Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2011
Об авторе
| Павел Лукьянов родился в 1977 году, окончил МГТУ им. Н.Э. Баумана (1994), кандидат технических наук (2004). Работал в российской криогенной промышленности, потом в международном космическом проекте в Европейском Центре Ядерных Исследований (CERN, Женева), затем на строительстве первого испанского синхротрона (ускоритель электронов ALBA, Барселона). С 2006 года публикуется в центральных изданиях как поэт, прозаик и критик, автор книги стихотворений “Мальчик шел по тротуару, а потом его не стало” (М., 2008). Прошлая публикация в “Знамени” — подборка стихотворений “Запомни, как выглядит жизнь” (2010, № 12). Живет в Москве.
Павел Лукьянов
Путешествие из Барселоны в Москву
Прожив четыре последних года в Барселоне, в 2010 году я вернулся в Москву и писал письма друзьям, оставшимся в Испании, запечатлевая то, как русское бытие возвращает испанское сознание с легких небес на родную землю.
1
Здравствуйте, соколики и воробьихи!
Пишет вам гонец с Большой Земли. Здесь все и вправду большое, как деревья в фильме с Никулиным. Здесь большие улицы, большие тополя, большие пробки, большие купюры. Погода встретила меня своей лучшей демо-версией: я прилетел накануне Дня Победы, и уже третий день как стоит солнечное небо, изредка заходят низкие темные тучи с ливнем, все доступные пригорки покрыты одуванчиками, воздух роют шмели и пролетают по своим мохнатым делам мухи. Парад Победы был и богатым и скромным. По Красной площади прошли колонны всех бывших республик СССР под своими флагами (кроме Грузии и Прибалтики), прошли поляки, французы, англичане и немцы. Прогрохотали Т-34 и другие старые и новые танки и ракеты. Пролетели истребители в виде числа 65, самый огромный транспортный самолет Ан, приехали президенты многих стран, очень непривычно смотрелся министр обороны России в штатском: он стоял в машине, принимая парад, и всем своим видом просил, чтобы его поскорее отпустили. Солдаты в строях сияли подбородками, Медведев смотрел на самолеты через солнечные очки. И все так современно и динамично: не парад, а прямо кино! Пируэты камер видеотрансляции потрясали привыкшее к статике воображение: ракеты — вид сверху, гусеницы танков — вид из-под дна машин, облет камерой Спасской башни и наезд на трибуны. Прямо “Супермен возвращается” — вот какие съемки! Но бедность всего этого зрелища и состояла именно в том ощущении, что того, что мы празднуем, уже почти не осталось, что нам показывают технологии и подходы, политес и политкорректность, но что Победы и ее живого выражения уже считай что нет. Ветераны на трибунах и по всем ТВ-каналам интервью с ними — вызывают жалость к старости, но не ощущение тех побед. Так странно и все же справедливо устроена жизнь: какие бы подвиги или предательства мы ни совершали, не только на войне, но и в мирные дни, что бы мы ни делали — вес наших поступков может быть полноценно осознан только лишь нами самими. Сочувствие к чужим поступкам возможно, но соучастие — нет. Поэтому ветераны войны и просто старики делятся на тех, кто обижен за то, что выкинут из жизни, и на тех, кто до последнего дня ничего не просит в счет своей прошлой жизни. Тут мои мысли ветвятся, но одна из них — в том, что наши поступки, потери, предательства, разочарования и достижения дано понять лишь нам самим. В этом смысле мы одиноки и не можем надеяться на неустанное понимание даже друзей. Но все же подобная отчужденность чувства — не есть приговор, но есть лишь точка отплытия одинокой лодки человеческой жизни. И тем ценнее, когда вдруг по ходу жизни возникают и пристраиваются рядом другие лодки других людей, и возникает возможность делиться и быть делимым и понятым. Поэтому дружба и любовь — это чудо. В общем — это тост! За дружбу!.. Эх… хорошо пошла!
Еще из ощущений первого дня в Москве: мы с мамой гуляли по Парку Горького. И меня поразила тишина людей. Не то чтобы в Барселоне было так уж шумно: вроде нет, но сам способ коммуникации в русских компаниях, парочках, прогуливающихся семьях — он прямо наполнен тишиной. Вот не уедешь — не узнаешь, откуда уехал. Так и я: не пожив в Барселоне, не думал, что наши люди такие тихие. Ну прямо не услышишь, что говорят рядом. Кричат, конечно, всякие исключения, но в целом — тихое, какое-то прямо деревенское, прогуливание семей: папа в джинсах и рубашке навыпуск, сын с шариком в виде Спанч-Боба, мама в платье держит дочку, крутящую во рту мороженое на палочке. Вот, нашел! Ощущение провинции, деревни накрыло меня в этом парке. Простые люди, простая одежда, расфуфыренные девчонки на неимоверно эйфелевых шпильках, худые подростки, стесняющиеся своих лиц и прячущие их под челками по моде. И все такое, даже если глупое, то наивно, по-деревенски глупое: словно не до конца приспособленное к жизни, словно с самолета сбросили на деревню журналы красоты, и девчонки вообразили себя похожими на не существующих в реальности красавиц. А кругом — тихие, незамысловатые семьи, друзья-компании, редкие — крепкие и еле стоящие — ветераны, рядом с каждым — сын, несущий охапку гвоздик, подаренных отцу. Ощущение какого-то общего деревенского дома. Я уверен, что каталонцы, лежащие в парке Сьютаделья, ощущают то же самое, гуляя там с детства, зная цену всем лицам и нарядам, но моя песочница — тут, поэтому здесь мое чувство гуляет на месте, но уже окрашенное и высвеченное иным опытом и пониманием. Наверное, ощущение дома — это ощущение полносторонней неотчужденности от мира.
Вы скажете мне, что лето пройдет, навалятся холода, что соловьи и утренние птицы перестанут клокотать горлышками в овраге под окном, что туман осядет и окажется снегом, что очарование пройдет, и накатит жизнь, как осень сама. Да, конечно. Но сейчас-то на дворе — сирень и акация, теплый воздух и свежий ветерок. Так что пойду-ка я погуляю, господа хорошие.
Пару моментов забавных на закуску. Я прилетел, а МКАД из-за парада перекрыта, друг забрать меня не может из аэропорта, значит, еду сам до Павелецкого на электричке. Доезжаю, выхожу в город, стою на вокзальной площади. Вижу боковым ухом: движется ко мне горемыка, денег просить будет. Идет, пошатываясь от радости выпитого. Я на всякий случай прикрываю сумку и два чемодана телом. Подходит он и говорит, цепляя языком за слова и губы: “Слушай, мужик, подай на развитие русского империализма”. Я настолько опешил, что даже не смог ему дать денег, растерявшись между смехом и удивлением. И второй микрослучай. Сажусь рано утром в автобус — до метро доехать. Билета заранее не купил, покупаю у водителя. Даю 100 рублей, билет стоит 28 рублей. Водитель прямо не торопится, достает сумочку, просит купюру помельче, роется в поисках сдачи, недовольный отдает мне все, вешает сумочку на место. В общем, нечасто, я понял, покупают у него. Прохожу в салон, автобус трогается, сажусь. И тут бабуля мне в спину говорит: “На пять минут его задержали”. И я в ответ молчу и улыбаюсь, думаю, сколько времени нужно задерживать водителя в Испании, чтобы незнакомый человек обратился к тебе как к своему внуку с неимоверно каверзной претензией. Вот оно — отсутствие дистанции между людьми, русское ноу-хау.
В общем, дома хорошо, но жалко, что вы далеко. Я вас обнимаю всех, жму ваш десяток рук и скоро снова увижу вас, мои птенчики.
Приветос, пацаны и девчонки!
Паша с Уралмаша
11 мая 2010
2
Привет, неунывающие друзья!
Вот прошла еще одна неделя, и я продолжаю инвентарную опись своей новой/старой жизни в Москве после четырех лет постоянного непроживания здесь. Ощущение и осмысление Москвы как большой деревни не покидает меня. Эти неспешные улицы, эта медлительность идущих людей, их неторопливость никуда. Даже самый спешащий в мире мужик, раздвигающий двери вагона метро, как только вламывается внутрь — как-то вдруг сразу перестает спешить. Понятно, что ему теперь полчаса ехать, и — спеши, не спеши — время не обманешь, но все же подлинная причина такого успокоения в том, что душа и разум русского человека словно постоянно соотносят себя с неосознаваемым, но воздействующим на него простором страны. На Руси улица — она как бы и не заканчивается, даже закончившись. Другая улица — это не сестра первой, а все та же хлебная масса, та же сыра земля, тот же первоначальный двоичный код простора и воздуха, из которого в России все слеплено и построено. Это не вопрос архитектуры, которая на Большой Никитской улице представительна и классична, а в Проектируемом проезде — убога и гаражеподобна: это — вопрос самого устройства пространства, его скрытый-открытый код. Любой новый район, которым прирастает Москва или Пермь, застраивается спальными домами с тем же самым чувством и размахом поля и воли. Потому так и похожи наши города, что они похожи не друг на друга, а на необъятное поле, утыканное блочными многоэтажными избами. Русский человек строит город по образу и подобию неоглядного простора, ухабистой дороги и невысыхающей лужи. Это тот самый гений местности, ни в каком учебнике не фигурирующий, но упорно проявляющийся в каких-то разудалых пропорциях городского (читай — деревенского) бытия. Многие люди ругают современную монстрическую застройку Москвы, где стеклянный урод новодела садится на плечи приземистому старцу XVIII века. Эстетически я понимаю эти претензии и эту боль за уродуемую бетонными имплантами белозубую Москву, но какой-то другой “Я” внутри меня всегда смотрит и воспринимает эти новоделы как нечто совершенно естественное. Словно внутри меня и того бандерлога, заказавшего себе тонированный офис на Пречистенке, находится один и тот же эстетический принцип бытия, который называется: — А чего? Нормально! Мне нравится! Это ощущение бесконечной России как пирога, в который можно бессменно и бескрайне втыкать свечи спальных районов, монстроватых офисных зданий, трафаретных торговых центров (которых, к слову, и в Европе — уйма) — это ощущение роднит нас, делая нас богатырями и фаталистами с самого рождения. От просторов наших и живет в нас всех любовь к большим машинам и скоростям, и раздражение наше друг на друга происходит от того же: — Земли ж много: чего ж ты на пути моем стоишь? — И очередной милиционер, остановившись в машине перед пешеходным переходом, выбегает из нее и стреляет в голову парню, который раздражающе медленно переходит дорогу, да еще с девушкой целуется, сука. Масштаб страны и простор — не оправдание, не приговор, не гнет, не дар, а ответственность, как и сама наша жизнь, даваемая всем как возможность пожить и побыть человеком. Сибире-подобность и степе-площадность России — неотнимаемый эталон жизненного размаха, с которым мы продолжаем жить и ощущать себя в любой стране мира, невзирая на скукоженные масштабы взаимных человеческих отношений и иную архитектуру жизненного устройства Европы.
Выпивание. Пьянство. Водка. В любом виде, количестве, состоянии. Да, пьянство — это русская изустная традиция. Я захожу на дачу к дяде вечером, приходит и мой двоюродный брат, сорок лет ему стукнуло неделю назад. Мы сидим, жарим сардельки, перешучиваемся штатными шутками, нас жрут комары, садится солнце, небо бледнеет, темнеет, пробираются первые звезды, мы запахиваем телогрейки, режем редиску, рвем эстрагон, черемшу, щавель, сливаем воду из кастрюльки, выкладываем картошку и разливаем. Я рад быть с народом. Я вообще еще не до конца приехал из Барселоны сюда, поэтому я как-то сбоку на себя смотрю, как будто я в отпуске и надо будет судорожно уезжать через неделю, а ведь никакой спешки: долгий вечер, гудящая стая майских жуков вокруг облепихи, далекие и близкие соловьи в сырых садах, тонконосые комары на лбу и шее, дым, и запах сарделек, и толстые стопки граненой водки. Я рад быть русским, но зачем пить? Почему обязательно надо? Чтобы поговорить. Просто так говорить русскому человеку стыдно, он этого не умеет даже. А с водкой в голове — человек становится как бы включенным в мир: он может поделиться сокровенным, выдать тайну, спросить у тебя, как жизнь, пообещать помочь: человек с водкой готов сделать все, на что у него нет мочи в обычном состоянии. Русский человек есть лежащее в чистом поле бревно, но налей ему на кору водки — бревно встанет, и заговорит, и окажется добрым молодцем, белой березой: приветливой и мягкой породой человека. Безо всякого поэтизма: над нашими дачами (сидим мы под городом Зарайском, 150 км от Москвы), в холодающем небе вдруг нарастает гул и треск двигателя, и в ста метрах над землей пролетает параплан (такой стульчик с крыльями и мотором), и дядя рассказывает мне: — Это местный миллионер, купил себе параплан. Это он пьяный, значит, если полетел. Он так и говорит: — А у меня нет самолета. Вот налей мне водки, и самолет появится. Тогда мне хочется полететь, у меня кураж появляется. А как я трезвый — так нет у меня самолета. — И вот он летает сейчас пьяный, значит. Потом еще один есть миллионер с парапланом у нас тут, они вместе выпьют и на пару летают. А потом летят за реку к третьему мужику: у того настоящий самолет есть: маленький такой, и вот они втроем кувыркаются в воздухе, играются. — Я думаю про себя, что будь я рекламщиком, я бы непременно использовал этот ход: “Даже если у Вас есть самолет — без нашей водки у Вас его все равно нет!”. В общем, не знаю я, зачем пить. Но как всякий русский эту традицию глубоко ношу в себе и всегда готов налить и опрокинуть. Безвольно и по-ухарски.
Про брата байка. Он приехал зимой с женой своей на дачу сюда в Зарайск. Дачные наши хибарки рассчитаны на лето, и зимой тут живут лишь бомжи (если не повезет), да мыши (если повезет). Летние домики, в общем. Но брат приехал, думал электропечкой обогреть и пожить с женой: тишина, белая бесконечность снега, лес, пруд ледяной, порыбачить на льду. Приехали они, а света — нет: подстанцию отключили на зиму. Брат помыкался, взял ножовку, пошел, спилил за час замок на подстанции, включил электропитание и пошел греться домой. Час посидели они, свет опять вырубился. Пошел он назад к электрической будке, а там — милиция: — Свидетелями будете! — Мол, позвонила им председательша, сказала, что замок срезан. А Вы никого тут не видели, кто крутился возле двери подстанции? — Брат отболтался, что только что приехал, свет погас — он и пришел, а тут — милиция. Ну, те составили протокол, установили, что замок срезан болгаркой, да и уехали. А свет так и не включили им, чуть не померз тогда мой брат с женой по морозам нашим в летнем домике. А байка в том, что недавно в местной газете пишут: — Поймали шайку бомжей, они ходили с болгаркой по участкам, накидывали два провода на линии электропередачи и срезали в домах замки. Поймали их и восемь лет дали. — Смех в том, что вот как можно накинуть провода на линию передачи, если электричества зимой нет? Эта загадка теперь на совести газетных мастеров. И, надеемся, что шайка бомжей все же что-то там чем-то срезала, а не сидит за тот спиленный моим братом замок.
Опять же про выпивку история. В меру мы с дядей и братом на дядиной даче выпили и пошли по домам спать, я у брата на даче остался, и мы еще немножко выпили. Но чувствую: в меру пью, точно, а брат — и того меньше опрокидывает, все же ему за руль садиться: утром договорились на рыбалку ехать. Встали, в пять поехали. Брат ведет, летим по шоссе, размениваем деревни: Мишино, Злыхино, Клепальники, Алтухово, Карино, Крутой Верх, Дятлово. Тут нам навстречу машина фарами дает знак, что впереди — менты, брат сбавляет, и едем мирно. На повороте — два милиционера возле своей машины. Остановили, брат вышел, я остался. Смотрю в боковое зеркальце и вижу — брат в трубку перед ментами дышит. Подышал-подышал и назад ко мне в машину не возвращается. Ну все, вижу, отдышался брат. Сижу, сижу, Дима Маликов из магнитолы поет песни своей молодости и моего детства. Подходит милиционер ко мне, говорит: — А как вас зовут? Ну ничего себе — думаю и отвечаю дуриком: — Паша Лукьянов я. — А кем вы приходитесь этому молодому человеку? Куда вы едете? — Брат двоюродный, — говорю, — на рыбалку — говорю. — На рыбалку или рыбу ловить? — По-моему, это одно и то же, — говорю я милиционеру как филолог. — Да нет, это разное, — отвечает он мне как милиционер. Прям допрос какой-то происходит, да еще с подковыркой. А кругом — красота русская: деревья вразвалку, соловьи одуревают в овражке, комары клюют носами, а милиционер — молодой, с розовыми щеками аж. Смотрю и думаю: — Такой нежный, а деньги с брата сдерешь как взрослый мужик. Ну, давай, показывай, думаю, свое мастерство дубовое. — Розовые щеки отошли, я еще посидел под Маликова, он вернулся: — Подойдите сюда, пожалуйста. — Пошел я. Брат стоит, курит понуро у алюминиевого бордюра, два милиционера стоят перед ним и через меня с ним играют в игру “Ой вы, деньги, мои деньги”. Говорят мне: — Брат-то ваш в состоянии алкогольного опьянения сел за руль. 0,8 промилле у него. — Я пытаюсь сделать что-то, чего не умею: как-то заболтать гаишников: — Да не может быть! Ну, есть же техническая погрешность у прибора. — Демонстрирую я знание инженерного дела. — Ну, какая погрешность, Павел! Мы можем сейчас взять и поехать в лабораторию на анализ. Там сегодня Вера Филипповна, кажется, дежурит? — спрашивает один артист-милиционер у напарника по сцене: — Специалист хороший, она и посмотрит.
Стоят они перед нами с братом и так этот свой театр разворачивают с умелостью валенка и танка, намекая жирно, что лаборант будет “свой”, что даже если что — напишут, что пьян и прочая. Я говорю: — Да чего он пил-то? Кружечку пива с вечера перед сном. — А милиционер переходит на роль укоряющего родителя: — Пить надо уметь. Надо было выпить (пауза, жест рукой). Закусить (пауза, жест рукой). Выспаться (пауза) и на рыбалку спокойно ехать (разрешающий жест руками). — И весь этот культпросвет ведется милиционерами с интонацией друзей и наставников, и все это действо происходит в обстановке абсурдного стояния на повороте: поникший головой брат, курящий сигарету, два милиционера в большущих фуражках, соловьи в сырых кустах, белеющее небо и блестящее из-под разрывающихся облаков солнце. Розовая щека вдруг на меня переводит вопрос: — А у вас права есть? — Есть. — Ну что, повозите вашего брата полтора года? Без прав теперь ваш брат будет. Повозите, Павел Александрович, а? — Ах, вы, мои нежные, думаю, театр в лесу в пять утра разыгрываете, деньги за билет на свой спектакль из брата вытрясаете… Брат понуро парирует: — Да что вы такое говорите!? Мы же из разных семей! — потом докуривает и мне, как младшому, кидает: — Иди, в машину сядь. — Иду, как пацан, сажусь. Брат тоже возвращается к машине, ныряет на сиденье за сумочкой, шуршит, отсчитывает, уходит, возвращается, и мы трогаемся на рыбалку. И милиционеры тут же прыгают в свою машину и быстренько уезжают с места преступления. Норма дня выполнена. Пять тысяч рублей — как с листа. Мы с братом едем, чувствуем себя обидно. Брат тих и ругается скорее так, рефлекторно, философски: размышляя и анализируя. И гуманность его анализа делает из меня человека.
— Паш, ну вот взяли они с меня пять тыщ. Ну, хорошо, виноват я, они даже, можно сказать, мне добро сделали, права не отняли, смогу ездить. Но ведь после того, как они взяли деньги, — вот почему они не сказали: — Езжайте домой, Алексей Александрович, проспитесь?! — Ведь я опасен сейчас на дороге, если я пьяный! Что же это значит: что они деньги взяли и — все?! Значит, что им наплевать! Ну разве не сволочи они после этого? — Брат оказался наивнее меня и чище: я без вариантов и ясно понимал, что милиционеры будут раздевать человека и еще приговаривать, цинично осуждая его за наготу. А в мире моего брата существовали какие-то идеальные милиционеры, которые, раздев человека, окружают его уютом и отвозят домой, не позволяя сгинуть от холода. Мне 33 года, брату — 40 лет. Я удивлюсь, увидев доброе дело, брат будет досадовать на отсутствие человечности. Я удивлюсь наличию, брат рассердится на недостаток. Человек воспринимает мир так, словно мир — это такой же человек, как он сам, только — внешний по отношению к его телу. Любое восприятие человеком проявлений внешнего мира — суть удивление тому, что этот мир проявляет себя отлично от того, как бы на его месте проявил себя сам человек. Наша злость на других — суть раздражение на себя, наша радость чужому доброму проявлению — суть радость за то, что мы и сами можем быть добрыми. Значит, милиционер, разводящий моего брата на деньги, переносит на брата все качества своей ложности и учтивости, заранее подозревая брата в желании поторговаться и как-то избежать уплаты денег. А мой брат тихо курит, грустя о своем несовершенстве, проявляющемся в милицейском грабеже. И самое печальное, что два молодых парня с розовыми щеками никогда ничего не смогут купить на наши пять тысяч, потому что деньги навеки помечены и заражены их человеческой неправдой. Один купит дочке леденец, а петушок встанет колом в горле и будет пресным, как слова папы на посту. Другой купит жене халат, а жена простудится, потому что халат окажется ледяным, как сердце мужа на дороге. Гаишники купят водки, но не смогут расслабиться, начнут кричать друг на друга и тыкать в грудь жезлами, пытаясь остановить неостановимого нарушителя своей души, которым они сами и являются.
И последняя на сегодня байка. Я думаю, что современные байки — это щедрое поле для фольклористов будущего. Со своей дистиллированной эстетической колокольни какого-нибудь XXV века они будут анализировать байки нашего Новейшего времени и воспримут и пере-поймут их совершенно иначе. Так что наслаждаемся причастностью к современности и понимаем все нюансы бытия. Пруд, утро, сидим с братом, тягаем мелких карасиков на червя. В лесу кукуют кукушки, стучит дятел, изливает свою крохотную душу соловей, комары борются за место на моей голой шее, я шлепаю их, они шлепаются в траву и летят новые и новые. Пруд и сырые камыши — вечный ящик Пандоры: комья красного мотыля и беспрерывно нарождающиеся полчища бледно-серых кровососов. Вокруг пруда еще человек пять: все тягают однотипных маленьких карасиков. Мелкий пруд кишит этими карасиными малютками: они даже высовывают из воды свои рты и чавкают воздухом, пытаясь урвать комара или мошку. Пролетает низкая ласточка и спугивает карасиков. Высоко над водой кружит ястребок, в кустах на плотине трясет ветки и шевелится выдра. Из деревни Дятлово, что у нас за спиной, на берег неровным ходом выходит наш герой — мужик. Мы с братом сидим: сосредоточены на клюющих поплавках, и боковым чувством видим, как мужик движется к нам и желает поговорить. Он уже у соседнего рыбака постоял, поведав ему свою life story, до меня донеслось слово “роса”. Подойдя к нам, мужик повторил свою повесть для нас с братом: — Мы день рождения справляли с ребятами. Четверо нас было. Ну, так мы упились, что совершенно выпали, в отключке были. Очнулись, смотрим за окно и понять не можем, какое сегодня число и что на дворе: утро или вечер? Небо светлое, а не поймешь: то ли к утру дело, то ли к вечеру. Пошел я на двор, понять чтобы, походил и кричу ребятам: “Роса, ребята! Утро сейчас! Вечером росы не бывает!” Вот, все ноги в шлепках промочил, по росе пока шел. — Мужик сидел, курил, угостившись у брата, боролся с похмельем, глядел на пустую воду пруда и летящего на леске карася, жалел, что проснулся и теперь с завихрениями в башке и желудке ходит и не может ни спать, ни жить. Докурил, встал мужик и поплелся по траве назад в деревню Дятлово. Шел, с травой говорил по дороге, со шлепанцами своими, с носками промокшими. В траве у забора стояла корова и жевала одуванчики. Меня укусил очередной комар, и я вытащил еще одного карасика.
17 мая 2010
Москва
3
Привет, братья по безоружности!
Перед моим возвращением из Барселоны в Москву вы меня все расспрашивали: на что же ты жить будешь, там же все дорого, в России?! Чтобы ответить вам, я специально попал в следующие ситуации. Итак:
В конце мая мы с Андрюхой и Машей поехали в Питер на пару дней: город навестить, Бродского помянуть, Неву потрепать. Приехали, прошлись по Невскому, зашли в Казанский. Была Троица, народ стоял в очереди к батюшке: он им крестил лбы святой кисточкой, а они ему руку целовали. На пути у людей, когда они отходили от батюшки, стояла старушка, которая подсовывала всем оцинкованное ведерко. Люди закон знали и совали в ведерко сверточки денег: зеленых и синих — десяток и полсотенных. Старушка очень набожно ведро с деньгами держала.
Брат мой двоюродный, Алешка, на даче мне рассказывал: — Пошел я в Зарайске машину свою крестить. Баба Катя настояла: — Сходи, Леш, в церковь, там бесплатно все. — Я пошел, поп побрызгал мне машину водой и сразу говорит: — Ну что, сын мой, надо мне чего-нибудь дать. — Я оторопел. Как же так: вроде святое место, а и тут дерут! Ну, вот кто они после этого?! Ну, и где святость?! — И я понимал, как мой сорокалетний брат, работающий техником на майонезной фабрике, получающий, не знаю, может, тысяч тридцать, выплачивающий кредит за свою “шевроле-ниву”, как он одинаково воспринимает милицию и церковь, объединяя их по признаку вытягивания денег. И есть в этом сравнении народная правда, которая в том, что и за личную, и за вечную жизнь — с тебя, как с коровьей сиськи, тянут, тянут, да по крупу гладят, приговаривая: — Ну что, Зорька, довольна, кормилица?
Ну вот, идем мы с Андрюхой вечером по Петропавловке и вдруг вспоминаем, что сегодня — финал русских с чехами по хоккею. Нельзя пропустить! Воздух вокруг нас тихо мрачнеет, темная морская туча наползает на город тяжелым беспросветным фронтом, предзакатные деревья наливаются тугим золотом, низкое солнце досвечивает над домами, ветер треплет Неву, начинает сыпать дождь, мы с Андреем и Машей зарываемся в куртки и идем искать, где бы утолить свой патриотизм. Идем, дождь, время поджимает, скоро — финал. Вдруг перед нами — шатер огромный: палатка из толстого матерчатого пластика с прозрачными окнами из мягкого винила. Итальянский ресторан “Джузеппе” (не реклама). Внутри огромной ресторанной палатки висит большой экран, на котором молодые миллионеры сосредоточенно играют в большой теннис. Мы входим, садимся, начинаем слюнявить меню. Быстро разбираемся, что почем, и заказываем поесть, примирив цену с питательностью. А вот на попить я наметил самое простенькое вино за 900 рублей, но Андрей все же спрашивает у официанта: — А что бы вы нам посоветовали из недорогих вин? — И парень отрабатывает на “отлично”, небрежным голосом протянув: — Ну, вот это вино хорошее, если говорить о соотношении цена/качество. — И тычет в вино за 2100 рублей. Друзья мои, это не история о том, что не по Сеньке ресторан, это история о том вине, которое в нас ежедневно вливают такие же, как мы, ребята, а тем ребятам вливают следующие ребята, и так мы крепко и деловито проживаем наши жизни. Мы парню ясно сказали: — Слушай, друг, вот это самое дешевое ваше вино — оно нормальное ведь, да? Ну, убеди нас в том, чего мы и сами хотим, и иди с миром, сейчас финал начнется. — Но парень с деланной доверительностью, как милиционер на дороге, подспудно внушает нам: — Ребят, возьмите это вино. Вы же не по цене ориентируетесь, правда?! — И Андрей, покоренный доверительной небрежностью официанта, уже смотрит на меня глазами собаки, и я вижу на его лице: — Я не могу сопротивляться и в открытую сквалыжничать перед официантом. Если хочешь — борись за наш кошелек, а я покоряюсь дорогому вину. — Ну, тут уж дудки, друзья, я человек беспринципный и знаю, что за 900 рублей мы будем счастливы не меньше, чем за 2100. И, впадая в азарт денежного мироосмысления, я говорю официанту: — Послушай, тут уже финал начинается, принесите нам вино за 900 рублей, все. — И парень, затаив обиду на наши деньги, удаляется.
В России подобный ресторан с белыми столами и плетеными креслами — это не место, чтобы поесть, а место отдыха от рядовых людей на улице. Этот каркасный шатер, где можно перекусить на месячную зарплату школьного учителя, — увеличенный аналог массивного джипа, куда человек забивается, чтобы побыть наедине, чтобы пожить вне народа. Трафик и полдня в пробке на Каширке или в Люберцах внутри жестяного комфортабельного трактора — это время, проведенное наедине с собой: в тиши и самосозерцании. Машина в России — не только роскошь и средство передвижения, это еще и современная церковь утомленного россиянина. Человек, замордованный массовым офисом и муравьиным гипермаркетом, спешит к своей тонированной часовенке и юркает туда, в прохладу кондиционера, в придел тишины, и здесь отдыхает сердцем от суеты. Ресторан — та же машина разъединения людей. Раз общество не в силах поддерживать массовый мир в ежедневном умиротворении, значит, мы сами создадим малолюдные оазисы с проходным денежным баллом — ЕДЭ — единый денежный экзамен. Это умиротворенные испанцы массово питаются в ресторанах, потому что рестораны там — общественное массовое место встреч, сангрия — она бесклассова, а в России ресторан — это закрытая форельная ферма для богатых сортов рыб: плавай да жирей. Есть в русских итальянских ресторанах какое-то свинство, какая-то пищевая содомия посреди бескрайнего поля: вроде и не видит никто, а все на душе неспокойно. Как говорится: “Городу, в котором рыба стоит дороже упряжного вола, помочь уже ничем нельзя”. Ну, и не будем помогать, лучше поедим.
Принесли салаты, и мясо, и вино. Все вкусное: слов нет. Хоть и не салатом единым жив человек, но и не убудет от нас, если мы отведаем эту крахмальную брынзу с черными дульками маслин, да с морщинистыми листьями салата под оливковым теплым соусом. Едим, потребляем, вино пьем, насыщаем исхудавшие желудки, смотрим шоу “Россия, вперед!” и наполняемся праведным болельщицким гневом. Чехи забивают нам на первых секундах, и весь итальянский ресторан как по волшебству оказывается залом vip-кинотеатра, где идет фильм с неизвестным, но ожидаемо счастливым финалом. Несколько парней за столами оказываются одеты в белые олимпийские спортивные куртки с красными узорами и надписью RUSSIA. Вот она — удаль лесковская, с которой русский человек, развалившись в кресле, орет: “Россия, дави их!”, и с этой же удалью, не приведи Бог, этот же пузан бросится в настоящий бой. Даже во всем этом невежестве и медвежестве российского болельщика сквозит неподдельность и готовность к подвигу. Заберите у подростков кастет и нож и вложите лопату: он вам всю целину перепашет, заасфальтирует и уложит рельсами: дайте лишь выход его жаждущей жизни, дайте ему поговорить с реальностью.
Но в мире котировок акций, в обществе, где растет евро, человек чувствует себя как на жердочке, как в чужих гостях. Болельщик хоккея или студент финансовой академии — они сегодня чужие на этом празднике волатильности и прибыли: жизнь хлебороба и профессора исключена из кругообращения смыслов: баррель нефти имеет объем и вес, а нефтяник — нет. Прости нас, рабочий ночной смены, за то, что ты не имеешь смысла. Ты не несешь тепло в больницы, твой пот не сгорает бензином в двигателе пожарной машины, спешащей на помощь, твоя нефть не выпечет хлеба, не даст свет в города — никто в сегодняшнее время не опишет тебе твою жизнь так поэтично и честно: тебя уткнут носом в зарплату, в деньги, чтобы за стеной этих нулей и рублей ты не смел видеть ту жизнь, в которой ты непосредственно участвуешь. Человек загоняется в тупик банкомата, делает там постыдные манипуляции руками, озирается, как уличенный малолетка, снимает со счета деньги и бежит в итальянский ресторан, чтобы побыть кем-то живым, кем-то заметным, поорать “Россия!”, выпить сицилийского вина, помечтать о подлинном, забрызгать скатерть, съесть мясо с кровью и загрызть свою тоску. Аминь.
Так, дорассказываю. Чехи нас обыграли. Публика итальянского киноресторана расходилась недовольная. К концу игры, когда русский хоккеист ударил противника, несколько человек в ресторане приветственно загудело, узнав братьев по бессилию и злости. Свисток, серебряная медаль, страна разочарованно встает со стульев. Мы с Андреем и Машей, сытые и недовольные, покидаем ресторан, на который было столько спортивных надежд. Оставляем деньги на чай, не оставить — неудобно: нужно до последнего момента выхода из заведения демонстрировать свою легкость в отношении денег. Вышли из ресторана, идем молча на Невский, машины шныряют. Стоит скрипач у стенки, выводит и тянет хорошую классику. Подхожу, достаю десятку и бросаю. И смотрю на размер своей совести: десять рублей. А скрипач улыбается: — Спасибо! — говорит. Для него это деньги. А для ресторана 400 рублей чаевых — не деньги?! Так что такое вообще — деньги? Мы же имеем право если не знать, то хотя бы иметь свое мнение о сути денег. Секрет же различного восприятия денег разными людьми в том, что кто их в цехах у станка зарабатывает, кто их у стены звуком скрипки выпрашивает, кто их в обмен на самолично выращенную картошку получает, кто от зарплаты до зарплаты в школе работает, тот деньги воспринимает как кирпичи и сердцем их вес чует. А кто со смехом их снимает как сливки с молока, кто современными длинными путями вытягивает у мира длинные рубли, для того деньги — что пух: летает по карманам, щекочется. Весомость мира самим человеком определяется. И кто сам не работает — тому и еды нужно много, чтобы наесться, чтобы хоть величиной денежной траты насытиться, когда спаржей и бифштексом уже не выходит удивить желудок. Мир поделен так, как делит его Вронский словами Толстого:
“…Первое, за что, как за самое легкое, взялся Вронский, были денежные дела. Выписав своим мелким почерком на почтовом листке все, что он должен, он подвел итог и нашел, что он должен семнадцать тысяч с сотнями, которые он откинул для ясности. Сосчитав деньги и банковую книжку, он нашел, что у него остается тысяча восемьсот рублей, а получения до Нового года не предвидится.
Перечтя список с долгами, Вронский переписал его, подразделив на три разряда. К первому разряду относились долги, которые надо было сейчас же заплатить или, во-всяком случае, для уплаты которых надо было иметь готовые деньги, чтобы при требовании не могло быть минуты замедления. Таких долгов было около четырех тысяч: тысяча пятьсот за лошадь и две тысячи пятьсот поручительство за молодого товарища Веневского, который при Вронском проиграл эти деньги шулеру… Вронский знал, что в этом грязном деле… ему необходимо иметь эти две тысячи пятьсот, чтобы их бросить мошеннику и не иметь с ним более никаких разговоров. Итак, по этому первому важнейшему отделу надо было иметь четыре тысячи. Во втором отделе, восемь тысяч, были менее важные долги. Это были долги преимущественно по скаковой конюшне, поставщику овса и сена, англичанину, шорнику и т. д. По этим долгам надо было тоже раздать тысячи две, для того чтобы быть совершенно спокойным. Последний отдел долгов — в магазины, в гостиницы и портному — были такие, о которых нечего думать…”
Л. Толстой, “Анна Каренина”, 1874.
Вот прошло уже 136 лет, и мы снова живем в тех же психических координатах разделения людей по степени их заслуженности перед нашей персоной. Россия снова живет в XIX веке, мы снова рабы и баре, мы снова идем работать в найм за тощие тысячи, а финансовая аристократия устало слюнит свои миллионы. Я себя ощущаю сошедшим со страницы Толстого: четыреста рублей чаевых в богатом ресторане ни за что и десятку скрипачу за нелегкую игру ночью на ветру. Психика сама во мне сделала эти поступки: здраво и механично. Сознание и не может бороться с превосходящей силой бытия: данность всегда подомнет тебя как каток и выдавит на тебе родимые пятна своей ущербности. Ничего нового, друзья мои. Россия сделала круг и возвращается в классовое болото: комары, жабы и цапли. Боритесь за роли, но понимайте, что все хищные места уже разобраны. Пищите и бейтесь за возможность обрасти благородными бородавками и начать поедать своих бывших братиков по крови. Многие черты России, благодаря ее обширности и инерционности общественных взаимосвязей, еще сохранили свою мягкость, присущую советскому устройству. Социалистическая закваска еще сберегает мягкость нашего общего хлеба, но логика рентабельности и прибыли разламывает эту мякоть и делает хлеб железным: исключительно для хватких и сильных зубов. Процесс пошел, и это правильно.
Стоп, друзья мои, не будем на ночь за жизнь печалиться. Про таксиста лучше расскажу вам. Вез меня ночью таксист по Москве: — Да не надо пристегиваться, — говорит, — душно от ремня. — Рассказал о своей жизни: — Холодная погода, — говорит, — квас никак не забродит у меня, — помолчал. — Вот смотри, Паша, машины припарковали на полосе вдоль дороги. Это же одного взгляда достаточно, чтобы понять, что никакого правительства у нас нет, что никто ни о чем не думает. Вот раньше — государство централизованно везде квас продавало в цистернах. И люди вместе с завода или фабрики шли и вместе пили его. А сейчас — вари квас кто хочешь, покупай точку и стой, продавай. Хоть из реки воду наливай в бочку — лишь за место плати. А мне это надо — квас варить? А я варю, несколько человек у меня работает, потому что государству ничего не надо. Я вот было фуры водил, икру возил красную, банки. Так она крупная была, крупнее обычного, а банки стандартные были, так они положат эту крупную икру, напишут: 140 грамм, а там на деле 120 грамм: ее же меньше влезает, крупной-то. Еще масло туда сливочного добавят для весу. А вчера по новостям показывали: банду поймали, ветеранов перед Днем Победы на 30 миллионов ограбили, обманывали, ходили, говорили, что они из правительства и дадут медаль, надо только 18 процентов налога заранее оплатить. Ну какие же они люди после этого? А им еще адвокатов дают! Ну вот, Паш, скажи: человек украл, ну какой адвокат может быть, если он украл?! Ну, не знаю, нельзя просто так жить, должны же у людей там принципы-херинципы быть какие-то! Нельзя ж все прощать! — Таксист помолчал, почистил руками на руле апельсин, оторвал мне дольку: — На! На дороге прицеп от фуры перевернуло, насобирал себе мешок с обочины, второй день ем. — Таксист довез меня, мы долго ехали, и он, прощаясь, так грустно посмотрел на мои ноги и задумчиво сказал: — Паш, смотри, у тебя штаны под цвет моего салона. — И я вышел из машины и пришел домой, и написал вам письмо, чтобы вы издалека все понимали и помнили. А хорошо мне или плохо в России — это уж каждый из вас сам решает.
ваш Паша
в бежевых штанах
2 июня 2010
4
Эмигрантское
как мертвый, не принявший смерти, твой взор
гуляет по миру, как вор.
и ищет жизнь в чужом камине, пытаясь выяснить в углях
чужую жизнь и личный прах.
руби любой привычки провод, чтоб услыхать родную речь,
гору сдвигающую с плеч.
придумай жизнь вдали от дома, вложи в нее остывший пыл,
запоминай, каким ты был.
дожди и мгла, и пущий ветер упер барана в бок и грудь,
как бы выталкивая в путь.
вздохни, рабочее пространство, работай, сердце, напрямик,
обдумывай побег, мужик.
ходи по офису и мысли, спускайся в лифте, стань чужим,
ведь дым чужбины — тоже дым.
разведай банка отношенье к перемещению вещей,
поешь с женой последних щей.
вздохни и вздрогни, встань с вещами, но не бери наперевес
воспоминаний лишних мест:
оставь пахучие подъезды, России людоедский вид,
с которым нищий, сморщась, спит,
не забирай продленный вечер, непотухающий закат,
родятся дети и простят:
поймется все — в иное время, в чужую мощь, в чужой народ
твоя семья как кровь войдет
и потечет, и будет голос из горла прежнего звенеть
и не по-русски грустно петь
про тихих девушек в тумане, про подвиг лондонских солдат,
что беззащитно в глине спят.
воспой чужую перспективу, подвесь по-новому язык,
забудь про мысли напрямик.
иная жизнь, лихое время, аристократа тихий нож
себе же в сердце сам воткнешь.
так вот что значит — быть проездом! так вот что значит — всюду жизнь:
ни уберечься, ни спастись!
в делах, в шелках, на бирже, потный, ища, вращаясь, впопыхах,
одетый в пух природный прах,
ты прожил так, что жизнь иная в тебе погибла сиротой,
непроговорено счастливой и до последнего живой.
за горизонт заходит время. лежи, прощальный человек,
один отныне и вовек.
последний путь сквозь газ и пламя, мир отступающий молчит.
московский стук в английской топке. неподбираемы ключи
апрель 2008
Барселона