Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2011
Об авторе
| Юрий Петкевич — постоянный автор “Знамени”. Предыдущая публикация — рассказ “И меня поцелуй…” — № 4 за 2010 год.
Юрий Петкевич
Два рассказа
С птицей на голове
1
— Помнишь, — спросил я у сестры, собирая чемодан, — как мы зимой шли по улице в Брошке, а ты набрала варежкой снег и ела его?
— Когда это было? — удивилась Юля.
— Когда я был маленький, а ты уже ходила в школу. Даже помню, — продолжал я, — на тебе было зеленое пальто с деревянными пуговицами, и мы шли у кирпичного завода.
— Почему ты это вспомнил?
— Наверно, потому, — задумался я, — что ты была чем-то расстроена — тебе очень хотелось пить, и ты всю дорогу ела снег.
— Ты хочешь сказать, что я и сейчас расстроена, — догадалась сестра. И оттого что я проговорился о кирпичном заводе, за которым мы купили дом, и где сейчас одна мама, Юля еще сильнее опечалилась. — Проведу тебя, — сказала она, когда я собрался, и, обуваясь, спросила: — А ты помнишь мамины немецкие туфли из рыбьей кожи?
— Сейчас, когда в жизни только и осталось что вспоминать детство в Брошке, — сказал я Юле, выходя на улицу, — начинаю сознавать, как любил бабушку; без нее с каждым годом труднее жить, и уже не могу полюбить маму, как бабушку, — вздохнул я. — И опять мама будет плакать, когда приеду.
Я не могу понять, как мама вышла замуж за моего папу из Брошки. Мама закончила педучилище и носила туфли из рыбьей кожи, и как она могла в этих туфлях поехать за папой в деревню, не знаю. И не представляю, как она ужилась в одном доме с бабушкой и с дядей Сеней, который пил водку, но мама видела, что папа ее любит, и каждый день объясняла ему, почему из деревни уезжают. Однако потребовались годы, чтобы накопить денег, и, выплатив первый взнос за кооперативную квартиру, родители переехали в город.
Когда на меня в первом классе надели черные шелковые нарукавники и посадили за парту, я не выдержал и расплакался. Мама не могла понять моей тоски, а папа, если в молодости был веселый, то с годами загрустил и наконец заболел, но улыбка осталась у него на лице. Чем больше проходит времени после того, как он умер, все сильнее люблю его и жалею за эту не сходящую с лица улыбочку. Я догадываюсь, что папа, как и я, только об одном думал — как бы вернуться в Брошку, но скрывал от мамы и, может, поэтому заболел.
— Чего грустишь? — спросила на вокзале сестра, спускаясь со мной в подземном переходе к электричке. — Что еще вспомнил?
— Как улыбался папа, приехав в последний раз в Брошку, — ответил я. — Надеясь выздороветь, вышел он в резиновых галошах во двор подышать воздухом и радовался весне, когда начал таять снег. — И я оглянулся: — Смотри!
На ящике из-под водки сидел чудной какой-то толстяк и всем поднимающимся из подземного перехода желал счастья и любви — и мне с сестрой пожелал, и, когда он так пожелал, я вспомнил про Анечку, пробежал с чемоданом мимо, но тут же вернулся.
— Ах, — поглядев на часы, пожаловался толстяк, — еще два часа осталось здесь сидеть. — И, спохватившись, другим голосом, кому-то вслед: — И вам счастья и любви!
Сначала я подумал, что бедняга просит милостыню, но он не просил милостыни и не ожидал поезда, а специально пришел на вокзал, где всегда много народу, чтобы пожелать счастья и любви. И по тому, как он вздохнул, я догадался, что толстячок этот не сам пришел, а его кто-то послал, словно на работу, но все равно — несмотря на то что его кто-то послал, он желал счастья и любви от чистого сердца.
Однажды я не выдержал и проговорился Юле про свою любовь, но только начал — почувствовал, что у меня с Анечкой ничего не выйдет. Нельзя самым дорогим своим близким рассказывать о любви, и вообще не надо про нее никому рассказывать — ни одному человеку, тем более — сестре, и действительно, сколько лет прошло, как видел Анечку в последний раз, и я не знал, чего подумать.
— Иди домой, — сказал я Юле.
— Чего ты сердишься?
— Зачем ты уговорила меня купить дом у кирпичного завода? — не выдержал я. — Не зря мне стал сниться папа, и он начал сниться, кстати, после того, как ты рассказала, что он тебе приснился.
Я зашел в вагон, а сестра не уходила с перрона, хотя я махнул ей из окна рукой. Всегда в день отъезда грустно, но когда я увидел на лице у Юли слезы, невольно вспомнил, как после смерти бабушки дядя Сеня женился и привез в Брошку Ляльку. Она оказалась такая несчастная и некрасивая, что на нее надо было осмелиться поглядеть. А дядя Сеня целыми днями лежал на кровати и только поднимался, чтобы сбегать за бутылкой. Лялька одна не могла управиться по хозяйству, не подметала и не мыла полов, и дядя Сеня, догадавшись, почему никто из родственников не приезжает, уже специально объедки со столов смахивал на пол, чтобы жить одному с Лялькой, а потом они привыкли и так заросли грязью, что никто в дом не мог зайти, и только я один приехал и стал жить в самой маленькой комнатке, в которой раньше жила бабушка, и я рад был жить в ее комнатке.
Вскоре мама вышла на пенсию и ужаснулась, как я живу в одном доме с пьяницей дядей Сеней и с его Лялькой. Мама знала, что я не послушаю ее, а сестру послушаю, и — попросила Юлю поговорить со мной. Юля приехала ко мне в Брошку и ангельским своим голоском начала о том, чтобы я купил себе дом. Из самых чистых побуждений она предложила мне денег, и, когда за перегородкой дядя Сеня ругался с Лялькой, я задумался о счастье в жизни.
Как раз продавался дом у кирпичного завода, за которым мой любимый высокий берег, и мы купили этот дом. А мама не захотела на пенсии жить в городе и, когда папу похоронили на родине, решила поселиться поближе к нему и переехала в новый дом. Прошло много лет, как я жил отдельно, и сейчас оказался опять с мамой. Дети уходят от родителей гораздо раньше, чем они на самом деле уходят, и я как убежал от мамы в пять лет, так и остался для нее маленьким ребенком. Сколько раз мама плакала, когда я ее в детстве не слушал и ей надо было просить бабушку, чтобы та надела на меня теплый свитер. Но сейчас, когда бабушка умерла, мама сама начала умолять меня съесть манную кашу и надеть свитер, и я не знал, куда убежать от мамы, однако без Брошки не мог жить и вот, в который раз, возвращался.
Сестра все еще стояла под окном вагона. Так долго расставаться очень тяжело; только я подумал, чтобы скорее отправился поезд, — из подземного перехода поднялась старушка с птицей на голове. Не спеша, она будто проплыла по перрону и вошла в электричку, но не в мой вагон, а в следующий, и я сожалел, что не в мой вагон; тут двери закрылись, и электричка понеслась. Я не успел в последний раз помахать сестре и не знаю, успела ли Юля увидеть птицу на голове.
Опять я затосковал и опомнился, когда за окном замелькали столбы. За ними поля с голубыми далями. Как ни бывает на душе тяжело — от этих далей грусть становится светлей и легче дышать.
— Что ты там увидел? — спросила сидящая напротив красотка. — Куда едешь?
Я подумал и ответил:
— Домой.
— Нет, — покачала она головой. — Ты не домой едешь; хочешь, поехали со мной.
Я стал рассказывать ей про Анечку, а красотка эта, ухмыляясь, перебила:
— Не выдумывай, нет у тебя никакой Анечки — я по глазам твоим вижу, — и я опустил глаза.
2
Приехав в Брошку, я сразу же спросил у мамы про дядю Сеню.
— После операции ему стало лучше, — ответила мама. — Но ты не ходи к нему, а то сердце заболит. Лучше поешь и приляг после дороги.
Я послушал маму, прилег — и мне приснилась Анечка, когда она уже очень давно, несколько лет не снилась. Я вскочил и вышел во двор. В небе сияло слепящее солнце, но и на траву под ногами, где каждый стебелек отражал яркие его лучи, больно было смотреть. Глядя вокруг, я ахнул, вспомнив приснившуюся Анечку. Лицо у нее во сне сияло и выражало точно такую же радость, с которой тянулась к солнцу каждая травинка, и поэтому я ахнул.
Я захотел посидеть на лавочке, но увидел, что мама покрасила ее. Краска уже давно высохла, но я не мог на этой лавочке посидеть, потому что хотел посидеть, как в детстве, а тогда не красили лавочек. Только что был здоров, и вот — заболел, вздрогнул от озноба и натянул пиджак, и этот пиджак надавил на плечи, как зимнее пальто. Такое со мной не в первый раз, но, едва уезжаю из Брошки, проходит, я забываю об этом, потом хочется приехать, искупаться в речке, а когда приеду — мама опять чего-нибудь покрасит, и сразу так сделается, что можно умереть. И я запел; когда поешь — из головы уходят черные мысли. И, когда вышел на луг и посмотрел вдаль, — заулыбался, но я очень скоро устал улыбаться, и устал петь, и вспомнил, как в детстве никогда не уставал улыбаться и петь.
Раздевшись, бросился в речку, и рыбы серебряными стрелами метнулись в глубину. Сентябрьская вода пробирала до костей, но я не мог забыть, что мама покрасила лавочку. Однако, если долго плыть, — можно забыть, и, когда я выбрался на берег и, чтобы согреться, побежал, как в детстве, вприпрыжку, дрожал и радовался, словно другими глазами глядя вокруг. Я упал на горячий песок и разомлел на солнце. Веял ветерок, и я вспоминал, как он веял в детстве. Еще тогда я любил приходить на этот высокий берег за кирпичным заводом, где лежал сейчас на солнышке. Я забыл, что бабушка и дедушка давно умерли и что папа умер; целый день провалялся на песке и сквозь цветы на берегу смотрел на волны.
А назавтра запахло осенью. С самого утра небо заволокло мутной пеленой, бледное солнце едва проглядывало через нее, а ветер нагонял дождь. Я затосковал оттого, что не только лето прошло, но и жизнь моя прошла, а я так и не погрелся на солнышке. Я опять поспешил на высокий берег. Желтые листья кружились на ветру и уплывали по реке вниз по течению. Пелена на небе сгущалась, надвигаясь со всех сторон, и вдруг развеялась. Появилось яркое, как вчера, солнце; можно было обмануться и радоваться, как вчера, но тут же я спохватился. Глядя на выжженную траву, вспомнил, как совсем недавно она была зелененькой, а я гулял на речке и молился, чтобы дядя Сеня выздоровел. Когда ему сейчас стало лучше, я осознал, что это от моих молитв ему лучше, — разумеется, не только от моих молитв, но и от моих в том числе, — и, подумав об этом, затаил дыхание; вдруг раздалось рядом: фр-рр-р!
Я подскочил от страшного топота на другом берегу и, оглянувшись, увидел за речкой коров. Испугавшись этого неожиданного фр-рр-р, коровы шарахнулись и побежали по берегу. С шумом, подобным внезапному порыву ветра, за стадом вспорхнула стая каких-то мелких птичек: фр-рр-р, но их было так много, что, перелетая через речку, они закрыли небо, будто черная туча.
Когда я вечером вернулся домой, на улице и за огородами жгли мусор — не столько огня, сколько дыма. Он устлал небо; я не мог оторваться, глядя, как солнце в дыму садится, словно в тучу. Кузнечики под окном застрекотали еще громче, и я долго не мог уснуть.
Утром, поднявшись из постели, сразу же к окну. Раздергивая гардины, карманом куртки зацепил носик чайника на столе и едва не опрокинул. Я почувствовал — больше не могу и сказал маме, что уезжаю.
— Чего выдумываешь? — заплакала мама, когда я стал объяснять, и я уже не знал, как ее утешить.
— Все люди ходят на работу и зарабатывают деньги, — нашел я что сказать. — А почему я должен с тобой сидеть у окна?
— Зачем тебе деньги? — удивилась мама.
Пока я поставил на плиту чайник, забарабанил по крыше дождь. Кучи мусора в конце улицы еще дымились — за ночь все небо заволокло, и сейчас, когда начался дождь, прибитый к земле дым нагонял жуткую тоску; тут же затаилось в душе какое-то жалкое предчувствие, будто еще что-то в жизни произойдет; подумалось о любви, и, когда так подумалось, — в доме посветлело, сделалось страшно тихо, а мама прошептала: распогаживается.
Я поспешил на крыльцо; с крыши капало редкими большими каплями, а с той стороны, откуда ветер, в прорехах между туч засквозило голубое небо — и еще острее запахло дымом. И уже не хотелось, чтобы выглянуло солнце; хотелось, чтобы тучи повернуло назад, закружило, — пусть станет еще тяжелее на душе, но в безветрие небо висело над головой — и как-то совсем уж невыносимо долго, так и не сойдя с крыльца, вспоминать детство. Я вернулся, чтобы надеть сапоги и куртку, но пока натащил на ноги сапоги, опять забарабанило по крыше. Больной, я сошел с крыльца и, едва ступив на мокрую траву, почувствовал сквозь сапоги, какая она мокрая.
Казалось, дождь зарядил на неделю, но вскоре перестал. Опять появилось между облаками солнце. Уже не было больше сил ожидать от жизни счастья. Захотелось уйти, чтобы никого вокруг, и разрыдаться, как в детстве, но, когда я уходил из дома, — куда бы ни уходил, — на речке, в поле, в лесу, всегда было так хорошо, что я забывал о слезах. Опять черная туча; пока не начался дождь — я поспешил на речку, шагал скорее и оглядывался. Бывает, услышу, а может, почудится вдали крик, — и, кажется, — кто-то зовет с того света…
3
Выйдя за калитку, я обернулся. Мама на крыльце все еще стояла и пристально смотрела мне вслед. Я вздохнул и пошел не оглядываясь. Сильный ветер дул навстречу. Он разогнал тучи, и показалось солнце. Обрадовавшись ясному небу, я свернул с асфальта на нашу улочку. Уезжая, я решил навестить дядю Сеню. Еще издали, когда увидел за озером наш дом, где прожил много лет, у меня защемило сердце. Я открыл калитку, отмахиваясь от собак. Мушка виляла хвостом, а ее Бельчик, который родился после того, как я переехал в новый дом, готов был цапнуть за ногу. Я поспешил взобраться на крыльцо. Сразу за порогом, на полу в сенях, громоздились горы грязных тарелок с кружками и ложками. Все двери настежь. Отыскивая место для каждого шага, я прошел в дом. Дядя Сеня выпрашивал у жены деньги на выпивку, а Лялька не давала ему. Не помня себя, он заорал, и Лялька закричала, а я неосторожно повернулся — тут же с грохотом упала на пол со стола крышка от кастрюли и завертелась юлой под ногами. Лялька, оглянувшись, покраснела. Она достала кошелек, бросила мужу несколько бумажек и с плачем выскочила из дома.
Дядя Сеня подхватил деньги и долго не мог успокоиться. Я сразу же увидел по успевшему загореть после больницы лицу, что дядя выздоравливает, и невольно вспомнил, какие у него были потухшие глаза, когда навещал его в последний раз. Однако, на сердце у дяди, как и всю жизнь, было тяжело, и, протягивая деньги, вырванные у Ляльки, он попросил:
— Сходи, пожалуйста, за бутылкой.
Меня тронула его дрожь в голосе. Уже давно между нами не было такого сердечного откровения. Он разговаривал со мной, будто я маленький ребенок, но как это было давно, когда он так разговаривал.
— Если пойду сам, — объяснил дядя, — то обязательно встречу друзей и напьюсь, а так один буду из этой бутылочки потягивать целый день — никто и не заметит.
Я вспомнил детство, когда дядя еще не спился. Он часто брал меня с Юлей на речку и ловил руками рыбу. Он выбрасывал ее на берег, а я с сестрой бегал босиком по траве. Каждый день дядя Сеня приносил домой ведро рыбы, однако в любви ему не везло, жизнь не складывалась, и он пристрастился к водке. Дядя часто посылал меня в магазин. Не было случая, чтобы мне, ребенку, не отпустили бы бутылку водки; продавщица, конечно, догадывалась, кому я ее покупаю. Я приносил дяде бутылку, чтобы никто не увидел. Он прятался за сараем, а возвращался навеселе — и я его такого еще больше любил; он спешил открыть душу, и я ему открывал свою.
Но сколько лет прошло с тех пор!.. Я взял у дяди деньги и вышел на улицу. Оглянувшись, как всегда оглядывался на наш дом, я поднялся на горочку. На свежем воздухе так было хорошо, и мне стало так легко, что я снял рубашку. Дядя Сеня открыл окно и вслед крикнул:
— Тебе не жалко своего белого тела?!
Солнце поднялось высоко и обжигало, как летом. Я посмотрел на себя, и мне стало жалко себя. И, когда я принес дяде Сене из магазина бутылку, не выдержал и начал:
— Уже больше не могу! Каждую минуту чувствую, что мама думает обо мне, и ухожу на речку, но если каждый день дождь, а бывает, дождь на целый день или зарядит на неделю, становится невыносимо дома, когда мама, сидя в дождь у окна, только и думает обо мне — и я гуляю, больной, под проливным дождем и купаюсь в сентябре в речке. Это трудно понять, — добавил я, — но, может быть, ты поймешь…
— Неужели, — перебил меня дядя Сеня, — мама желает тебе плохого?
— Нет, — прошептал я, — она желает только самого лучшего, но она так сильно этого желает, что невозможно рассказать, как плохо мне становится, и я еле ноги волочу…
— А ты думаешь — другие живут иначе? — удивился дядя. — Все так живут, и я тоже уже много лет еле ноги волочу.
— Купайся чаще в речке, — посоветовал я. — Когда вылезешь из воды — всякий раз будто родился.
— Речка сильно обмелела, — пробормотал дядя Сеня, наливая из бутылки в стаканчик. — Хочешь?
— Не хочу, — отказался я.
Я ожидал, что после больницы дядя Сеня вспомнит, как ловил руками рыбу, а я бегал с Юлей босиком по берегу, но дядя выпил водки и с одного стаканчика осоловел. Я посмотрел ему в глаза, а дядя отвел их, отвернулся — как отвернулся, когда я приехал в наш дом и стал жить в бабушкиной комнатке. Я это забыл и сейчас, глядя на его будто поросшее мхом, мрачное лицо, почувствовал, как страшно пусто стало в моей душе, когда летом, вспоминая счастливое детство на речке, каждый день молился, чтобы дядя Сеня выздоровел, и он выздоровел.
Я поспешил попрощаться, но прежде чем уйти, заглянул в свою комнатку — бабушкину комнатку, в которой раньше жил, посмотрел в окно — и не узнал нашего двора. Под окном еще с весны Лялька забыла коляску с черноземом — и на нем за лето трава выросла. Я открыл окно и погладил эту траву. На ветерке она шелестела и щекотала ладони, и, гладя ее, я понял, что могу жить только в нашем старом доме, и при всей здесь заброшенности почувствовал, что моя радость, с которой я жил всегда и которая, казалось, покинула меня, — моя радость осталась со мной; она осталась светлой, сияющей, и, хотя, конечно, здесь тоже больно, но это везде больно, даже в святых местах будет больно и страшно, потому что мы еще на этом свете, а что будет на том — не знаем.
4
Все то, что происходит, не сразу доходит до сознания, а немного спустя, и я в электричке еще раз вспомнил, как разочаровался, посетив дядю. Я ожидал, что и он вспомнит, чего я вспоминал, когда молился о нем, а дядя выпил водки и вместо того, чтобы открыть сердце, отвернулся. Когда дядя Сеня заболел и когда я молился о нем — между нами натянулась словно нить какая-то, и сейчас она оборвалась; я почувствовал, что дядя очень скоро умрет.
— О чем задумался? — услышал я и поднял голову.
Все красотки на одно лицо — и я испугался, а она подмигивает. Сейчас я за любой бы побежал, а когда у этой девушки голубые глаза и льняные волосы до пояса, у меня дыхание перехватило — я забыл про дядю, но тут в вагон вошла старушка с птицей на голове.
— Это у нее голубь? — спросила девушка, но что это была за птица, никто не обратил внимания, потому что все в вагоне смотрели на простое, открытое лицо старушки с румянцем на щеках.
Старушка продавала свечки, и, когда я покупал у нее свечку, раздался надо мной какой-то странный невнятный звук, исходящий из груди птицы, и я ответил девушке:
— Ну, не ворона же…
Приехал к сестре ночью; не мог открыть дверь в подъезд — нашел в кармане монетку и метнул ее в железобетонную стену на втором этаже. Монетка зазвенела, и стена зазвенела — тут же зажегся в окне свет, и через минуту выскочила Юля.
— Как мама?
Я не знал, что ответить сестре; лучше не рассказывать, как мама плакала, и поспешил сам спросить:
— А как ты?
— Если бы мама ходила в церковь, — сказала Юля, поднимаясь в подъезде и не под ноги глядя, а мне в лицо, — тебе бы не было так, как сейчас, когда она все время думает о тебе.
— А почему она не думает о тебе?
— Она думает и обо мне, — загрустила сестра, — но я не знаю, почему она все же больше думает о тебе; наверно, потому что ты младше.
— Но как маме сказать, чтобы пошла в церковь, — вздохнул я. — Впрочем, об этом не говорят. Она сама должна пойти, и что же такое должно произойти, чтобы она пошла, не представляю. Ладно, — махнул рукой, — лучше расскажи, как ты… — Как всегда Юля замялась, бросилась накрывать на стол; я никогда не расспрашивал, а сейчас не выдержал: — Почему не выйдешь замуж — у тебя же есть кавалер, который любит тебя; или ты его не любишь?
Сестра отвернулась, но я успел заметить, как она покраснела, и больше не стал ничего спрашивать.
— А сам? — спохватилась она, и я, вспомнив про Анечку, пробормотал:
— Давай лучше спать…
Под утро мне приснилось: на улице в Брошке загудела машина — из нее вылез папа. Поднялся на крыльцо и заглянул в наш старый дом, но наступили сумерки, и папа меня не увидел, возвращается. Я догоняю его, окликнул, но он меня не замечает либо делает вид, что не замечает, открывает ворота и въезжает во двор на машине, а перед ней чужие какие-то незнакомые дети тащат длинную железную рельсу. Вдруг меня какой-то ангельский голос зовет; я скорее домой — а там два гроба. Кто был в первом — не помню, а во втором гробу сестра. Я схватил ее за плечи и начал трясти, не веря, что она умерла. И тут из меня, из моей души, из самой глубины, когда я осознал, что Юля умерла, что-то такое поднялось — что-то такое, такое острое, будто вся жизнь сжалась в одну минуту; в это мгновение будто электрическая лампочка мигнула — сестра раскрыла глаза и поднялась из гроба, и я очнулся от этого страшного сна.
Только встал — и Юля проснулась в своей комнате.
— Доброе утро, — сказал я ей.
Она ответила:
— Доброе утро. — Прошла по коридору к ванной и опять говорит: — Доброе утро! — А потом спрашивает: — Почему не отвечаешь?
Зазвонил телефон, а она не слышит.
— Телефон звонит, — говорю ей; она бросилась в комнату, где телефон, взяла трубку и назад.
— Это у соседей, — объяснила. — Слышно через форточку.
Тут по-настоящему зазвонил телефон, и опять Юля повернула обратно. Пока она разговаривала по телефону, я умылся, и, когда вышел из ванной, сестра выглянула из своей комнаты, шагнула ко мне, еще в ночной сорочке, с каким-то странным выражением на лице, хотела что-то сказать и вдруг отвернулась, как-то странно, изнутри “ворконув” по-голубиному. От этого звука, вырвавшегося откуда-то из-под сердца, я будто только сейчас проснулся и, чтобы не смущать сестру, тоже отвернулся и посмотрел в окно.
К мусорному контейнеру подошла женщина с сумкой, стала доставать из нее старые газеты и бросала их в контейнер; осталась последняя — посвежее, побелее; женщина поднесла ее к глазам, просмотрела — тоже выбросила, махнула рукой и пошла дальше. Тут же ветер подхватил газеты и понес по улице. Солнце еще низко над горизонтом, а рядом аэродром — взлетает самолет — и, когда он закрыл на мгновение солнце, — показалось, будто оно мигнуло, как электрическая лампочка, — и, если бы солнце не мигнуло, я не вспомнил бы, какой мне приснился страшный сон.
Я едва услышал сзади шаги Юли, и, повернувшись к ней, спросил:
— Это мама звонила? — Вдруг я вспомнил, кто лежал во сне в первом гробу, и догадался: — Умер дядя Сеня?
Юля ничего не ответила, но опять у нее что-то вырвалось из груди птичье, и я вспомнил, как вчера голубь на голове старушки в электричке издал точно такой же невнятный странный звук.
И я еще вспомнил, что поднялось у меня из бездны души, когда тряс приснившуюся умершей сестру. И если это есть в душе у меня — так это есть и в каждом человеке, хотя я никогда в жизни не сознавал этого и лишь во сне узнал, но от ощущения в себе какой-то невероятной силы, способной воскрешать мертвых, корнями волос на голове я почувствовал, как прикасаюсь к какой-то страшной тайне.
— Не могу поверить, что дядя Сеня умер, — сказал я и невольно подумал: если бы не разочаровался вчера у дяди, он и сейчас бы жил, и зачем я зашел к нему — ведь мог и мимо пройти… — Ладно, — спохватился, — чтобы не ехать на перекладных электричках, поеду на вокзал и куплю билеты на скорый поезд…
У подземного перехода на вокзале скучал все тот же толстый чудак, желал прохожим счастья и любви — и мне пожелал, и я, собираясь на похороны, не знал, как отнестись к его словам. Я купил в кассе билеты на вечерний поезд и, возвращаясь мимо несчастного толстяка, встретил Анечку, когда уже не надеялся ее увидеть. В одной руке она несла сумку с яблоками, а другой держала за воротник мальчика, который катил за собой деревянную лошадку на колесиках. К спине лошадки привинчены были пластмассовые крылья. Увидев меня, Анечка улыбнулась; лицо у нее засияло такой же ликующей радостью, с какой еще в сентябре тянулась к солнцу каждая травинка. Глядя на ее улыбку, я догадался:
— Ты ездила к бабушке?
— Откуда ты знаешь? — удивилась Анечка. — Ну, миленький, — не могла удержать она мальчика с крылатой лошадью. — Подожди, Ваня, мне хочется поговорить с этим дядей…
— Это твой сын? — спросил я. — Надо же было сообщить, что ты вышла замуж, и я не надеялся бы. Но это ничего не меняет, — добавил, — никогда не смогу тебя разлюбить, и мне даже видеть тебя не надо, а знать, что ты есть, и оттого, что ты есть, — я сам делаюсь чище и лучше…
— Нет, это мой братик, — перебила Анечка; в голове у меня все перевернулось, а потом стало ясно и легко.
Уже не помню, сколько лет прошло, когда мы встречались в последний раз; наверно, столько — сколько сейчас Ване. Я смотрел на Анечку, узнавал и не узнавал, и она посмотрела на меня, отвела глаза и тут же опять их подняла; смотрит своим ангельским взором — и я вспомнил сестру, которая тоже, как ангел, и которая может только своего брата полюбить.
Анечка вдруг спохватилась, и я заметил рядом ее маму с мешком яблок от бабушки. То, что я еще хотел сказать, нельзя при маме, и я прошептал:
— А я видел вчера старушку с птицей на голове!
— И мы тоже видели в электричке эту старушку, — подхватила Анечка, и я не могу высказать, как обрадовался, что и они увидели птицу на голове.
Но мы не могли больше говорить при маме, и Ваня с крылатой лошадью утаскивал за собой Анечку; не знаю, увижу ли ее еще когда-нибудь, но расставаться не было больно, потому что при случайной встрече слишком много радости…
Я вернулся к сестре домой, а Юля оставила записку: пошла за венком дяде Сене. Я достал из чемодана свечку, которую купил у старушки с птицей на голове, и отправился в церковь. Ближайшая церковь стояла на крутой горе; подниматься тяжело, но, глядя на лица спускающихся вниз, уже не чувствуешь ног. Все равно запыхался и, ожидая, когда успокоится сердце, смотрел, не мигая, в глубокое осеннее небо — как будто заснул с открытыми глазами. И когда я забыл про сердце, опомнился и, перекрестившись, протиснулся в церковь. Жался среди людей и почувствовал из толпы взгляд сестры. Увидел краем глаза, как она радуется, что и я не миновал церкви. Рядом с Юлей я заметил ее ухажера и пожалел его. И я вздохнул: как трудно с ангелами! Увидев меня, Юля не думала о своем счастье. Она устремилась ко мне, а я хотел сосредоточиться, чтобы поставить свечку, и скорбел.
Шитый оклад с бисером сполз на глаза Богородице; к иконе приложился старик с румянцем на щеках, сразу видно — из деревни, и я невольно подслушал, как он, показывая кому-то на Богородицу, изумился: у Нее на лике, — но не мог подыскать слов, и я ожидал, пока он прошептал: у Нее написано на лике лошадиное чутье… Я не сразу догадался, о чем он, но, когда заметил на глазах у него слезы, вспомнил, как папа плакал, глядя на лошадей, и я понял, что хотел сказать этот старик.
Майский снег
1
С самого утра пришла Маруся.
— Вчера забыла на речке платок — боюсь одна сходить.
— А дядя Вася?
— Мы поругались, — отмахнулась Маруся. — Да и я не хотела про платок ему говорить, потому что это он его мне подарил.
Издали, свернув с асфальта на проселочную дорогу, услышали моторную лодку. Когда сбежали вниз — по реке еще расходились волны. У машины с будкой стояли на дороге какие-то люди.
— Они и вчера здесь стояли, — сказала Маруся. — Пошли дальше.
— Вчера был чудный день, — вспомнил я.
— Но войдешь в воду, и страшно окунуться.
— Зато, когда вылезешь на берег, будто родился!
— Да, — подтвердила Маруся. — Но дядя Вася этого не понимает. Сидел на берегу и смотрел, как я купаюсь, а сам в воду не полез. Нет, пошли дальше. Туда, на песочек. Я очень люблю это место, хотя, когда купалась здесь с тобой прошлым летом, у меня украли кошелек…
Дальше разросся ивняк на берегу. Пробравшись по тропинке между кустами, мы оказались на песочке, намываемом здесь в паводок, а домов и дороги не видно за горкой.
— Да, — говорит. — Вот здесь. Очень люблю это местечко. Вчера все с себя сбросила и искупалась, а потом, когда одевалась, оглянулась — вот на той горке, — показала, — стоит какой-то мужчина и улыбается.
— И что — он видел, как ты голая купалась?
— Не знаю, — пожала плечами Маруся. — Ну и что, если и видел?
— А дядя Вася?
— И он его не сразу заметил, потому что на одну меня смотрел. “Когда я пришел из армии, — начал рассказывать, — ты, Маруся, была еще совсем маленькой. Как не иду по деревне — всегда выглядывала из калитки. Ты выглядывала и выбегала на улицу, и, когда падала, плакала. Ты была совсем еще маленькая и плакала”. И почему надо об этом вспоминать?
— Не знаю, — пробормотал я. — Ну, а ты?
— Я взяла палочку и на песке стала его рисовать в погонах. Наступил вечер, пока дядя Вася рассказывал, как я маленькая плакала, а мужчина на горке не уходил, смотрел на меня и улыбался.
— А потом?
— После того как искупалась — так было хорошо на песочке, что я заснула. Может, я одну минуту поспала, а может — с час. Я подхватилась — дяди Васи рядом не было. Я совсем забыла про мужчину на горке и, когда опять увидела его, хотела закричать, позвать дядю, но, повернувшись к реке, увидела — дядя Вася, как ребенок, чего-то возился у самой воды на корточках; все было хорошо, тихо, но вдруг он зарыдал. Я бросилась к нему: что с тобой? Но он не отвечал. Он закрыл ладонями лицо и уткнулся им в песок.
— А тот мужчина на горке?
— Стоял и улыбался.
— Ну, а ты?
— Когда дядя Вася успокоился, я набросила на себя куртку — и мы побрели вдоль берега. И неудивительно, что я забыла вот на этой ветке платок, но его сейчас нет.
Я обошел вокруг дерева. Под ногами увидел нарисованную палочкой на песке фигурку дяди Васи в погонах и рядом еще одну женскую фигурку.
— Это ты?
— Ну, а кто же еще, — вздохнула Маруся. — Смотри! А там дальше он себя нарисовал.
Смотрю, куда она показывает, и вижу еще одну фигурку на песке; от нее стрелочка с пронзенным сердцем, а что написано — я уже не стал читать.
— Теперь я понимаю, — пробормотала смущенная Маруся и пояснила мне, показывая на третью фигурку. — Это он, когда мы ушли вчера, нарисовал меня, а потом — себя, и это он, конечно, забрал платок. Он знал, что я приду за платком, и поэтому я боялась одна идти; теперь понимаешь?
— Может, это тот самый, кто украл у тебя кошелек? — спросил я у Маруси, а она покачала головой:
— Тот, кто украл, так долго не улыбался бы.
Ветер треплет ее черные кудрявые волосы. Маруся отбрасывает их назад — лицо у нее никогда не загорает, и на такой белой коже всегда очень яркий румянец.
— Какая ты все-таки красавица! — не удержался я.
— Еще немножко и — все, — вздохнула она.
— Ты совсем не изменилась, — и я улыбнулся, разглядывая ее. — Разве что немножко располнела.
— Помолчи, — попросила Маруся.
Брызнул дождь, и мы повернули назад. Возле машины с будкой столпились на берегу какие-то люди. Еще ниже, у самой воды, возились у моторной лодки. Я вспомнил, как позавчера ходил на речку купаться. День был очень хороший — не то что сегодня, и народу на берегу гуляло много. А я не люблю, когда много народу; и, когда плыл и смотрел на облака в небе, испугался голоса на берегу: не нашли ли мальчика? Только сейчас я понял, что произошло и кого уже несколько дней ищут на моторной лодке. Проходя мимо машины, я заметил в стороне, по другую сторону от дороги, отдалившихся от всех мужчину и женщину. Подойдя ближе, я поднял голову. У них что-то одно написано было на лицах — у мужа и жены после долгой совместной жизни появляется какое-то такое сходство, какого не бывает у брата и сестры. Но эти лица сейчас будто только что были умыты и светились какой-то пронзительной чистотой и ясностью. С них будто вся их прежняя жизнь стерлась. Невольно я взглянул на них и скорее опустил глаза. Потому что на эти лица нельзя было смотреть. А Маруся занята была собой, своей жизнью и счастьем, и родителей утонувшего мальчика не заметила, когда лица их светились на берегу в этот мрачный пасмурный день, но увидела на берегу горшок с комнатными цветами.
— Зачем он здесь? — не могла понять, а я не стал объяснять и, чтобы отвлечь ее, спросил:
— Ну, так чего же рыдал дядя Вася?
— Не знаю.
— А потом не спрашивала? — допытывался я. — Что было потом, когда пришли домой?
— За ужином поругались.
— Из-за чего?
— Как всегда из-за какой-то ерунды, — махнула Маруся рукой, — даже не помню. Да, дядя опять стал вспоминать деревню, а я ему: “Ну, сколько можно?”.
Я оглянулся на светящиеся от горя лица родителей утонувшего мальчика, а потом посмотрел на Марусю, увидел, как она счастлива, как ветер треплет ее мокрые волосы и она, улыбаясь, кусает их, и я пожалел дядю Васю.
— Не понимаю, — проговорил я, — зачем ты выходишь за него замуж, если вы ругаетесь каждый день, а что будет потом?
Маруся пожала плечами, будто и она не понимает; будто удивилась самой себе, подняла на меня глаза и тут же опустила. В тени от упавших со лба кудрей ее глаза казались черными, как сливы, но просияло из-за туч солнце, и в его лучах, когда Маруся взглянула на меня, зрачки ее сузились, а за ними рыжая бездна.
— Не понимаю, — повторил я, — как можно выйти за старика?
— Кстати, и я уже не та, — взгрустнула Маруся. — Ты забыл, Гриня, что мне скоро на пенсию?
— У тебя ни одного седого волоса, — заметил я. — Ты могла бы выбрать кого и получше — например, хотя бы вот этого, который забрал на речке твой платок.
— Не хочу об этом вспоминать! — встрепенулась Маруся, хотя совсем недавно с восторгом рассказывала.
— Все равно, — подхватил я ее кричащий тон, — не могу понять, зачем выходишь за дядю Васю?!
— Куда ты спешишь?! — взмолилась Маруся и, когда я споткнулся на гладком асфальте, прошептала мне в ухо: — Я забеременела.
Я не знал, что ей ответить; тут раздался за деревьями душераздирающий крик: аааааааааа! Этот крик раздался еще прежде, чем Маруся зашептала мне в ухо: забеременела; и, когда рядом: аааааа, — я едва разобрал, что она прошептала, и даже подумал — почудилось.
— Кто это кричит? — оглянулась Маруся.
Я перебежал через дорогу и увидел на другой стороне железнодорожных путей на крыльце магазина какого-то человечка, который и начал: ааааа, но не мог остановиться. Сначала я подумал, что ему плохо, что у него что-то с сердцем; вот-вот он упадет с высокого крыльца магазина, со ступенек, но бедняга все тянул: ааааа… Только сейчас я заметил, как тучи вдруг разошлись и вовсю сияет солнце, и я догадался — выйдя из магазина, человечек этот огляделся, и душа у него запела: аааааааа!!!
— Эй, ты! — запрыгал через рельсы милиционер: — Что — ааааа?! Опять?
— Что там такое? — догнала меня Маруся.
— Пьяный, — объяснил я, глядя, как несчастного свели с крыльца.
— Ладно, я домой, — сказала Маруся. — А ты?
— В магазин.
Я поспешил через переезд на железной дороге и у магазина наткнулся на дядю Васю. Я сразу понял, что он не просто так здесь. Увидев меня, он вздрогнул, хотел отвернуться, но было поздно.
— Вы ищете Марусю? — спросил я у него. — Пришла ко мне утром и попросила сходить с ней на речку за платком.
— Нашла?
— Не нашла, — пробормотал я. — Кстати, давно вы у нас дома не были, и мама часто спрашивает о вас. Может, зайдете?
— В следующий раз, — пообещал дядя Вася, а я, когда посмотрел ему в глаза, невольно вспомнил, как он рыдал вчера, и опять пожалел дядю. И он на меня посмотрел, увидел, что я пожалел его, и вдруг, открывая сердце, начал: — Поехал в деревню, встретил женщину — она меня знает, а я ее не могу узнать. Но она вспомнила про тебя, Гриня, и я сразу же узнал Марусю и не поверил глазам, как она расцвела…
Дядя Вася не это хотел сказать, но не находил слов.
— И Маруся мне проболталась, как встретила вас в деревне, — брякнул я, лишь бы не молчать. — Что было потом, — я уж не знаю, но я вас поздравляю!
Я сказал это и подумал, зачем еще брякнул: поздравляю! И добавил:
— Ничего не понял, когда она проговорилась, но сейчас, конечно, все понимаю. А вон Маруся идет, — удивляюсь, что возвращается, — наверно, и она вас ищет.
Дядя Вася поспешил к ней навстречу, а я, заскочив в магазин, обнаружил, что не взял деньги. Я повернул обратно и на крыльце решил обождать, пока дядя Вася с Марусей завернут за угол. Магазин на горе — с крыльца видна река; я удивился, какая она сегодня синяя-синяя. Вдруг я осознал, что стою на том самом крыльце, откуда кричал несчастный пьяница: ааааа! И я догадался — выйдя из магазина, он тоже увидел синюю-синюю реку, удивился и заорал: рекааа, но не мог остановиться — и вышло: ааааа! Я так ударил кулаком по перилам, что многие у магазина на площади оглянулись, но только не Маруся с дядей Васей, которые заняты были только собой и своим счастьем. Я успел заметить, как Маруся ухватилась за дядю Васю, и они под руку направились вниз по улице. И, когда они заворачивали за угол, еще успел подсмотреть, как Маруся дяде Васе в глаза заглядывает.
Вернувшись домой, я поинтересовался у мамы:
— Сколько Марусе лет?
— Ей уже скоро на пенсию.
— Разве может женщина в таком возрасте забеременеть? — удивился я и тут же добавил: — Впрочем, у нее ни одного седого волоса и кожа на теле гладкая, как у девушки…
Мама не изумилась, что Маруся забеременела, но осторожно спросила:
— Откуда ты знаешь, что у нее кожа на теле, как у девушки?
— Мы же вместе ходили купаться, — ответил я, — когда у нее украли кошелек.
— Ладно, — махнула рукой мама. — Там кто-то пришел — иди, посмотри!
— Никого нет, — прислушался я.
— Ты собирался в деревню, — вспомнила мама. — Купил краску?
— Забыл деньги, — спохватился я. — А какого цвета купить?
— Ты разве не помнишь, каким цветом папа красил?
— А почему голубым? — задумался я.
— Небесным, — пояснила мама. — Иди, посмотри — там кто-то пришел!
Хотя в доме ни малейшего звука, я выбежал на кухню и увидел в приоткрытых дверях цыганку. Выпроводив ее, выглянул в окно. Она пошла дальше по улице, пока опять не завернула к кому-то в калитку. Я опомнился и стал собираться в магазин, но цыганка не выходила у меня из головы. Если я не услышал, как она прокралась, то разве могла услышать мама, которая не раз жаловалась, что у нее уши онемели. И я сейчас догадался — мама не услышала, а почувствовала, что кто-то вошел в дом. У меня очень тихо стало в душе, когда я это понял.
Я побрел обратно в магазин и встретил дочку дяди Васи.
— Нашли платок? — спросила она.
— Откуда ты, Улечка, знаешь про платок?
— Мне, — говорит, — через стенку все слышно…
— А-а-а, — покачал я головой, глядя на Улечку, — ты не можешь смириться с тем, что твой папа собирается жениться на Марусе, но он же с ней счастлив. Постарайся и ты полюбить ее. Она же тебя, маленькую, на саночках катала.
— Откуда ты знаешь, что Маруся меня на саночках катала, если тебя тогда на свете еще не было? Зачем она это тебе рассказала? — удивилась Улечка и заглянула мне в глаза: — А что у тебя было с ней?
— А что у меня может быть с ней? — рассердился я. — Разве ты не знаешь, насколько она меня старше?
— Тогда почему же она к тебе ходит?
— Она не ко мне ходит, а к маме, — объяснил я. — Марусина мама и моя дружили с детства, и я тут ни при чем…
2
На крыльце, прямо над дверью, какая-то птичка свила гнездо и, когда я открыл дверь, вспорхнула над головой. После яркого на улице солнца в доме сумрачно — в окнах стена высохшего на корню бурьяна. Я сбросил с плеч рюкзак, поспешил распахнуть окна и выскочил на крыльцо, чтобы вздохнуть. Уже забыл о птичке, которая свила над дверью гнездо, и она опять вспорхнула над головой. Я вздохнул на крыльце и вернулся в дом. Уже давно в нем никто не живет; воздух затхлый, но из раскрытых окон повеяло пьяной, одуряющей свежестью. Я достал из рюкзака банку с краской, кисти; переложил в старую сумку и снова на улицу.
Посередине улицы прошлогодняя трава по пояс, лишь возле покосившихся заборов протоптаны тропинки. Я выбрался со своего краю на тропинку и побрел на кладбище. Родные упокоившиеся лежали все рядом. Я сразу к папе, помолчал у его могилы — никак не могу свыкнуться, что он здесь. Недавно, перед радоницей, я приезжал сюда; тогда все было вокруг голо и грустно, а сейчас начинает зацветать черемуха и уже весело. Я покрасил ограды и бабушкины и дедушкины цементные памятники в небесный цвет; не успел оглянуться — уже солнце заходит.
За кладбищем — озеро; сел на берегу и стал смотреть на закат. В последних лучах на горке церковь — ниже уже тень и в траве роса. Еще до войны, когда начали организовывать колхозы, с церкви сбросили луковку с крестом — и за эти годы на ее стенах выросли березки. Вспомнив про луковку, я перекрестился. Поднявшись с берега, направился к церкви и вдруг почувствовал, что не один здесь; обмер, прислушиваясь, — ни звука, и, никого не видя вокруг, испугался. Я побрел вдоль берега и вернулся домой огородами, зарастающими лесом.
Назавтра я проснулся оттого, что бешено колотилось в груди сердце. Сквозь стену прошлогоднего бурьяна за окнами пробивались первые лучи солнца. Выйдя на крыльцо, совсем забыл о птичке, которая свила над дверью гнездо, и, когда она вспорхнула над головой, вспомнил, что мне приснилось. Я приехал в деревню — и все, кто на кладбище, живы. У калитки я поцеловался с папой, и вот, когда целовался с ним, — проснулся оттого, что очень сильно забилось сердце.
Я вернулся в дом и только теперь почувствовал, как замерз. Дунул — изо рта пар. Я посмотрел на часы и заторопился. Оделся, собрал рюкзак и вышел на крыльцо попрощаться с птичкой. Я вздыхал и вздыхал, а вокруг так хорошо, что растерялся; не знал, куда шагнуть, и опять прямо с крыльца в бурьян, белый от инея. Уходить не хотелось; я оглядывался и оглядывался, вздыхал и вздыхал — лучше бы вернуться, но завтра два года по папе — и я с мамой собрался пойти в городе в церковь.
Я боялся опоздать на автобус, а до шоссе двенадцать километров. Сначала разогрелся, даже вспотел, но, когда ногам надоело быстро идти, начал пробирать озноб. Я вспомнил про свитер в рюкзаке, достал его; хотя на мне и так один свитер, натянул на себя и этот, но все равно не мог согреться.
За лесом поле. Сквозь мглу тихо светило солнце и, как зимой, не грело. В поле далеко видно, и я увидел одинокую фигурку девочки в красном пальтишке. Она наломала черемухи. За полем деревня, а за деревней уже шоссе. Я прошел через деревню к автобусной остановке. В этой деревне еще жили люди. На остановке стоял в задумчивости мужчина; его провожала жена с пятью детьми. Старшая дочка уже догнала ростом мать, другая девочка в красном пальтишке — поменьше, и еще одна — еще поменьше, а потом мальчик, и еще один совсем маленький мальчик — не отходит от отцовского чемодана. А у отца в руках букет черемухи. Понятно, когда дочка преподнесла ему цветущей черемухи перед разлукой, тот был растроган до слез. Я посмотрел на девочку в красном пальтишке; она как раз оглянулась на самого маленького своего братика, и я оглянулся — глаз не мог от него оторвать, и потом не один раз оглядывался.
Вскоре подъехал автобус. За мной в него вскочил нахмурившийся мужчина с букетом черемухи и с чемоданом. Оставшаяся с детьми женщина перекрестила своего мужа и заодно всех людей в автобусе, потом старшая дочка перекрестила, и — другие дети, но, когда самый маленький мальчик перекрестил меня, — я, расчувствовавшись, едва не разрыдался и теперь понял, почему на него нельзя не оглядываться.
3
Когда папе исполнилось два года после смерти, я пошел с мамой в церковь. Только начал молиться — в голову лезут самые разные мысли, от которых очень трудно ногам выстоять; невольно вспомнил, как поцеловался во сне с папой — и у меня опять так забилось сердце, что я испугался. Я захотел, будто маленький ребенок, увидеть папу; увидеть его невозможно, но я понял — можно его почувствовать, как мама через стену почувствовала, что кто-то вошел в дом, а тот свет и этот еще ближе, чем через стену, — я это знаю, но для того, чтобы почувствовать, надо, чтобы и во мне чего-нибудь онемело, как у мамы уши. И я огорчился, что у меня еще ничего не онемело, хотя очень тяжело было в церкви стоять. Мне стало легче, когда из окон около самого купола упали столбы солнечного света, и в них в струящемся от свечей воздухе замелькали тени пролетавших над церковью голубей. Сердце успокаивалось; тут лучи солнца в окнах померкли — и я не поверил глазам, когда посыпался снег.
Каждый день с грустью ощущаю, что жизнь пролетает, как птица; не ухватиться за нее — и я обрадовался вернувшейся зиме. Выйдя из церкви, зажмурился от сияющей вокруг белизны и на минуту почувствовал себя ребенком. Тут я увидел родителей утонувшего мальчика. Когда все выходили из церкви, они отчаянно спешили в нее зайти. При выпавшем снеге их лица светились еще сильнее. Невольно я оглянулся, а мама заметила и укоризненно покачала головой. Я сначала не понял, почему она покачала головой, а потом увидел выходящую из церкви девушку и догадался — мама подумала, что я на эту девушку оглядываюсь. Красотка шагала, потупив взор, с румянцем на щеках, подняла на меня глаза — еще сильнее вспыхнула и, выйдя из церковных ворот, сняла с головы платок и поспешила по улице с распущенными волосами; впрочем, многие девушки и женщины, выходя из церкви, тоже снимали платки, хотя было холодно, дул ветер и кружился снег.
— А я-то думаю — что такое, — сказал я маме, — познакомишься с девушкой — сегодня улыбается, а завтра такое начнет; сразу видно — чик-чик, — покрутил я пальцем у виска, — и у них у всех так, потому что без платков ходят. Надует в голову, а потом — чик-чик…
— Может, это у тебя — чик-чик?
Недалеко больница; никогда не обращал внимания, а когда выпал в мае снег, я заметил у ворот тонкую рябинку; к ней гвоздем прибита дощечка, на которой через трафарет отпечатано: Просьба на территорию больницы со свадебными церемониями не заезжать.
Я показал на дощечку маме.
— Неужели заезжают?
— Если бы не заезжали, — заметила она, — не написали бы.
— Зачем им заезжать? — не мог я понять.
— После венчания едут из церкви, — объяснила мама, — рядом кладбище; первым делом на кладбище, а потом, если у кого в больнице родственники, заезжают навестить, чтобы и их порадовать.
Я подумал о своем счастье, но скоро устал думать, когда на тротуаре под ногами снежная каша. Зелень в снегу начинает еще сильнее благоухать, и у меня голова закружилась. Идти тяжело — мама часто останавливалась передохнуть, а у вокзала я оглянулся — догоняет Улечка.
— Из деревни? — догадался я.
— Ага, — кивнула дочка дяди Васи, а я по глазам ее увидел — она не знает, кому высказать переполнявшую ее радость. — Отпросилась в пятницу с работы, — начала Улечка. — Успела еще засветло добраться до деревни, подошла к церкви — на закате ветра нет, но березки на ее стенах прошелестели, а потом опять ни один листик не колыхнется — и в эту мертвую тишину я почувствовала, что не одна.
И я вспомнил, как в пятницу, возвращаясь с кладбища, тоже почувствовал, что не один; вероятно, с разных сторон подойдя к деревенской церкви, мы не могли увидеть за ее стенами друг друга. Я не успел об этом сказать, как Улечка продолжила:
— Никого не видно — и я сразу же догадалась, что это ангелы служат всенощную…
Услышав про ангелов, я уже не стал говорить Улечке, что и я ездил в деревню. Я вспомнил, как мама, у которой уши онемели, почувствовала в доме цыганку, и теперь, когда сам в деревне почувствовал около церкви, что не один, осознал сейчас — и во мне уже что-то онемело, и обрадовался.
Тут опять закрутило, и стеной повалил снег.
— А каково сейчас в поле? — вспомнила мама про прежнюю жизнь. — А ты не боишься, Улечка, одна ездить в деревню?
— На выходные очень тяжело оставаться дома, — созналась та. — Не могу смотреть, как папа с Марусей обнимаются.
— Тебе пора замуж…
— И вы об этом? — обиделась Улечка; ей, может, каждый день об этом напоминают, и у меня сжалось сердце.
— Пошли с нами пообедаем, — предложил я ей. — Как раз сегодня по-моему папе два года отмечаем.
— Ноги мокрые, — вздохнула она. — Сбегаю переобуюсь, а потом к вам, — обрадовалась, что есть куда пойти.
Придя домой, мама накрыла на стол. Мы сели за него и, ожидая Улечку, смотрели в окно. Снег перестал сыпать. Так мы скучали и смотрели в окно, когда выглянуло солнце. Я никогда не видел, чтобы на ветках распустившихся деревьев лежал снег; под майским солнцем он сразу начал таять. Комья снега беспрерывно то тут, то там падали с деревьев, и поникшие ветки, выпрямляясь, раскачивались. Выпавший снег должен был быстро растаять на солнце, но опять тучи и опять метель. И в эту метель по улице проехала машина с будкой, а наверху моторная лодка.
Мы долго прождали Улечку и решили, что в метель она не придет; пообедали без нее, вспомнили папу, но мама на всякий случай решила со стола не убирать, и, когда уже под вечер еще раз сели за стол, очень тихо стало в доме и страшно.
— Женись на Улечке, — вдруг начала мама. — На троюродной разрешают жениться. Такую, как она, сейчас не найдешь.
— Почему?
— Ей хоть бы за кого выйти — и она будет счастлива, а с такой и ты будешь счастлив.
— Да, — задумался я. — Не раз замечал — идет по улице навстречу девушка, увидит меня — и переходит на другую сторону. И почему они переходят на другую сторону?
После этого разговора в доме еще тише стало. Невольно я вспомнил, как у нас собирались гости, когда жив был папа, а дядя Вася пел за столом.
— А почему дядя Вася, — спросил я у мамы, — когда пел, закрывал рукой одно ухо?
— Рядом с ним за столом сидела Улечка; ей было стыдно, что отец напился, и она шептала ему, чтобы не пел, и с какой стороны от него Улечка сидела, с той стороны он и закрывал от нее ухо, — объяснила мама. — И кто мог подумать, что он забудет свою покойную Антонину Ивановну и женится на Марусе?
— Не надо об этом! — взмолился я. — Ну сколько можно? Лучше посмотри, — протянул руку к окну, — какой выпал снег!
— А вон идет Улечка! — обрадовалась мама. — Увидела нас в окне, только почему она машет у калитки и не заходит?
Я выскочил в одной рубашке. Солнце выбралось из-за тучи и сияло ярко. В его лучах каждая веточка на кусте сирени, на который лилось с крыши, блестела, будто стеклянная. На улице я спросил у Улечки:
— Почему не заходишь в дом?
Она как была в мокрых ботинках — так и не переобула их. Улечка шагнула ко мне, обняла — никогда она раньше меня не обнимала; я даже растерялся. У нее было такое бледное, белое лицо, что я сразу вспомнил родителей утонувшего мальчика. И я обнял Улечку, а она зашептала мне на ухо… Я скорее побежал домой за курткой и шапкой.
— Куда ты? — спросила мама. — Что с тобой?
Я посмотрел на себя в зеркало и не узнал себя.
— Я же вижу, — повторила мама, — что-то случилось.
— Еще сам не знаю, что случилось, — ответил я, выбегая на крыльцо.
Я догнал Улечку у магазина, откуда видно реку. Среди покрытых снегом берегов она, синяя-синяя, казалась черной-черной. Волны накатывали такие, что издали видны были барашки.
— Чего оглядываешься? — спросила Улечка.
— Мама смотрит в окно, — еще раз я оглянулся. — А ты куда? Разве не пойдешь со мной в больницу?
— Я только оттуда, — ответила Улечка. — А теперь к папе…
Линию электропередач провели через лес, где просека до горизонта, а за дорогой кладбище с церковью, в которую я сегодня ходил с мамой. К вечеру подморозило, и снег под ногами захрустел. Пока я добрался до больницы — уже смеркается; не видно памятников и крестов, но завтра утром, когда взойдет солнце, они вспыхнут в его первых лучах — и зачем надо больницу строить рядом с кладбищем?
У больничных ворот сидели старухи в толстых ватных пальто и продавали цветы. Букеты обвязаны от мороза в марлю, а у некоторых предприимчивых старух стояли столики, где под стеклянными колпаками горели свечи, чтобы цветы не замерзли. Наткнувшись на старух, я подумал — не купить ли цветов, но вовремя одумался.
В больнице поднялся на самый последний этаж, позвонил в железную дверь. Когда мне открыли — пробормотал, к кому я. Медсестра показала на одну из палат, и я осторожно вошел в нее.
— Маруся! — зову.
В больничном синем халате она лежала под одеялом, а голова закутана, как у старухи, в шерстяной платок. Она, кажется, не дышала. Очень робко и чуть ли не с ужасом я дотронулся до нее, не зная — живая ли она; еще раз шепотом позвал — Маруся скорее почувствовала, чем услышала меня, раскрыла глаза и ответила виноватой слабой улыбкой.
— Сейчас встану, — пролепетала. — Мне нельзя резко подниматься. А ты, Гриня, присаживайся. Ты знаешь, — говорит, — я родила мальчика. Подожди, скоро медсестра принесет его…
Нельзя же ей сказать, что она сошла с ума, и я спросил:
— Когда ты родила?
— После того как пошел снег. — Она едва шевелила губами, а на измученном лице опять улыбка. — Возьми стул и сядь. Не стой.
Маруся стаскивает с себя одеяло и тоже садится на кровати. Замечает, что я смотрю с содроганием на ее забинтованные руки, и протягивает их ко мне.
— Зачем ты била стекла? — спрашиваю.
— Знаешь, какой я слышала колокольный звон!
— Ах, да, — спохватился я и достал из сумки продукты.
— Спасибо, — поблагодарила она и улыбнулась кому-то за моей спиной. Я оглянулся. В палате появилась девочка в больничном халате. Маруся протянула ей мою шоколадку. — Угощайся…
— Кто это? — показала на меня девочка.
— Это мой любимый, — прошептала Маруся, и я испугался ее слов.
— Не буду вам мешать. — Девочка с шоколадкой поспешила уйти.
— Я договорилась с ней петь по вечерам в туалете, — шепчет мне на ухо Маруся, и я обнял ее.
— Не обнимай меня, — говорит. — Я как воздушный шар.
Я вспомнил, как ходил с Марусей на речку искать платок, а потом, когда возвращались, она прошептала мне на ухо, что забеременела. И я сейчас ужаснулся, что у нее уже давно что-то с головой, но никто не догадывался. И про мужчину, который подсмотрел, как она голая купалась, а потом на горке улыбался, она выдумала, и про то, как дядя Вася рыдал; но она так об этом рассказывала, что невозможно было не поверить. Тут я вспомнил нарисованные на песке фигурки, которые я сам видел, и — стрелочку с пронзенным сердцем; впрочем, она сама это и нарисовала — решил я.
В палату вдруг вошел дядя Вася. Заметив меня, он не знал, что сказать Марусе; как раз вернулась девочка. Она принесла наклеенную на картонку дешевую бумажную икону из церковной лавки. Девочка подходила к каждой койке и давала поцеловать эту икону — и Маруся, и дядя Вася приложились; самому последнему она поднесла ко мне. Я увидел, что руки Божьей Матери, которые держат Младенца, вымазаны моим шоколадом, и я, растрогавшись, тоже поцеловал.
Когда девочка убежала, Маруся что-то прошептала на ухо дяде Васе, и я догадался — что; затем она показала на меня.
— Это он — папа!
Дядя Вася оглянулся, а я опустил глаза.
— Как я устала, — вздохнула Маруся и легла в постель. — Мне нельзя так радоваться и волноваться. Как я счастлива!
Улыбаясь, она заснула. Я вышел из палаты вслед за дядей Васей и опомнился на лестничной площадке, когда за нами захлопнули железную дверь и повернули в ней ключом. Мы стали спускаться по лестнице вниз.
— Она выдумала, — сказал я дяде Васе про Марусю. — У меня с ней ничего не было.
И тут я улыбнулся. Не знаю, что обо мне подумал дядя, глядя на мою улыбку до ушей, но я не мог сдержать ее. Навстречу, поднимаясь по лестнице, медсестра несет младенца. Это вот так совпало — мало ли детей в больнице, однако в голове у меня что-то поехало, перевернулось; чувствую — и я схожу с ума, и, глядя на меня, медсестра показала на ребенка:
— Это — твой?
Я выбежал за дядей Васей на больничный двор, и у меня мороз по коже, когда дядя закрыл рукой одно ухо и запел. Вокруг уже темнотища, за воротами ярко горят свечи под стеклянными колпаками с цветами. Не зря старухи здесь сидят — кто идет в родильное отделение, обязательно покупает цветы. И я вздохнул: как хорошо, что не купил Марусе цветы, а потом подумал: может, и зря, надо было ей купить их…