиском:
— Почему я?
— Потому что вы — иностранец. А иностранец иностранца легче поймет, — резонно отвечала она, продолжая в волнении все более обезображивать свою русскую просьбу. Овик предложил выбрать другой язык, и Мики с удовольствием выбрала французский. Опробовав свои силы на нескольких фразах, японка наконец смущенно улыбнулась новому знакомому, и они вместе покинули междугородку…
Мики повезло. Овик безукоризненно владел научным стилем и, прекрасно сознавая специфику любой области исследования, дотошно выяснял у Мики все тонкости и нюансы предмета, пытаясь вжиться в них и прочувствовать, дабы точно передать словами языка, на котором Овик говорил и думал большую часть своей жизни.
Меня всегда удивлял у иностранцев неподдельный, искренний интерес к людям. Видимо, проживая в чужой стране, в своем одиночестве они более способны на вселенскую отзывчивость… Наша же коммунальная родственная скученность этому не способствует. И Мики, и Овик были далеко от родины. И я оказалась им сродни, привязанная к различным городам и весям не корнями — нитями, по существу… Кто я? Инопланетянка? Я могу жить везде, где дадут мне крышу и работу. И работа у меня есть везде, а вот дома нет нигде, и разве не может это промозглыми сквозняками продувать душу? Может, потому мы и сошлись? Чужая среди своих, откинутая далеко за горизонт черты бедности, я удобно чувствовала себя в этой иностранной связке. Я и сейчас, глядя на Овика и Мики, не могу решить, кто из нас в России более иностранец: я или они. Мысль эта вышла из такой посылки: неизвестно, кому было труднее выживать — Овику и Мики в Москве или мне в Костроме…
— Незнание языка — это мука. Даже зная язык, мы им не владеем в полной мере, — говорил Овик. — Мики никогда не умеет договориться, и я не всегда могу ей помочь.
Он продолжает:
— Недавно Мики опять понадобилась моя помощь. Купили скрипку ученице. Это столько проблем! Надо паспорт оформить в музее искусства. И чтобы обязательно было сказано, что никакой ценности для России эта скрипка не представляет. Иначе в Японию не выпустят. Мики ездила с ученицей, но их даже не приняли. Это, представьте, со скрипками да с виолончелью — после репетиции — как тяжело! Два раза зря проездили. Я был в Москве и улучил время, сказал, что с ними поеду. Они подъехали за мной на машине. А я уже позвонил туда: так мило говорил, что все получилось. Пришли, а меня уже ждут. Там ансамбль Спивакова был, так их всех выгнали, а меня пригласили. За пятнадцать минут паспорт был готов. Я дверь приоткрыл, позвал Мики. Ее увидели, мне сказали: “Надо сначала свою женщину научить говорить по-русски, а потом к нам посылать”. Но ведь я не могу ее выручать каждый раз, я здесь и сам редко бываю… Потом поехали к Ирине Вячеславовне — заведующей отделом экспертизы. Предварительно позвонил, конечно. Так любезно все оформили, все разговаривали и раскланивались. Мики теперь подружилась с ними. Ее спрашивают: “Он музыкант?” — Она говорит: “Нет, математик”. Надо всегда находить общий язык. Она этого не умеет.
Овик умеет говорить со всеми. Он и с бомжем на улице может поговорить:
— Мужчина на улице валялся, и никто к нему не подходил. Он был… это… давно не мылся, плохо пахло. Опустился человек. Я не брезгую. Я подошел, начал разговаривать. Он грубил, не хотел говорить. Я спросил: “Чем я могу вам помочь?” Я несколько раз спросил его об этом. Он сказал: “Дай денег!”. Но ведь это не то. Я могу помочь устроиться на работу; я могу помочь сделать карьеру; как-то организовать, чтобы было где остановиться, и было что поесть. Это же намного больше, чем просто один раз дать денег… Дать денег — это не выход из ситуации. Опустившемуся человеку и деньги не впрок. Ему помочь надо комплексно. А он: “Денег дай и катись отсюда! Мне и так хорошо”. Ну, дал я ему денег, и что?
Овик обычно не просто помогает, он еще и прослеживает дальнейшую судьбу своих подопечных: хорошо ли им живется или еще помочь надо. Уехав во Францию, он не перестает творить добрые дела:
— Я тут одного мальчика подобрал из Ульяновска. Хороший мальчик, тоже математик. Я все сделал, чтобы его к себе на кафедру взять. Он на улице оказался случайно. Приехал из России с деньгами, но он так молод. Деньги сразу кончились, а он так и не сумел никуда устроиться. Он сначала не хотел со мной говорить, боялся. Жил ведь нелегально, и уже до такой степени дошел, что ото всех шарахался. Думал, что я его отвезу куда положено (в полицию). Он спросил потом: “Почему вы мне помогли?”. Но я не мог не принять участия в судьбе русского. Я России обязан своим образованием и в широком, и в узком смысле слова. Этого коротко не объяснить…
Уезжая во Францию, он увез с собою лучшего своего ученика, ныне тоже известного математика.
— С семьею, с двумя детьми уехали из России. Он из благополучной семьи, но вот в Россию его не тянет, — говорит Овик. —— Это даже мне удивительно, потому что меня тянет в Россию.
Мне однажды удалось побывать у Овика в гостях. Я ехала проездом через Москву, и мы решили встретиться у него, а не где-то, чтобы больше было времени на разговоры. Конечно же, я приехала с Мики. И она, естественно, принеся всяких восточных угощений, побежала на кухню готовить, а мы расселись в светлой зале, наполовину занятой роялем, пофилософствовать.
Разговор, как помню, был о творчестве и религии. Овик только что прочитал рукопись моей повести и всячески рекомендовал ее издавать. Тогда это был еще вариант неокончательный (второй или третий), менее художественный и более документальный, но Овик овладел им и задавал много вопросов по существу, которые потом помогли мне повесть доработать. Он был один из немногих, кто поверил в меня.
Я сказала, что “пробить” повесть мне не удалось, а главный аргумент — ни одному костромскому писателю она не понравилась. Овик буквально взорвался. Его всегда возмущала моя неуверенность в себе, безропотное согласие с обстоятельствами жизни, боязнь напомнить о себе сильным мира сего…
Овик разбирался в искусстве, особенно в живописи (его постоянно просили писать не только обзорные, но и аналитические статьи по художественным выставкам) и в литературе. У него были к тому времени изданы две художественные книги, правда, на французском, но он хотел перевести и на русский. Наставницей его в литературе была тогда еще живая Франсуаза Саган. Овик писал музыку. Вот тут он чувствовал себя не столь уверенно, и его консультировала Мики.
Талантливый человек “талантлив во все стороны”… Мики писала акварелью. Ее папа — известный японский художник.
— Хотите, покажу ее рисунки? — спрашивает Овик. Но сначала зовет из кухни Мики, что-то объясняет ей по-французски, она смотрит внимательно на него, на меня и согласно кивает. Рисунков у Овика нет, он показывает открытки, на которых — пейзажи Мики. Это акварели “с водой”, то есть пейзажи, на которых где-то краем изображен водоем (или море, или озеро, или река). Не будучи живописцем, я догадываюсь, как трудно “писать воду”, передавать ее прозрачность, или наоборот — непроницаемость морской толщи…
Вот откуда у них, у иностранцев, такая уверенность, что все, за что они возьмутся, у них обязательно получится? Что свою акварель станет возможно увидеть на открытке, книгу обязательно издадут, музыкальное произведение будет услышано? Я осознаю, что передо мной не такие уж простые иностранцы, с детства живущие в атмосфере творчества, да и наделенные свыше огромным талантом. Но… Кто поможет моей студентке Насте Маракасовой, в руках которой оживает глина? Она учится на агрофаке — профессия ближе к земле, то бишь к этой самой глине, и даже такая учеба тяжела для ее многодетной семьи. Зачем отметил ее талант школьный учитель, заронив в душу крупицу тщеславия? Успокаиваться Насте тем, что глины в Галиче — море… Другая Настя — Бородулина, с ветфака, отстраненно принимает похвалу в адрес своих стихов; она, наоборот, скрывает это свое увлечение и не строит воздушных замков: в далекой деревне живут ее родители, в трудах и умеренности…
— У русских есть справедливое замечание, что все дети талантливы. Надо только выявить, в каком направлении, и развивать этот талант, — говорит Овик. — Я же уверен, что талантливы все люди вообще. Надо только подольше оставаться детьми.
Он спросил меня, как я начала писать, и я сказала:
— Когда я поняла, что звучащее слово можно отобразить на бумаге, и — наоборот — по символическому изображению выразить словом чужие мысли, это навсегда заворожило и покорило меня. Человек, умеющий это делать, казался мастером, а освоив это, я поняла, что это лишь ремесленничество… Но путь обольстил и пленил на всю жизнь. Я думала, Овик не поймет, но он понял. Он ответил:
— Творческий человек — он немного… как это… ненормальный. У вас говорят — “чокнутый”. Но чокнутый чокнутого обязательно поймет. Вот Мики — чокнутая.
В это время Мики с подносом заходила в комнату. Овик быстро передал ей суть нашего разговора, и она, задетая, метнув искры потемневшими оливковыми глазами, произнесла самое страшное свое ругательство:
— Овик — дура!
В день нашей с Мики защиты проходил Ученый совет философского факультета МГУ. Светила российской философской мысли прямо с заседания устремились на пир восточной кухни. В тесноватом, забитом столами помещении кафедры эстетики на несколько часов воцарился пир мудрецов. Сутью застолья стали философские споры и беседы. А яства и вина были в той самой умеренности и эстетической изысканности, которую и преследуют философы. Понятно, что вина были французские. Из арсеналов французской кухни Овик извлек два блюда: “салат по-корсикански”: из апельсинов, яблок, зеленых оливок и чеснока, выдержанного в оливковом масле, и “грибы по-корсикански” — шампиньоны, грецкий орех, кизил, мускатный орех и специи. Их нет ни в каких книгах рецептов. Это рецепты его матери-корсиканки, а готовит Овик сам. Мики поразила изощрениями японской кухни, описанием которой боюсь совсем обессилить и себя, и читателя, но верхом которой, естественно, были суши. Из особой рыбы, особого риса, особого приготовления — с помощью деревянных приспособлений, которыми колбаска суши закатывается, прежде чем разрезается на порции… Мики почти не присела за стол, ухаживая за гостями. Мой вклад был — “группа обеспечения”, мои дети, и организационная составляющая нашего празднества. А еще — хороший фотоаппарат Овика почему-то отказался работать, и нас буквально спасла моя “мыльница”…
В первые годы я часто рассматривала эти фотографии с защиты, особенно когда мне бывало невесело. Ну, а Овик всегда поддерживал меня. Для общения сначала мы использовали междугородку. Но ездить в Кострому из Караваева на переговорный пункт (своего у нас нет) неудобно. А сейчас и в Костроме пункт закрыли и переоборудовали в интернет-клуб. Оставили две кабинки на Главпочтамте, но на них — запись за три дня… Пробовали использовать электронную почту, но для меня и это — проблема, у меня нет своего компьютера. Сейчас у меня появился мобильник, но — “Вам, Таня, это дорого”, — сказал Овик. Он уехал-таки в свою Францию.
Перед отъездом мы созвонились. В его голосе я почувствовала скрытую грусть. Он говорил, что болен, и помочь ему могут только на родине. В Москве ему предлагают операцию, а во Франции можно обойтись без нее.
Овик очень редко бывает в Москве. Однажды мне удалось до него дозвониться. У него все хорошо. И может ли быть по-другому? Он спрашивал о сыне, о дочке. Порадовался, что сын получил ту специальность, о которой мечтал: повар. Дочке советовал поступать в аспирантуру Сорбоннского университета. Возможно, он и помог бы нам преодолеть непреодолимое, но я никогда не обременяла своих друзей. Мне достаточно того, что они есть. Да и дети не любят повторять ни родительских подвигов, ни ошибок. Не ходить теми же дорогами, что ходим мы, — их право.
Дети мои — рационалисты и прагматики. Но я очень надеюсь в душе, что они — хоть чуть-чуть чокнутые…
Без Овика общаться с Мики мне трудно. Языковой барьер: за шестнадцать лет жизни в Москве Мики так и не научилась хорошо говорить по-русски. Она и сейчас живет в Москве. Она бескорыстна и безотказна и, несмотря на то что с защитой кандидатской диссертации за границей считалась бы доктором наук, не чурается никакой работы: организует выставки и водит экскурсии, учит музыке и музицирует сама, и — главное — преподает в университете. Учится русскому и учит японскому. Она по-прежнему встает часов в пять, а к семи готова угощать блюдами изысканной японской кухни. На полчасика перед выходом на работу она обязательно приляжет, и утренней свежести и бодрости ей хватит тогда на весь день. Она слегка располнела, приобщившись к русской кухне, но это ей очень идет.
г. Буй — п. Караваево