Стихи
Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2011
Об авторе
| Евгений Владиславович Коновалов родился в 1981 году в Ярославле. Окончил Ярославский государственный университет. Магистр прикладной математики и информатики. Преподаватель Ярославского государственного университета. Занимается научной работой по теме, связанной с моделированием нейронных сетей. Кандидат физико-математических наук. Участник Десятого форума молодых писателей России в Липках (18—22 окт. 2010). Автор поэтических книг “Беглость речи” (2005), “Стихотворения и поэмы” (2011). Живёт в Ярославле.
Евгений Коновалов
Воздух Ярославля
Пахом
Из любви, льда и нефти
сотканная река,
обожжённая мартовским солнцем.
Не то ветер поёт в полом небе,
граем галочным вьётся
на древке леска,
не то разбойник осатанелый,
забрав стыни в грудь, свищет через века, —
и под гул проводов хриплый гимн отзовётся
от Анадыря до Геленджика.
— “Эй, Пахом! На рыбалку пойдём…” —
И Микула с Ильёй выдыхают простуженный мат
вдоль оград из засохшей полыни.
Тёмен лёд, и следы выступают на нём
цепью клякс на пунктире извилистых линий
жизни. Где подошвы содвинешь,
под кирзой начинается шепоток. А потом
воронок да молчок — пока над
дальней церковью и ковшом полыньи не
прольётся опрокинутый в небо набат.
— “Что, Иваныч, нехай?” — “Ишь, клюёт…” —
А вокруг начинает трещать и
расползаться лоскутьями — роба ли? платье?
Вместе с дохами, буром, наловленной рыбой,
паром, перистой дымкой, готовой стать дыбом
льдиной — ковчег? или плот? —
безразличных берёт в оборот.
А те хмурятся на внезапном параде
изб, коряг и обрывов,
ищут место, где толще, и веруют, что пронесёт.
Лёд хранит их, случайно живых,
сытых спиртом, укрытых под шапками сосен
в жёстком волчьем зрачке.
Талым снегом засеяны скулы придорожных откосов,
рёбра шпал, веток стык, сгиб шлагбаума вдалеке,
высоковольтные мачты-кости…
То-то в небо шагнуть налегке!
И усмешка решает ямщицкий, раскольничий стих —
что кроссворд из проклятых вопросов,
так и не ответив на них.
А в газетном столбце — некролог да елей
обитателям пустырей
на Рублёвке. Разборки, гламур и Содом. Но
всем своё. Ни ругнуться, ни охнуть,
разве — землю обнять поудобней,
оглянуться с утра на прокуренный дом
ста звонков и знакомых, на мутные окна…
Всё — пурга. И за ней
тот же голос зовёт: “Эй, Пахом!
На рыбалку пойдём…”
* * *
Не прикипать — и скарб осенней жизни
газетой оборачивать, сносить
в нутро заказанной машины, если
не до ближайшей мусорки. Вовсю
трястись по незнакомым закоулкам,
извозчика дарить монетой, вновь
коснуться плёнки нажитого — что же,
быстрей управлюсь. Вот и всё. Теперь
вернуться, как на место преступленья,
туда, где дом опустошённый сам
себя робеет и себе дивится,
где прошлое одно ещё живёт
на краешке уже чужой кровати,
где ветер налегает на стекло
своим плечом — такой же одинокий.
* * *
…а чукча — не писатель. Записной
бродяга — в лучшем случае, уж если
навешивать ярлык. Писатель — тот,
кто кормится печатно-площадной
иллюзией оболтанных словес и
препровождает облака — в блокнот,
на кожуру изводит сок и шлёт
сию ботву в ареопаг журнальный,
надеясь, что осилят. В добрый путь,
наивная душа! Процесс хлопот
не выиграть вовек. Нет, чукча мал, но
бирюльками его не обмануть.
И вот он весь — на утренней брусчатке
листает лица в книге сентября,
то лыбится, то исподлобья, снизу
любуется безвкусицей дощатых
реклам, церквами в ложах пустыря
и тополем, растущим из карниза.
Внимать и доверять потоку жизни,
а завтрашнему дню — своих щедрот
достанет! От мгновения — не деться,
не спрятаться в веках. И не спастись ни
тоской, ни славой — там, где всё живёт
единым неисповедимым детством.
* * *
Вдохновение дышит построчно,
льнёт ребёнком к щеке, полюбя
дурака. А потом, между прочим,
навсегда оставляет тебя.
Что же делать с нелепой напастью,
как выдерживать чудо — когда
незаслуженным росчерком счастья
исчезает оно навсегда?
Жизнь идёт, убивает и манит
образцовым потоком своих
реактивов — и траченый магний
не зажжётся от спичек сырых.
Мелочь, мелочь — и мелочи этой
доверяться играя. Не то —
сумасбродная вера поэтов
обернётся святой глухотой.
Остальное — не здесь и не наше,
всё гипноз или самообман,
всё — коленца малиновки в чаще,
всё — над Волгой вечерний туман…
* * *
Так лайка кувыркается в снегу
октябрьском, свежевыпавшем, недолгом!
…Опомниться от жизни не могу,
слюбиться с ней, стерпеться втихомолку…
Заплёванный автобус. Карапуз
кричит взахлёб — бамбошка набок слезла,
и шею колет шарф. Не плачь, не трусь
ни пьяных дембелей перед подъездом,
ни двух старух у мутного окна,
так увлечённо хающих Чубайса.
Ты на руках у матери, она
баюкает тебя — так улыбайся
сквозь морок там, где остаётся петь
младенца, лайку, смерть.
* * *
Тамбур накрест исчёркан шагами
там, где ночь провожает состав,
где конвойные вышки как самый
точный символ свободы. И прав
работяга из-под Уренгоя,
на дорожку залитый в умат,
и та девочка, что за героем
сериала спешит в Волгоград, —
тоже в праве своём. И старуха
в крепдешиновом чёрном платке
всё частит в незнакомое ухо
об Алёшке, замёрзшем в тайге…
И мотается улей по карте
горемычных маршрутов, где нет
лишь тебя, обитатель плацкарта,
соглядатай, заика, поэт.
И не в том ли усмешка искусства,
чтобы в сотах людской правоты
выбрать тысячелицый, изустный
воск — на прочее годен и ты…
* * *
Памятью, календарём, рекой —
к чёрту все аллегории! — там, где
секунда-оса заплачкой любой
исподволь жалит на каждом такте.
Чуешь, кто кого в царстве ваты — за
слоем скепсиса пополам с уловкой
дневного режима? Спохватишься —
один в поколении, в дырявой лодке,
с такелажем родных морщин,
мыкателем, галерником горя
ловишь в баланде опыт, чин,
занавес… Или за этим флёром
видеть то, что ценно самим
сплавом дури, восторга, боли.
Робкой нежности горьковатый дым
обволакивает поневоле,
и задыхаешься — как богат! —
сущим листом в переплетенье
неизбежных встреч и утрат,
в шелесте, в отблесках предвечерних…
Не молодечество, не испуг —
балласт ярлыков оставь, входящий
в заводи человечьих рук,
в бурелом человечьей чащи.
* * *
Олегу Горшкову
Сквозь розовое небо декабря,
желтеющее в плавном измененье
к сиреневому, — там, где в сонной лени
склоняется прозрачная заря,
цветут кораллы тополей. На ветках
священнодейство инея. И он
так ослепителен, что миг — осеребрён,
нет — соткан, нет… Ущербные ответы,
среди которых тает паутина,
морозом свитая, — куда, постой!
Накинутое впопыхах пальто,
скрип каблуков на парковой тропинке,
и — безъязыкий мир. Как немотой
своей он искушает очевидца,
что тот скользит, не разбирая лиц — за
предложно-притяжательной мурой!..
Гремят трамваи, полыхает солнце
рекламой в оцинкованном щите,
а человек кривится и смеётся,
блестя слюдой, замёрзшей на щеке.
* * *
Из коньячного дыма уходя поутру,
в снежный ветер лицо окуная, —
так и спрыгнуть с ума,
прямо за
отбивающимся
от рук
чугунным хвостом трамвая.
Он мигает спросонья, а всё везёт —
полупьяный ямщик —
искры сыпятся под вожжами
на того, кто хохочет в небо,
спутав
никотин и азот,
и ноги над рельсами поджимает.
Синева обжита ослепительным февралём,
ледяными фуражками крыш, галочьим воплем;
но вчерашний мир вписан в этот же окоём,
столь же фантастичен, как и отчётлив.
Это — чёрный от тоски капитан,
это — радиограмма лестничного пролёта в космос,
это — под потолком тает призрачный капитал
быта и содружества одиноких матросов.
Трамвай ли, корвет — режут пространство там,
где последняя ночь, как любовница, своенравна,
где мешаются исповедь и бедлам
с налитой в окна белёсой ранью.
А у нас под рукой только время, вот и рискни
снова впасть в полоумную юность, такую
долгую — взмах изумлённых ресниц,
и как пуля — шальную.
Ярославль