Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2011
Коломенский декамерон
Коломенский текст. — Коломна: Лига, 2011. — И.И. Лажечников. Беленькие, черненькие и серенькие.
Подмосковная Коломна — из разряда маленьких городов со своей историей, в том числе и литературной. Образ Коломны создавали писатели XVIII—XX веков, так или иначе связанные с городом и его окрестностями: Карамзин и Иванчин-Писарев, Лажечников и Гиляров-Платонов, Чаянов и Пильняк, Соколов-Микитов и Ахматова… Когда наконец заговорили о региональных аспектах русской словесности, высокое качество письма коломенских писателей позволило, наряду с петербургским, московским и пермским текстами, выдвинуть идею существования “коломенского текста”.
Прошедший год положил начало одноименной издательской серии, которая будет состоять из десяти томиков малого формата. Текстологическую и комментаторскую работу ведет небольшая группа коломенских филологов, историков, краеведов, а “материализовать” их усилия взялся издательский дом “Лига” при поддержке НП “Город-Музей” — оба известны своими культурными инициативами далеко за пределами Коломны.
Итак, логотип “Коломенский текст” появился под первой книгой из новой серии. Ее составителям удалось невозможное: создать массовое и одновременно образцовое научное издание повести Ивана Ивановича Лажечникова (1790—1869) “Беленькие, черненькие и серенькие” (Коломна: Лига, 2010), а полиграфическая культура рязанского ЗАО “Приз” сделала это издание подлинным раритетом.
Автор вступительной статьи и руководитель проекта — профессор Коломенского педагогического института В.А. Викторович давно уже занимается литературным краеведением и разрабатывает несколько тем, связанных с коломенским периодом жизни и творчества русских писателей XIX века. Свою задачу он сформулировал так: “…собрать воедино (иногда спасти от забвения) произведения, в коих живет душа старинного русского города. Следует очистить замечательные страницы от накопившихся искажений (опечатки, цензурная правка, невежество или предубеждения издателей), а также приблизить к современному читателю с помощью комментариев”. По своей вовлеченности в местную жизнь и по тому, как эта жизнь наполнила собой текст его произведений, И.И. Лажечников в этом списке имен занимает особое место.
Благодаря архивным материалам, введенным в научный комментарий В.А. Викторовичем и А.С. Бессоновой, быт, нравы, характеры обитателей уездного городка Холодня в ста верстах от Москвы узнаваемы в названиях мест, именах и прозвищах персонажей. Что касается рассказчика, Ивана Максимовича Пшеницына, в бумагах которого были найдены три тетради, давшие название повести И.И. Лажечникова, то исследователи напоминают: “Очевидная перекличка многих подробностей повествования с историей семьи Лажечниковых (Льжечниковых) и бытом Коломны XVIII—XIX веков позволяет не оговаривать это обстоятельство в каждом конкретном случае”.
Выбранный И.И. Лажечниковым вольный тип повествования имел свои плюсы и минусы. По существу, это классическая, дважды рассказанная история, которая не раз появлялась на страницах русских и европейских журналов XVIII—XIX веков. В первой и третьей тетрадях по-разному представлен мир беленьких, противостоящих как черненьким, так и сереньким персонажам в конце царствования Екатерины Великой.
Введение исторических имен (граф Алексей Григорьевич Орлов, просветитель Николай Иванович Новиков) позволяет уточнить время действия повести. Это конец XVIII века, с его ломкой устоев и ориентацией на светлое будущее семьи, страны и маленького уездного города, дорогого сердцу богатого помещика Ивана Сергеевича Волгина, честного, просвещенного купца Максима Ильича Пшеницына и его приятеля, соляного пристава Александра Ивановича Горлицына. Временные рамки в повествовании намеренно размыты: писатель невольно упоминает о сегодняшнем дне и о тех, кто мешает беленьким утвердить свое вuдение жизни, свой способ развития страны.
“Исполненные живейшего интереса заметки о старом времени так долго молчавшего знаменитого романиста нашего И.И. Лажечникова” появились в мае-июле 1856 г. на страницах журнала “Русский вестник”. Судя по письму редактору журнала М.Н. Каткову, писатель собирался продолжить свои наблюдения над уездным городом и его нравами, но этого не случилось. Остался “временник, не подчиняющийся строгим законам художественных произведений”.
Образ автора в повести И.И. Лажечникова отходит на второй план, оказывается на периферии сюжета, хотя автор, рассказчик и герой представляют собой разные стадии развития одного характера. В первой тетради в центре внимания оказывается путешествие семилетнего Вани с красавицей-матерью к московскому деду незадолго до его кончины. Точка зрения маленького мальчика сопрягается и корректируется суждениями повзрослевшего на двадцать лет Ивана Максимовича Пшеницына, молодого купца, знакомого и с самыми знатными, и с самыми просвещенными людьми своего времени.
Известный художественный прием позволяет И.И. Лажечникову показать природу успеха героя, вобравшего в себя лучшие черты предков. Миллионер екатерининского времени, Илья Максимович Пшеницын вел свои дела “деятельно, с точностию и честно; слову его верили более, чем акту”. Почувствовав приближение смерти, он настоял на приезде невестки и внука, которых он нежно любил, но держал, как и сыновей своих, в строгости. Прасковья Михайловна с Ваней — в отсутствие мужа, уехавшего по делам, — двинулась в путь, не теряя ни минуты, и за семь часов в кибитке, по зимней дороге добралась до каменного дома свекра на Таганке. На ближайшие недели она “сделалась постоянною сиделкою у постели его … утешала его своими рассказами и ласками. Ваня помогал матери развеселить старика”.
Два города — Москва и уездная Холодня — не вмещаются в сознание Вани. А вот образ долгой зимней дороги в первой тетради — одно из украшений повести — дан, безусловно, сквозь призму восприятия ребенка. Сон и явь смешались в этой картине. Страшное ночное приключение на обратном пути кажется отголоском сказки с обязательным счастливым концом. Но в авторской трактовке благополучное возвращение Пшеницыных домой выглядит счастливой случайностью, а разбой на большой дороге — нормой жизни. Поцарапанная пулей кибитка, хромающие после бешеной скачки лошади и топор как неизменный спутник кучера дополняют эту картину.
Мальчик запомнил дедушкино напутствие матери, выросшее из наказа Екатерины Великой: ““…Учи своих внуков, старик; этим докажешь, что вы истинные дети мои и недаром называете меня своей матерью”. — Вот что говорила мне матушка-царица. И я скажу тебе по завету ее: учите Вaнюшку, да только чтоб было впрок, не на ветер…”.
Как выяснится из третьей тетради повести, Ваня и сам охотно учился, и родители его верны были наказу деда. Кроме семинариста, его образованием и воспитанием занимался выписанный иностранец-учитель. Домашняя “прекрасная русская библиотека” Максима Ильича, какой “нет у всех дворян вместе здешнего уезда”, составлялась из книг и журналов, купленных по совету Н.И. Новикова, беседы с которым внушили ему любовь к просвещению.
Хронологически события первой и третьей тетрадей относятся к одному историческому времени. В первой тетради Ване — семь лет, во второй — восемь. Но появление тридцатичетырехлетнего Ивана Сергеевича Волгина с его драматической историей женитьбы, разрыва с обезумевшей от ревности женой, ранним одиночеством и судьбоносной встречей с Катей Горлицыной в глазах читателя сдвигает события на несколько десятилетий вперед и заставляет вспомнить романы Шарлотты Бронте (Brontе; 1816—1855) с аналогичным нагромождением невероятных ситуаций и счастливым браком в финале.
Особое место в повествовании о беленьких обитателях уездного города занимает образ дома. Сначала каменный одноэтажный домик на огромном пустыре на Запрудье, “с деревянною ветхою крышей, из трещин которой, назло общему разрешению, пробиваются кое-где молодые березы”, в котором родился и прожил первые семь лет жизни Ваня Пшеницын. “Когда мальчик впоследствии перешел на новое жилище, ему долго еще чудились жалобные стоны от железных ставней, которые так часто, наяву в темные вечера и сквозь сон, заставляли жутко биться его детское сердце. … В комнатах темно, пахнет затхлым, мебель старая, неуклюжая, обитая черною кожею; все принадлежности к дому разрушаются, заборы кругом если не совсем прилегли к земле, так потому, что подперты во многих местах толстыми кольями. … На возвышении кругом в два ряда высятся к небу столетние липы: они с воем ведут иногда спор с бурями и, несмотря на свою старость, еще не сломили головы своей”.
Благодаря помощи деда этот “смиренный, ветхий домик, мрачно глядевший на пустыре”, превратился в двухэтажный дом. Первый этаж его был каменным, а верхний — деревянным. Одновременно было начато строительство нового каменного дома, которое “занимало почти целый квартал и выходило на три улицы. Оба здания были соединены “галереею на арке. В нижнем этаже этого дома устроили с одной стороны две огромные кладовые, а с другой две большие комнаты, одну для залы, а другую для Вани”. Позднее Катя Горлицына скажет о доме Пшеницина так: “Этот купец живет с большим приличием. Не говорю вам об его доме: в нем найдете, вместе с роскошью, вкус и любовь ко всему прекрасному”.
Деревянный домик обедневшего дворянина, соляного пристава Горлицына на высоком берегу речки Холодянки дан глазами маленького Вани, любившего со своим дядькой забираться в самые живописные уголки Холодни, и дополнен пространной авторской характеристикой. Это домик честного чудака, философа, мудреца в своем роде, который не стыдится бедности, а живет, не замечая ее. “Три окна, глядевшие на клочок улицы, упиравшейся в берег плетеною изгородью, четыре — на другую улицу, которая вела к соборной площади, и вышка в одно окно, называемая ныне мезонином, предупреждали, что и внутри этого смиренного здания не найти большого простора. В самом деле, в нижнем этаже было только три комнатки, да в верхнем одна светелка. Избушка на курьих ножках для кухни, прибавьте навес для дров, — вот все строение, которое увидали бы на дворе. … Домик был, однако ж, внутри и снаружи опрятен. … Можно даже сказать, что домик глядел весело. Петушась на самом высоком месте города, он будто говорил: “Видите, куда взлетел! Мал, да удал!” К тому же мысль, что тут живут добрые, беленькие люди, придавала ему и ту привлекательность, которой он сам по себе не имел”.
Два эти дома — два полюса мира беленьких, которые должны быть вместе против черненьких и сереньких и должны составлять некое единое целое. В этом смысле показателен урок, который Пшеницын, последовавший “установленному порядку … принести новому приставу свою акциденцию”, получил от Горлицына. По воле автора честный соляной пристав не только отказался от подношения, но и усовестил честного купца.
“— За что даете мне эти деньги? — спросил Горлицын. — Не смею думать, чтобы вы, сударь мой, хотели меня подкупить на бесчестные сделки: вы не таковы — я слышал об вас от предводителя дворянства. … Понимаете меня, Максим Ильич?.. Теперь об этом на веки веков ни словечка, и ни гу-гу, вы тоже… Обнимемся да будем вешать с вами соль, как стрелка на весах и на совести указывает, ни на мою, ни на вашу сторону, и останемся навсегда друзьями.
Пшеницын горячо обнял соляного пристава, даже с уважением поцеловал его в плечо и вышел от него, как ошеломленный. С того времени согласие между ними не нарушалось”.
Соединяющим звеном между этими домами, естественно, оказываются Ваня Пшеницын и вернувшаяся из Петербурга по окончании Смольного института Катя Горлицына. Она “вызвалась, от нечего делать, давать мальчику уроки в том, что сама знала. Пшеницыны обрадовались предложению, но совестились принять его, хотя втайне и имели намерение сыскать случай поприличнее отблагодарить дочь Горлицына”.
После Катиной свадьбы и отъезда Волгиных и Горлицына из Холодни эти дружеские отношения не прервались. В новой деревне “был и прекрасный дом, и прекрасный сад, и протекала та же М[оскв]а-река, омывавшая берег, на котором стоял домик соляного пристава в Холодне”. И повзрослевшему Ване Пшеницыну раз в юности “удалось провесть несколько дней в этой благословенной семье и видеть, как два маленьких внука и крошка-внучка барахтались с дедушкой на лугу. Та же детская, прекрасная улыбка, одушевлявшая лицо старика, не оставляла его до тех пор, пока не закрыла его последняя, брошенная на него, горсть земли”.
Так, по воле автора, беленьким героям повести даровано счастье разделенной любви и честная, праведная жизнь.
Особняком стоит образ еще одного беленького, предводителя холодненского дворянства Владимира Петровича Подсохина. “Это был один из достойно уважаемых дворян того времени, человек беленький, с которых сторон ни посмотреть на него. Редко в ком можно было найти соединение такой чистоты нравов с таким прямодушием, чесностию и твердостию. Он всегда думал не только о том, что скажут о нем при его жизни, но и после смерти”. Именно ему автор доверил способность сочинять, при этом ироничный подтекст позволяет с уверенностью предположить, что образ этот автобиографический. “Но, увы! и у него была ахиллесова пята, и он имел слабости. … Его слабость никому не вредила, а была только смешна. Подсохин любил — писать”.
Появление этого персонажа, как и упоминание о выпускнике Московского университета, принявшего должность судьи в одном из провинциальных городов, свидетельствует о том, что И.И. Лажечников намерен был продолжить работу над повестью и расширить круг тех, кто, как и он сам, “постригся на служение правде и добру в скучном городе”.
Иногда в повествовании встречаются имена местных “вольтерианцев”, которые принимают сторону беленьких, тянутся к ним, с воодушевлением следят за деятельным противостоянием этих немногих черненьким и сереньким, число которых меньше не становится. Таков, например, Парфен Михайлович или “один из панегиристов Подсохина”, которые долго еще “рассуждали о том, откуда это у него берется, что он так хорошо и мудрено пишет”.
Особое место в повести И.И. Лажечникова уделено тем, кто мешает беленьким сделать жизнь в России свободной и счастливой если и не для всех, то для большинства разумных и деятельных людей. Это те, кого автор представил черненькими. И имя им — легион. Во второй тетради, саркастически названной “Замечательные городские личности”, автор обрушил всю мощь художнического гнева на городничих, сменявших друг друга на протяжении десятков лет в Холодне. “Не знаю почему, их типы скорее схватываются”.
В повести И.И. Лажечникова они выписаны ярко, смачно, колоритно. Относительно безобидному городничему начала XIX века шестидесятилетнему Язону, поручику в отставке Насону Моисеевичу Моисеенко, не гнушавшемуся ни полголовкой сахара, ни сапожной щеткой, граждане, верно, соорудили бы памятник, если б “можно было бы соорудить его из грязи и костей лошадиных”. Письмоводитель, вертевший им, как хотел, продемонстрировал свое могущество в присутствии ревизора, освободив из временной арестантской трех человек, которых напрасно зовет городничий. “В избе никого не видно. Насон Моисеевич со страхом осматривает все кругом и тоненьким, пискливым голосом окликает арестантов: “Арестанты! арестанты! где вы?” — Нет ответа. …Кончилась вся история одним смехом главной персоны. Но на городничего она так подействовала, что он, по отъезде ревизора, слег в постель и не вставал с нее более.
Во время болезни все бредил арестантами и взывал жалобным голосом: “Арестанты! где вы?””.
После его смерти осталось шестьдесят рублей долга, который взял на себя Максим Ильич Пшеницын. Другие городничие вели себя иначе.
Преемник Насона Моисеича, щеголеватый коллежский секретарь Модест Эразмович “почти никогда не бывал в городе”, а вот его секретарь делал “домашние и служебные дела свои и своего начальника с неутомимым рвением и преданностию, отчего расходы просителей и вообще граждан получили быстрое развитие и преуспеяние. … Вскоре граждане обучились считать городничего и его штат какою-то законною повинностью”.
Однако “уездный городничий”, как прозвал его Максим Ильич Пшеницын, обязанный своим местом в Холодне “какой-то графине, жившей врознь с мужем, в богатом поместье, за несколько верст от Холодни” через два-три года “очень захирел, вышел в отставку и отправился с графиней поправлять свое здоровье на какие-то воды, изумительно восстановлявшие силы”.
Следующим был титулярный советник Герасим Сазоныч Поскребкин. “О! этот далеко обогнал своих предшественников”. Его не раз прогоняли за беспардонное воровство всего, что только можно присвоить, но он выплывал снова, на этот раз в качестве городничего в Холодне. “Тут начались у него — ведь голодал шесть месяцев — ненасытные припадки каких-то аппетитов. То появятся аппетиты на сахар, осетрину, стерлядь, лиссабонское и прочие съестные и питейные припасы; то на сукно или материю для жены. Давай то и другое, пятое и десятое. … Наконец вкусы Поскребкина до того стали разнообразиться, что слюнки у него потекли на все, что жадным глазом его только полюбится, даже на коров, на лошадей”.
Помимо городничих, в повести И.И. Лажечникова есть и другие черненькие. Это и холодненский исправник Трехвостов в черной медвежьей шубе, полученной в подарок от купца за то, “чтобы он показал, что у него потонула барка с казенным провиантом, а провиант был заранее продан в соседние прибрежные деревни”. И “перезрелая дева, майорская дочка Чечеткина”, славившаяся своим сутяжничеством; и др.
Тем не менее, при всей колоритности этих фигур черненьких, сопоставление И.И. Лажечникова с М.Е. Салтыковым-Щедриным во вступительной статье В.А. Викторовича кажется мне натяжкой, идущей от естественной увлеченности исследователя своим материалом.
Отдельного особого разговора заслуживает комментарий, ненавязчивый и профессиональный одновременно. Эта разновидность литературоведческого труда редко встречается в современных академических изданиях классики. Тем большего уважения заслуживает новая серия, предпринятая провинциальным издательством.
“Коломенскому тексту” — быть! Сейчас готовится сборник “Езда в Коломну”, в который войдут фрагменты сочинений не только русских авторов, среди которых митрополит Платон (Левшин) и Сергей Глинка, но и Адама Олеария, Павла Алеппского, Герарда Миллера.
В.Н. Абросимова