Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2011
Но холодок-то пробегает
Юлий Гуголев. Естественный отбор. — М.: Новое литературное обозрение, 2010.
Названия предыдущих сборников Юлия Гуголева — “Полное. Собрание сочинений” и “Командировочные предписания” — содержали в себе невинные, но очевидные по прочтении этих самых книг подвохи. Например, смысл слова “Полное…” в заголовке первого из них раскрывался лишь в финальной части — “Путем еды”, где речь, в свою очередь, шла не только и не столько о собственно еде, а скучный канцеляризм “предписания” очень уж резко контрастировал со свободой авторской манеры.
Имя новой книги при кажущейся однозначности тоже поддается разнообразным интерпретациям: в результате естественного отбора, как известно, побеждает сильнейший. Конечно же, выпуск избранного подразумевает выбор наиболее сильных текстов, но насколько естествен отбор, выполняемый автором по собственной воле? Особенно если автор этот — поэт читаемый и узнаваемый? Очевидны два пути: представить себя читающей публике в знакомом образе либо публику удивить. Подходы, казалось бы, противоположные, но когда их удается совместить, получается особенно интересно.
В рецензиях на предыдущие книги Гуголева (Лиля Панн, Новый мир, 2007, № 11; Мария Ватутина, Октябрь, 2008, № 3) и в отзывах о новом сборнике (Кирилл Корчагин, Новый мир, № 1, 2011) много и верно сказано о легкости и ироничности его стихов. “Развлекательный и увлекательный — в наше время это уже писательский идеал, и Юлий Гуголев его разделяет” (Лиля Панн). Это безусловно так, но вот, к примеру, стихотворение, открывающее сборник:
В тихий солнечный денек
мне легко шепнет в висок
чуть знакомый голосок,
голос леденящий:
— Во как припекло, сынок…
Вон как, бедненький, весь взмок…
Все, дружок, пора в тенек…
И в тенек потащит
Легко? Иронично? Да. Но холодок-то пробегает. А за этим холодком — авторский метод обращения к самым непростым вопросам. Уж как только не описывали смерть в русской и мировой поэзии. Чаще она представала, конечно, в ужасных образах, реже в виде избавительницы, еще реже в бытовых, комических тонах. У Гуголева совмещение этих точек зрения достигается четырьмя лексическими контрастами на протяжении всего-навсего восьми строк (точнее, даже шести, поскольку исток стихотворения дает свободу самым различным ходам): ласковое “голосок”, неожиданное после этого “голоска” прилагательное “леденящий”, вновь нежные, но не без иронии “бедненький” и “дружок” и императивный, не оставляющий надежд финал: “потащит”. Казалось бы, ни картинки, ни описания, а сказано очень многое. И оставлена полная свобода интерпретаций.
Остальные стихотворения первого раздела, озаглавленного “Условия среды”, по объему гораздо больше первого и посвящены не итогу человеческой жизни, но, напротив, ее началу. Герои этих стихов — именно те, кто окружает нас в детстве: папа, мама, бабушка. Но за каждым из текстов возникает тема, собственно в стихотворении не представленная, а то и противоположная непосредственно высказанному. Например, соотнести почти знаменитое “Папа учил меня разным вещам…” с пресловутым Эдиповым комплексом можно только от совсем уж невеликого ума, вопреки, казалось бы, прямым отсылкам: “Часто мне снится мучительный сон: / папа в кальсонах, а я без кальсон, / борется папа со мной”.
Нет, текст этот о несовпадении: вот папа, такой хороший, мне добра желающий, вот я, тоже хороший, папу любящий, а все получается как-то наперекосяк, и оттого — “Как же над нами смеется весь сквер. / Как же над нами смеется Москва, / все Подмосковье смеется”. И за себя-то стыдно, и за папу, и за Подмосковье это — ничего не понимающее и тупо ржущее.
Мучительная деликатность становится темой и следующего стихотворения: “Девять лет мне и вся моя жизнь / в казнь позорную превращена”. Проблем-то, вроде бы: мама предлагает бросить музыкальную школу, упоминая, однако, выплаченные за обучение деньги. И вновь окружающие, в данном случае очередь в Сберкассе, становятся толпой, глядящей на осужденного казни. Только приговор опять-таки приходится одобрять самому. Чтоб маму не огорчить, чтоб общую гармонию не порушить: “— Что ты, мама… конечно, хочу…”.
Общая небезупречность мира как трагедия. Единственный откровенно неприглядный персонаж первого раздела книги — это сам лирический герой. Ему так проще: лучше он будет плохим и виноватым, а мир вокруг останется хорошим, лучшим, нежели этот самый герой, наоравший на бабушку, боящийся прыгнуть с парашютом, не умеющий поставить укол. Поэта Гуголева, каким предстает читателю в “Условиях среды”, ни с кем не спутаешь — ни по интонации, ни по стихотворному посылу. Не бунт рядового человека и не вызов героя миру, но попытка разобраться, отчего так неловко на этой Земле. Несовпадение себя и мира, точнее, невозможность создать для себя полноценную картину бытия.
Увы, но два следующих раздела весьма мало добавляют к авторской индивидуальности. Впрочем, первый из них, “Жесты доверия”, являет собой посвящения поэтам, очевидно, близким Юлию Гуголеву, и написаны им в манере этих авторов. Есть ли смысл в представлении дружеских посланий такого рода публике? Ну, если поэт уровня Гуголева выбирает этот путь, стало быть, зачем-то это ему нужно. Тем более что здесь есть весьма хорошие стихи — “Звезда севера” или посвященное А. Туркину:
Мы придем с тобой с работы,
мы уколемся и ляжем —
превратимся в самолетик,
но — с горящим фюзеляжем
<…>
и небесный наш возница
вновь не попадает в стремя,
он над нами пролетает,
наподобие пилота, —
так полжизни пролетело,
слушая вполоборота,
что урчит болото тела.
А вот третий раздел, “Основной инстинкт” — по счастью — самый короткий в книге, на мой взгляд, несмотря на отдельные удачи, в актив Гуголеву занести нельзя. Возникает чувство попадания в чужую лыжню. Есть такой прием в лыжном спорте: спортсмен идет непосредственно след в след заведомому фавориту, надеясь не слишком от него отстать. Этим методом можно набрать зачетные очки, можно при большой удаче добраться до пьедестала. Вот только победить нельзя. Более того. Поэзия все-таки не спорт, и даже опередив всех, на чужой лыжне ты проиграл. А весь раздел “Основной инстинкт” написан очень “вслед” стихам Тимура Кибирова. Местами откровенней, местами “смелей”: “Утром у пивной палатки / померещилась п…а: / то ли нервы не в порядке, / то ли совесть нечиста”. Интонация (интонации: мастерство есть мастерство и в восьми стихотворениях раздела Гуголев вполне разнообразен) и тема выбраны Кибировым до самого дна. За этим дном, наверное, есть второе и даже третье, но как-то неинтересно там, скучновато. Ну да: вновь честная попытка вызвать огонь на себя — если я так цинично и нехорошо говорю о дамах, то, вероятно, плох я, а дамы хороши. Но, честно говоря, не убеждает. В общем-то то же самое, хотя и в меньшей степени, относится к стихам из “Жестов доверия”: фирменное ироническое обыгрывание (глагол “обыгрывать” здесь уместен в обоих своих значениях) манер коллег по поэтическому цеху в большинстве случаев остается лишь ироническим обыгрыванием.
К счастью, в двух завершающих — и весьма обширных — разделах книги Гуголев вновь абсолютно узнаваем и своеобычен. Пожалуй, точнее всего об этом сказал Леонид Костюков: “Наверное, самый удивительный сдвиг в поэтике Гуголева — между материалом и итогом. На входе — обмолвки, канцелярит, бухтеж допотопной лифтерши, исковерканный русский гастарбайтеров и гостей столицы. Самые обычные бытовые ситуации — вплоть до настолько обычных, что и ситуацией их не назовешь. Труха бытия. На выходе — практически симфонии”.
Улица давно уже не безъязыка, но многоголоса. И передать это многоголосие получается мало у кого. При этом Гуголев крайне редко цитирует своих персонажей. Например, татарин, вышедший вслед за лирическим героем в тамбур поезда, предлагает ему покурить, а потом всего-то и говорит: “…”не надо врат…! / зачем, брат? Не надо врат…!”, / так вот, без мягкого знака”. Ничего, вроде бы, не произошло: обращение на “брат”, характерный говор, а чувство возникает крайне тревожное. Вот и прочие курящие чего-то из тамбура разбежались. А всего-то: без мягкого знака. Ощущение враждебности мира присутствует и в остальных стихах раздела “Зона обитания”. Прогулка по лесу оборачивается выходом едва ли не в потусторонний мир: прием, мягко скажем, не новый, но именно за счет центонности и очевидных отсылок работающий. Два беспалых от работы на пилораме алкоголика словно якудза — большие, средние, безымянные, на протяжении цикла из четырех стихотворений претерпевают почти державинскую метаморфозу — от насекомых богомолов до надчеловеческих сущностей. Чужой мир, чужие люди. Дело, конечно же, не в чуждости провинции москвичу Гуголеву. Несовпадение куда глубже.
Повторюсь, персонажи стихов молчаливы. Эффект их присутствия, эффект присутствия их речи достигается минимальными лексическими и семантическими смещениями внутри авторской манеры. Тоже своеобразная деликатность. О ней в отношении Гуголева писал, например, Григорий Дашевский: “…все силы этого мира: неловкость или рискованность молчания или лишнего слова; шаблонность и скользкость тем; знание чужих и собственных слабостей; наблюдательность и памятливость; стыд и страх; и, главное, такт как высший закон и светского и уличного разговора — Гуголев превращает в силы поэтические, а традиционно-лирическая вольность уходит в подсознание его поэзии, заставляя ее фактуру мерцать двойным, переменчивым светом”.
Относительным многословием отличается лишь человек, находящийся между жизнью и смертью: солдат, потерявший многих друзей и пропивающий деньги с немногими оставшимися между командировками в Чечню. В отличие от прочих, этот текст ироничен лишь очевидным несоответствием балладной формы и сниженного, бытового содержания, а, скажем, канцелярит вроде
Был еще солдат кой-чему не рад,
но не мог он не обратить свой взгляд
на особый род обстоятельств
да на ряд причин, в силу каковых
не пришел к нему средь друзей иных
закадычный его друг-приятель.
служит здесь совсем не созданию комического эффекта, а попыткам отстраниться, снизить боль, сделать ее переносимой хотя бы до финала стихотворения:
И пошел солдат прямо на Кавказ.
Он там видел смерть, как видал он вас.
Ну, а где и когда, если честно,
суждено ему завершить войну,
знает только тот, кто идет по дну.
А вот нам сие не известно.
Завершающий раздел, “Метаморфоз”, казалось бы, напрямую посвящен тем самым “непростым вопросам”, с намека на кои начиналась книга. И опять серьезные темы пропущены через особую гуголевскую иронию:
Смотришь, а кругом ни сера-
фима, ни хера, ни херу-
вима, — и стоишь один
средь пылающих руин.
А они все сквозь да мимо.
Возвышенность речи, упоминание неких внетелесных объектов вновь дозволена лишь исчезающему объекту, на сей раз — шашлычной колбаске, перед самым ее превращением понятно во что. Например, в часть плоти и крови лирического героя:
— Да я уж сто раз тебя высру,
пока призовут нас на Суд.
— Да высри, Юляш, на здоровье,
но только пойми ты скорей,
в тот миг уже стану я кровью
и даже душою твоей.
А если еще поразмыслишь,
поймешь, почесав свою плешь,
что душу так просто не высрешь,
поэтому — жарь нас и ешь.
Кажется “всерьез” на метафизические темы Юлий Гуголев дозволял себе высказываться лишь однажды. Об этом был целый раздел его первой книги, называвшийся “Выдохи Эвтерпы”. Оттуда в новую книгу включено лишь одно стихотворение “В степи оседает зеленая пена…”, а, например, “Археология” или “Дева Калина” в избранное не вошли. Таков выбор автора. Действительно, за десятилетие, прошедшее с момента выхода “Полного…”, круг читателей Гуголева расширился, однако линия, начатая “Выдохами Эвтерпы”, развития практически не получила, и представление о поэте складывается несколько одностороннее. Нет, метод, явленный в “Естественном отборе”, ни в коем случае не плох, он скорее очень хорош, но всегда же интересен и иной взгляд, иные возможности. Особенно когда это иное возникает из хорошо уже забытого старого.
Андрей Пермяков