Опубликовано в журнале Знамя, номер 4, 2011
Об авторе | Стефано Гардзонио — исследователь русской литературы и культуры, профессор славистики в Пизанском университете, с 1999 по 2009 год — президент Ассоциации итальянских славистов, член Международного комитета славистов и Международного комитета по изучению Центральной и Восточной Европы. Живет во Флоренции.
В “Знамени” было опубликовано его эссе “Страница из потерянной тетради в клетку” (2010, № 1), за что он был удостоен премии “Глобус”, назначенной ВГБИЛ им. Рудомино.
Стефано Гардзонио
Перелистывая “Хождения во Флоренцию”,
или Тоска по невозвратимому
Хождение неосознанно возбуждает память. Любой вдруг выступивший камень, любая неровность на мостовой или тротуаре, неизвестная раньше впадина на улице или площади, какая-то давно зеркалящая небо лужа у заржавевшего фонтанчика в глухом углу сквера — возвращают давно забытые впечатления о былом… Именно акт хождения позволяет вспомнить о детских и юных впечатлениях от города, о странствиях по старым улочкам, темным переулкам или тенистым бульварам. О первых отроческих прогулках с милой… Хождение — это ежеминутное осуществление хождения, паломничества, посещения священно прекрасного, духовно красивого. Получив новое двухтомное издание “Хождения во Флоренцию”*, я решил освоить этот богатейший сборник литературных и мемуарных русских текстов о Флоренции, совершая в ходе чтения его новый для себя акт хождения по родному городу.
Читая прожитое, воспринятое, прочувствованное русскими путешественниками XIX и XX веков, я старался пережить и проверить на себе их впечатления и, одновременно, сопоставить их с собственными, вдруг воскресшими воспоминаниями в зеркале нового, сегодняшнего восприятия меняющегося современного города. К числу тех спутников, которых мне подсказала книга, я отважился добавить некоторых из живущих в моей памяти.
Именно хождение, оживление памяти в каждом шаге, в каждом соприкосновении подошвы ноги с камнями и асфальтом дали возможность оценить долгую линию русской памяти о моем городе.
Но будем совершать хождение по порядку. Как предписывал замечательный русский историк Иван Гревс, часто посещавший Флоренцию в конце XIX — начале ХХ веков, ““покорение города” нужно начинать с вышки”… Так объяснял участвующий в его “караване” Николай Анциферов, так поступил Вячеслав Иванов, как явствует из его письма к самому Гревсу. Лучезарный, прозрачный воздух весеннего утра. Бодро поднимаюсь по Виале деи Колли к площади Микеланджело и сквозь деревья, огромные кипарисы, плавающие в темной зелени холмов, узнаю разноцветные дворцы Лунгарно, профили церквей и стремительные силуэты башен и кампанил (колоколен). Стараюсь отделить свое восприятие от образов, уловленных многочисленными русскими странниками. Прочитанное воскрешает давно пережитое, давно пережитое пересоздает прочитанное. “Вся Тоскана есть улыбка! Вся Тоскана — Вергилиева эклога!” воскликнула однажды Зинаида Волконская.
Само представление, что ““покорение города” нужно начинать с вышки”, подразумевает идею долгого, утомительного, даже болезненного процесса инициации, труда, усилия, напряжения, к которому принуждает подъем, восхождение — акт хождения как физический и духовный прорыв через препятствия. Вспоминается мандельштамовское описание акта говорения у Данте. Он сначала вызывает “лишь одышку и здоровую усталость”… И в самом деле прорыв сей — это акт, подразумевающий дантовский путь до знаменитого “И здесь мы вышли вновь узреть светила”, путь очищения, самосовершенствования. Восхождение подразумевает особое дыхательное усилие… напряжение в легких… и в груди ощутимо стучит сердце.
“А какой вид на Флоренцию открывается с piazzale Michel Angiolo на закате солнца!” — поражается Вячеслав Иванов. До него другой русский писатель, мой тезка Степан Шевырев, записывал: “Но что за наслаждение бродить по холмам, окружающим Флоренцию! Всходя по ним, как будто поднимаешься к небу. Взглянешь на Флоренцию, и из ее галерей и храмов поднимаются чудные произведения искусства, и великие тени ее художников, поэтов и ученых носятся над ней. Бесприютный Данте скитается вне стен ее…”. Поднялся я до церкви Сан Миниато, зашел, в который раз восхитился фресками Спинелло, описывающими житие св. Бенедикта, и капеллой Росселлино с гробницей португальского кардинала… Писал о таких же впечатлениях русский поэт-эмигрант из Понта (зеркальный Овидий, на родину не вернувшийся) Анатолий Гейнцельман, посвящая свои стихи любимой жене Розе Геллер:
Как хороши холмы Тосканы
Под сизым кружевом олив
И кипарисы-великаны!
Как San Miniato горделив
Фасад ажурный меж крестами,
Как Арно серебристый меч
Миролюбив, совсем Гаутами,
Как будто некуда уж течь.
Пойдем в капеллу португальца:
Я посажу тебя на трон,
Как некогда, когда страдальца
Бесстрашная за гордый сон
Ты полюбила неизменно.
Я преклонюся пред тобой,
Как некогда, чтоб сокровенно
Допеть псалом свой голубой.
Жизнь приближается к закату,
Но он ведь самый яркий миг,
По золотому он брокату
Раскроет лучшую из книг,
И мы прочтем апофеоза
Трагический, последний лист:
Мистическая будет Роза
На нем, и я Евангелист.
Помните, о Сан Миниато писал в своих “Образах Италии” Павел Муратов, оттуда же и начинается его осмотр города в согласии с дантовским наставлением: “Там сели мы оба, обратившись лицом к востоку, в ту сторону, откуда поднялись, — ибо всякий с удовольствием смотрит на пройденный путь”. По его стопам, оттуда, начинался осознанный осмотр Флоренции у большинства русских путешественников. Долго брожу по каменистой улице Сан Леонардо вдоль высоких стен — от виллы, где останавливался Петр Чайковский, до крепости Бельведере. Оттуда спускаюсь в тени стен, построенных Микеланджело для защиты Флорентийской республики, дохожу до ворот Сан Никколо (там рядом жил режиссер Тарковский), и передо мной мутный блеск якобы серебряного Арно (в старинной песне argento [серебро] рифмуется с firmamento [небесный свод])… Не отмечал ли поэт Дмитрий Мережковский:
Тебе навеки сердце благодарно,
С тех пор, как я, раздумием томим,
Бродил у волн мутно-зеленых Арно…
О, как благодарно и неблагодарно, лучезарно и светозарно, высокопарно, но и шикарно и даже коварно блестит эта река! А Достоевский считал, что “Арно напоминает Фонтанку” (уверяет Николай Страхов). Долго любуюсь панорамой у моста Рубаконте (Делле Грацие) и радостно полной грудью вдыхаю родной воздух. Возвращаюсь в город. Передо мной серо-коричневый фасад Национальной Библиотеки, вдоль Лунгарно очереди туристов, плавно вытекающие из разноцветных, порой двухэтажных турбусов… На тротуаре чернокожие продавцы предлагают им заурядные товары, портреты рок-звезд, незамысловатые картинки, пестрые безделушки глобализированного мирка. В Библиотеке хранится архив великого ученого и литератора Анджело де Губернатиса (жена его, Софья Безобразова, была кузиной Михаила Бакунина), там среди прочего большое количество писем русских писателей. Многие из них бывали во Флоренции, ходили по ее улицам и площадям, описывали ее в своих дневниках. Их записи и навеянные Флоренцией поэтические и прозаические произведения можно найти в двухтомнике. Владимир Стасов, приведя свидетельства Герцена и художника Н. Ге о Бакунине (все они в одно и то же время — начало 1860-х — жили во Флоренции), вспоминает: “Итальянский ученый, известный профессор де-Губернатис, в таких же чертах, как и Герцен <…>, рисует портрет Бакунина, которого он знал во Флоренции в одни и те же годы с Ге”.
Повернул за угол возле Библиотеки и вскоре оказался на площади Санта Кроче. Сколько впечатлений у русских посетителей этой церкви! Графиня Ростопчина громословно ее учла “между замечательнейшими из существующих на свете христианских храмов”, а историк Николай Всеволожский уточнял: “Церковь Санта Кроче можно назвать Флорентинским Пантеоном”. О ней с восторгом писал сестрам больной Николай Станкевич, который вскоре умер в забытом Нови-Лигуре. Осматриваюсь. На площади пестрая масса путешествующих, какие-то бритоголовые, жутко татуированные бродяги с толстыми беспородными псами сидят на каменной лавочке и пьют пиво из горлышка. Суровый мраморный Данте смотрит на них: “Они не стоят слов: взгляни — и мимо!”. О нравы! Вспомнились стихи руководителя “Лесоповала” поэта Михаила Танича:
Потом на Пьяцца Санта Кроче,
В неугомонном погребке,
Я коротал остаток ночи,
Присев за столик в уголке.
Мы были двое, без свидетелей —
Я и великая страна
Трех христианских добродетелей —
Надежды, веры и вина.
Подошел к воротам, вытащил свое удостоверение личности (я — флорентиец, войду в храм без оплаты билета), но уже закрывали церковь на обеденный перерыв… Помните госпожу Кордюкову?
И пустились что есть мочи,
Вплоть до кирки Санта Кроче,
Потому что л’он м’а ди,
Что их ровно а миди
Всякий день здесь затворяют
И уж больше не пускают
Опоздавших в Божий дом!
Вдруг вихрем время повернулось назад, душевная метелица… “показались два-три экипажа с масками да пробежала с неистовым криком толпа мальчишек за каким-то арлекином…”. Передо мной угрюмо стоит бородатый, тяжеловесный человек, лет за сорок, в сюртуке. Аполлон Григорьев. Он приехал во Флоренцию как домашний учитель юного князя И.Ю. Трубецкого, сначала остановился в Вилле Сан Панкрацио, но теперь живет в самом центре города, на Borgo Santi Apostoli. (На той же улице в начале будущего века будет останавливаться и поэт Михаил Кузмин.) Там был знаменитый пансион Нардини, где проживали многие русаки. Он любил ходить по темным переулкам (chiasso), где из-за окон слышится: “pst! pst! — этот призывный клич” местных синьор, “порой посещать “прегрязные” народные трактиры”. Мы с ним прошли флорентийские улицы, переполненные масками и экипажами. В тюрьму Барджелло так я и не заходил, хотя очень хотелось пережить давнее его посещение с крикливой компанией одноклассников начальной школы…
— Аполлон Александрович! Читаю в ваших глазах какое-то разочарование… а во мне именно эти мизерные, провинциальные крикливые картины будят идею ностальгического счастья моего детства…
— У меня рисуется наша Масляница — наш добрый, умный и широкий народ с загулами, запоями, колоссальным распутством… Мне представляются летние монастырские праздники моей великой, поэтической и вместе простодушной Москвы… чему, как вы знаете, я отдавался всегда со всем увлечением моего мужицкого сердца…
Я не решился возражать…и неожиданному собеседнику предложил посетить Сантиссиму Аннунциату. Мы пошли узким тротуарчиком переулка до Гибеллины, оттуда прошли мимо театра Верди.
— Сколько раз я бывал здесь, — вдруг сказал Аполлон Александрович, — это театро Пальяно! И здесь, и чуть дальше на Пергола, и еще в Teatro del Cocomero!
— А потом его стали называть театром “Никколини”, но он давно закрыт! — уточнял я. Туда я ходил в детстве, когда там был кинематограф.
Аполлон Григорьев очень любил слушать оперы в трех флорентийских театрах. Все русские путешественники ходили беспрерывно на музыкальные спектакли. О них писал даже первый из первых, книжник, входивший в состав свиты епископа Авраамия Суздальского, который во время Ферраро-Флорентийского собора (1438—1439 гг.) смотрел театральное представление — “Благовещение” Фео Белькари, о них писал посланник Алексея Михайловича Василий Лихачев, о них писали уже в XVIII веке Денис Фонвизин, Николай Львов и другие. Знаток флорентийских оперных сезонов русский флорентиец Дмитрий Бутурлин был в восторге от Беллини и Доницетти, Петр Вяземский слушал “ангельскую” Анджелику Каталани, которой уже внимал в России, знаменитую Каролину Угнер слышал Жуковский в Палаццо Питти в “Лукреции Борджиа” Доницетти, а “Норму” в исполнении Амалии Шютц слушал Александр Тургенев.
— После вас, Аполлон Александрович, в эти театры ходил Петр Ильич Чайковский, но мнение у него было совсем другое: ““Аида” в Пальиано. Подлец дирижер. Подлые хоры. Вообще все по-провинциальному. После 2-го акта ушел!”.
— Видите… ваш карнавал и наша Масляница!
— Да, хотя это все было следствием творческих усилий при создании “Пиковой Дамы”… Так он записывал: ““Масляница”… Сначала трудно удавалось; потом пошло хорошо. Вечером страшно пьянствовал. Попал опять в постылую “Аиду” и где только не шлялся…”.
— Как я его понимаю, — добавил Аполлон Александрович, — я тоже ходил по трактирам: в самые грязные из грязных, где народ…
— А Алексей Толстой “с маменькой ходил “в одну русскую лавку, где продают чай”. Теперь есть один русский магазин, скорее всего малороссийский, недалеко отсюда… там я покупал сметану из Германии, горилку и остросюжетное криминальное чтиво…”.
Аполлон Александрович смотрел на меня то сурово, то иронически, когда, уже пройдя мимо Археологического музея (блоковский взгляд египтянки), мы оказались на площади Сантиссима Аннунциата. Про нее писал еще сподвижник Петра стольник Петр Андреевич Толстой:
“…пошел до церкви, которая называется италиянским языком Нунцията, то есть Благовещение Пресвятыя Богородицы… Перед тою церковью зделана одна площадь вместо паперти четвероугольная, во все стены по семи сажень трехаршинных…”.
Пришли — на площади много народу и ярмарка цветов… повсюду настоящая Cittа dei Fiori… розы да ирисы, вербены да ибискумы… и крикливый народ, тащущий в пакетиках купленные растения и цветы. Над ними вокруг по площади изображения невинных брошенных детей… L’Ospedale degli Innocenti, куда я несколько лет назад ходил с русской поэтессой…
Взошел я в церковь dell’Annunziata.
Налево вижу памятник надгробный:
Две женщины из мрамора сидят,
И их святой, молясь, благословляет.
Я побледнел и вспыхнул. Да! Одна
Из них на вас похожа. Та же тихость
Во всей ее прекрасной форме. Та же
Безоблачность в ее лице спокойном
И та же нежность взора…
Так писал Николай Огарев, который эту церковь особенно полюбил, как и полюбил исполнявшуюся там священную музыку: “Пришел. Была вечерняя молитва. / Монахи пели, и гремел орган; / Под темным сводом звуки сотрясались / Таинственно… Пошел я в церковь dell’Annunziata. / Опять орган играл”.
Аполлон Александрович стал опять возражать:
— Меня же Мельниковы утащили в модную церковь Сантиссиму Аннунциату — там-де музыка и певчие… Покамест поорали несколько цыганских песен — орган валяет финалы из оперы Верди, — солисты откалывают Божественные гимны на голос “Fra poco a me ricovero”. Как опера это довольно плохо… как Богослужение… не люблю я как-то двух дел в одном… е… так е… молишься, так молись!..”.
Подумай… “Лючия Ламмермур” в церковной службе. Я вошел в церковь, прошел мимо таинственного изображения Богородицы (по преданию, лик ее дописал ангел) и остановился перед образом св. Юлиана Андреа дель Кастаньо. Изображение горного Апеннина напоминает утренние зимние поездки в детстве в монастырь Монте Сенарио с церковным хором, тропинку, которая мимо монашеского кладбища поднимается до пещеры св. Филиппо Беници и до креста…
— Пошли в Duomo!
Я согласился, но предпочел идти не прямым маршрутом, а через Пьяцца Сан Марко. Не могу проходить мимо церкви и монастыря и не думать о Беато Анджелико. Правда, есть и прямая связь с Россией. Максим Грек… но и для русских Беато Анджелико звучит совершенно особо, и когда перелистываешь страницы “Хождений…” и внимаешь голосам русских поэтов, это становится еще очевиднее. Свято — Беато. “В горных садах цветет миндаль. Апостолы спят. К молящемуся Христу слетает золотой ангел с синего цвета…”… “В бездне безмятежно-голубой, / В царстве золотистом и безбурном”… “…все в себе вмещает человек, / Который любит мир и верит в Бога”… Я вспомнил последнюю встречу — за несколько месяцев до его смерти — со своим одноклассником, бедным, больным Пьетро… заходили в церковь Сан Доменико у монастыря, где жил Анджелико… вошли в храм и долго любовались чудом уцелевшим триптихом маэстро… все другие шедевры храма давно за рубежом… Мадрид, Париж, Лондон, Петербург… не вернуть ли красу-святыню местам родным?
Повернулся, и оказалось — я один… Аполлона Александровича больше не было… а встречал ли я его вообще? Все равно я отправился к Собору, узнал лоджию Академии Художеств… И здесь ветвилась огромная очередь туристов, кто сидел на тротуаре, кто курил, кто равнодушно чертил свое имя на стене, пока цыганята и мнимые калеки со стонами и гримасами просили милостыню. Через темные стекла дверей, мне казалось, я узнаю огромные мраморные тела пленников Микеланджело. Пленники самого мрамора, откуда они до конца не вышли: “И, красоту безмерную любя, / Порой не успевал кончать созданий. / Упорный камень молотом дробя, / Испытывал лишь ярость, утоленья / Не знал вовек…” (Дм. Мережковский, “Микеланджело”). И в конце трибуны пленник самой галереи, куда его давно закрыли, символ свободы города, несравненный Давид! Его, стоявшего веками перед Палаццо Веккио на площади Синьории, закрыли, как и свободу города… его, который был Il Gigante:
Средь стогн прославленных, где Беатриче Дант,
Увидев: “Incipit”, — воскликнул, — “Vita Nova” —
Наг юноша-пастух, готов на жребий зова,
Стоит с пращой, себя почуявший Гигант.
Это опять Вячеслав Иванов. А я по “прославленным стогнам” брожу дальше, прохожу мимо Палаццо Медичи-Риккарди. Про него Михаил Погодин отмечал: “…был жилищем ученых Греции”, там прелестные фрески Беноццо Гоццоли, все в золоте, изумруде и лазури… О них молодой аргонавт Сергей Соловьев восторженно пел:
О, фрески пышные, краса дворца Рикарди,
Где звезды золота горят на леопарде,
И звери дикие, и птицы, как в раю,
В одну сливаются послушную семью
И мчатся с магами к вертепу Вифлеема.
Здесь кистью создана обширная поэма,
И вся история проходит на стене.
В кафтане парчовом, на снеговом коне,
Лоренцо Медичи, в красе женообразной,
Проносится, блеща короною алмазной.
В червонном золоте от головы до ног
И подбоченившись, сидит Палеолог,
Владыка царственной и дряхлой Византии.
Уже на трон его обрушились стихии,
И он с Флоренцией готов вступить в союз,
Где уж давно очаг наук и древних муз,
И теплится елей пред статуей Платона.
Промчалися цари… и се: лучи Сиона,
Восторгом неземным воспламенился дух!
Внимает ангелам задумчивый пастух,
Рукою опершись на посох из маслины…
А дальше райские, лазурные долины,
И хоры ангелов, полураскрыв уста,
В вертепе Девою рожденного Христа
Встречают песнями, и славят в горних кущах,
Под кипарисами, средь алых роз цветущих.
Чуть дальше Лицей “Галилео”… Я вспомнил ноябрьские дни наводнения шестьдесят шестого — не ходили в школу, а спасали книги и картины из библиотек и архивов… Флорентийской бедой назвал этот катаклизм поэт-эмигрант Василий Сумбатов:
Обломки, осколки, обрывки, песок
На улицах древней столицы Тосканы…
Минуя Лицей, повернув направо, попадем на площадь Сан Лоренцо с простым, неоконченным фасадом церкви и памятником Джованни делле Банде Нере. Оттуда начинается традиционный рынок Сан Лоренцо. Сразу же с правой стороны известный трактир… Об этих трактирах так писал Борис Зайцев:
“Зная десять итальянских слов, можно с азартом уничтожить macaroni и bifstecca con patate. Этот бифштекс они жарят на вертеле, как древние; он отличен, а в стакане золотится vino toscano bianco. И голова туманеет солнечным опьянением…”.
Другой маленький рынок для туристов находится в Лоджии Кабана. Особенно если хочется купить знаменитый cappello di paglia di Firenze… Его заметил Саша Черный:
“Здравствуй, бронзовый кабан, —
Помнишь сказку Андерсена?”.
Я погладил скользкий стан,
Преклонив в душе колено…
Ступеньки, — за ними веселенький ад:
Соломенный рынок в тени колоннад…”.
Пройдя дальше по Сан Лоренцо, скоро увидим ворота Каппелл с гробницами Медичи. Там пленный дух, заметил Муратов. “В сакристии Сан Лоренцо нельзя провести часа, не испытывая все возрастающей острой душевной тревоги… Печаль Микеланджело — это печаль пробуждения. Каждая из его аллегорических фигур обращается к зрителю со вздохом: Non mi destar…”. “Не смей меня будить”. По-русски другой стих самого Микеланджело передал Ф. Тютчев: “Отрадно спать, отрадней камнем быть”… Сам поэт провел май 1839 года во Флоренции с Эрнестиной.
Теперь я иду по улице деи Конти, тяжело держаться на узком тротуаре… пропускаю прохожих, перехожу виа Черретани вплоть до виа де Пекори, где в молодости, помню, был музыкальный магазин Brizzi & Niccolai, который мутная, пахнущая керосином вода Арно в день наводнения беспощадно разрушила. Передо мной явилась во всей торжественности площадь Дуомо. Собор и перед ним Il bel San Giovanni: “Он и после смерти не вернулся / В старую Флоренцию свою…”. Баптистерий, колокольня Джотто, Дуомо и купол Брунеллески.
“Купола здешней соборной церкви считаются за одни из первых, но мне не нравится ее архитектура…” — резко и коротко записывал Алексей Толстой… а путешественник Алексей Вышеславцев очень полюбил колокольню Джотто: “Четырехугольная, с четырьмя мощными, многоугольными пилястрами по углам, возносится она легко и гордо своими семью ярусами к небу, покоясь на широком, красиво расчлененном цоколе…”. На углу, напротив колокольни, главное помещение “Братьев Милосердия”… Они поражали своей процессией Аполлона Григорьева, Вячеслава Иванова, Александра Блока… “Факел, который он держит высоко в руке, раздувается ветром…” (это Блок о возглавляющем процессию монахе). Теперь напротив входа стоит машина “скорой помощи” и газетный киоск… толпы тянутся за зонтиком, который гид держит высоко в руке…
Огромная очередь змеей ползет у входа в собор. Даже не думаю стоять. Есть другой, боковой вход для тех, кто хочет молиться. Вошел в храм. Правда, главную часть не смогу посетить… стою перед алтарем, вокруг капеллы и далекий шум туристов по нефам… Опять передо мной вдруг Аполлон Александрович, хмурый, обиженно молчаливый…
“Было что-то такое страшное и величавое в запустении и отсутствии света (тьмой нельзя этого назвать, ибо белые мраморные стены) в немногих лампадах, в немногих посетителях внутри колосса — что я долго сидел, погруженный в целый огромный мир…”.
Другой, то хмурый, то радужный путешественник, Василий Розанов: “Как “Duomo” ярок, цветист, радостен снаружи, так внутри он меня поразил бедностью, сухостью, темнотою. Небольшие окна, то круглые, розеткою, то длинные, почти лентою, унизаны синими, пунцовыми, реже желтыми, вообще темно-цветными стеклышками, почти не пропускающими света. Вы движетесь в совершенном мраке. Вдали горят немногие, редкие лампады. Это — царство духов, это — как на кладбище, где движутся фантастические огоньки…”.
Осмотрелся вокруг, а Аполлона Александровича уже не было. Вышел на улицу, как вдруг назойловый дождик заставил прохожих искать убежище в барах и магазинах, под крышами горделивых дворцов, окружающих собор. Я направился по Via Calzajuoli в сторону площади Синьории. Навстречу прошел fiacre с веттурино и улыбающейся семьей северных белокурых краснорожих туристов… Статуи вокруг здания цервки Orsanmichele напомнили мне о корпорациях и о трудолюбивой душе города. Христос и Фома неверующий… Грустно вспомнил о давно закрытых лавках и молчаливо оглядел заменившие их многочисленные магазины международных сетей…
Трепетно вспомнил о первых хождениях по этой улице, когда я жил недалеко, напротив Дворца Строцци, и с бабушкой мы ходили на via Castellani, в мастерскую моего дяди, реставратора старинных эстампов и картин… Итак, вышел на площадь Синьории. Передо мной — ум и сердце города: Палаццо Веккио с его громадной башней, Лоджия де Ланци и галерея Уффици. Писал Александр Герцен:
“…все особенно изящное и великое в Италии (а может, и везде) граничит с безумием и нелепостью, — по крайней мере, напоминает малолетство… Piazza Signoria — это детская флорентинского народа; дедушка Буонаротти и дедушка Челлини надарили ему мраморных и бронзовых игрушек, а он их расставил зря на площади, где столько раз лилась кровь и решалась его судьба — без малейшего отношения к Давиду или Персею…”.
На мостовой указано место, где сожгли Савонаролу: “…Вот грозно встала Синьория / И перед нею два костра…”.
Если перелистывать двухтомник “Хождения во Флоренцию”, то описания Галереи Уффици и Палатины во дворце Питти придадут восприятию художественного богатства Флоренции калейдоскоп перспектив и точек зрения. Мадонна Чимабуэ: “Вот и ты пришел помолиться, / Я как мать, стою над тобой…”. “Прямо начинается с реального Джотто, — отмечает Николай Ге — и в самом начале Учеллио открывает перспективу…”, “Твой дух мятущийся, о Сандро Филипели!”. Garofalo: “Новое Благовещение — Мария — женщина, ангел — полудева, готовая к страсти…”. “Где Леонардо сумрак ведал, Беато снился синий сон…”. На этот раз мне войти в Уффици не посчастливилось (“Я до сих пор не видел ни одной галереи…” — признавался Сергей Рахманинов) — огромная очередь, толпа продавцов и попрошаек-бродяг. Некуда деваться, если только не в воспоминания и в книги. Уже не говоря о синдроме Стендаля… Антон Павлович так признался: “Замучился, бегаючи по музеям и церквам!”. О бреде галерей писал мой иронический Лопатто:
O перебой тревожных излучений,
Неутоленных теней пестрый гам!
Со всех сторон назойливо из рам
Здесь гения оспаривает гений.
Здесь пьяный Рубенс рядом с фра Беато,
Легчайший Липпи, темный Тициан.
Зевак приплывших из далеких стран
Стада всегда спешащие куда-то.
Уйдем скорей! есть храмы и часовни
Лепящихся по кручам деревень.
Послушаем орган, присевши в тень.
Мадонна кротче, отрок здесь любовней.
Тогда как отзвук стонущий хорала
Тех, кто забвенье жаждал одолеть,
Готовя тайне хрупкой формы сеть,
Прорвется жалоба, что жизни — мало.
И далее я пошел… Миновал Понте Веккио, Старый Мост “современник прежней славы Флоренции…” (отмечала Евдокия Ростопчина). Иду в сторону Питти, вошел в церковь Санта Феличита к любимому Понтормо (Николай Харджиев, которому я подарил книгу о художнике, считал находящееся там “Снятие с креста” вещью авангардной…) и, наконец, заглянул в сад Боболи… опять недовольный Алексей Толстой: “Сад не очень красив, но из него весьма хорошо виден город и окрестности…”. Не здесь ли неожиданно столкнулся П.А. Вяземский с малоизвестным поэтом Дмитрием Струйским (псевдоним — Трилунный)? Заметил пушкинский соратник: “Струйский… кое-как бережливостью своею сколотил из скудного жалованья небольшую сумму и отправился… путешествовать в буквальном смысле этого глагола, — и едва ли не обходил он пешком всю Европу…”. Сам Струйский так описал прощание Данта с Флоренцией: “Прощу того, кто для корысти низкой / Подстережет меня, в мой злобный рок, / Кто нагло спросит: “жизнь иль кошелек””. Богатый, благородный Вяземский чуть не подал бедному поэту милостыню….
Подошвам уже стало больно… камни неровные и твердые… Опять Герцен замечает: “Город из каменных щелей, — так что надобно быть мокрицей или ящерицей, чтоб ползать и бегать по узенькому дну, между утесами, составленными из дворцов…”. Передо мной Дворец Питти. Мир Рафаэля и Андреа дель Сарто… мир богоравного Мурильо… сказал бы Аполлон Александрович:
Глубокий мрак, но из него возник
Твой девственный, болезненно-прозрачный
И дышащий глубокой тайной лик…
“Это свежо, естественно…” — про Мадонну Мурильо грустно отметила Мария Башкирцева. До нее о Рафаэле восклицал Достоевский: “А какие драгоценности в галереях! Боже, я просмотрел “Мадонну в креслах””.
В зале стоит пузатый художник-копиист и вокруг него целая группа вежливо улыбающихся японцев. “Увидели Русского художника Живаго, который списывает здесь Иезекеиля для Великого князя”, — записал М. Погодин.
С другой стороны улицы мемориальная доска сообщает о том, что там недалеко жил Федор Достоевский и писал роман “Идиот”. Переоткрыл для себя кварталы Санто Спирито и Сан Фредиано — до бывшей казармы Кавалли на Лунгарно, где отроком претерпел военный медицинский осмотр, и направился обратно по Лунгарно… Именно эта часть Лунгарно — в сторону Понте алла Каррайя — мне приводит на ум чистые февральские дни карнавала… детские маски и конфетти… опять карнавал… опять Аполлон Александрович… “Наконец мы решились на крайнее, последнее, отчаянное средство — мы пошли в Кашины…”. “Весь день в пыли твоих Кашин…”. Шли, разговаривали, и он:
— Да! Есть возможность жить чужою жизнию, жизнию народов и веков… Голова у меня кружилась — толпа носила меня, — сердце мое стучало… Странное, сладкое и болезненно ядовитое впечатление. Тут живешь не настоящим, которое мелко во Флоренции, а прошедшим, отзывами старых серенад и отблесками улыбок Мадонн Андреа дель Сарто, — вулканическими взрывами республиканских заговоров и великолепием Медичисов. Почва дает свой запах, старое доживает в новом, и оно еще способно одурить голову, как запах тропических растений…
Я кивал головой… думали мы о Флоренции, о России или еще… о красоте, которую лишь память создает, воспоминание… и хождение, хождение возбуждает память… Мы шли по аллеям в сторону Piazzale del Re, к так называемому Пьяццоне. Вдруг пошел дождик, опять… Прав Достоевский: “Флоренция хороша, но уж очень мокра…” а потом: “город душный и раскаленный, нервы у нас всех расстроены… кроме того, во Флоренции слишком уж много бывает дождя…”… “Небо пасмурно, а Италия без солнца, это все равно, что лицо под маской…”. Антон Павлович так писал, и как не согласиться?
Решили дальше к памятнику индийскому принцу… Лидия Зиновьева-Аннибал туда ходила с Вячеславом Ивановым:
“Вчера после обеда мы шли домой. Он хотел проводить меня, и у нас внезапно родилась мысль идти в Cascine. Мы взяли коляску и поехали прямо в центр сада. Там мы вышли и пошли. Небо слегка подернулось тучами, солнце сквозило, но как-то матово и ласково… Мы дошли до конца парка. Он кончается мысом: с одной стороны Арно и его долина. Вокруг синяя цепь гор, смягченная лиловатою дымкою, и опять ничего яркого, но что-то мягкое, нежное, ласкающее и глубоко и меланхолическое. Мы подошли к памятнику индейского принца. Бедный принц, точно для того и приехал во Флоренцию, чтобы умереть вдали от своей родины и послужить своим пестрым памятником для украшения Cascine. Бедный принц!..”.
Finis terrae! Дальше уже некуда. Я стоял один у памятника, пока по аллее шли люди, кто гулял, кто бежал в спортивном костюме, и закатное небо дышало: “Милая Флоренция вздохнула в меня своими приютами и воспоминаниями…” — воскликнул другой Иванов, живописец Александр.
Прощаться с городом тоже “нужно с вышки”. Почему не подняться до Фьезоле… хотя ноги болят и назойливый дождик не перестает… Давайте, отложим на завтра… Не так ли пел Кузмин, по воспоминаниям А. Шайкевича?
“Если завтра будет солнце, мы во Фьезоле поедем,
Если завтра будет дождик, то останемся мы дома.
Ничего в песенке не говорится о кампаниле Джотто, о Палаццо Веккио, о Давиде, а между тем в магическом созвучии одного этого имени — Фьезоле — сразу же вспыхивает вся Флоренция. И вот почему: если завтра дождика не будет, то мы в Петербурге легко забудем убогость накуренного, чадного и шумного подвала и помечтаем, что дом наш с Кронверкского проспекта перекочует к берегам Арно, рядом с Санта-Мария дель Кармине.
Долго не отпускали Кузмина с эстрады, и, чем дальше он пел, тем реже звучал в зале смех”.
Домой я вернулся через новые кварталы… шум и вонь автомобилей… Это бывший Сан-Донато… Там в моей молодости еще были заводы… потом частично снесли и построили бесцветные дома… Другой русский флорентиец, Михаил Бутурлин, вспоминает, как Анатолий Демидов заявил Тосканскому владетельному принцу, что он превращает великолепную свою пригородную резиденцию Сан-Донато в шелковую фабрику с благой целью: чтобы там была постоянная работа “для нуждающихся классов народа…”. Ближе к дому я заметил вдалеке профиль флорентийской русской церкви. Осколок московского небосклона на чужбине. Вернувшись домой, сижу за письменным столом и еще читаю… сижу и чувствую здоровую усталость… закрываю два весомых тома о Флоренции. Пора пить чай и ложиться… день был тяжелым, но, как говорят, плодотворным.
“Заснула Флоренция: колдует вешняя ночь…”… “Флоренция — дева, звезда, мечта, фантасмагория…”. “Флоренция — глубокая, все-таки, провинция. Ощущение скуки. Погода — так себе (Была гроза)”.
Посетил ее русский поэт — “темную, тесную, стройную — живое извлечение из дантовских терцин…”.
В бессоннице М. Цветаевой видение: “Целая радуга — в каждом случайном звуке, / И на морозе Флоренцией пахнет вдруг…”. “Слышу, слышу ранний лед, / Шелестящий под мостами…” — у Мандельштама.
Сижу в кресле, и вновь открытая книга лежит передо мной. Вечереет. Сумрак вековой… Засыпаю… “Твой дымный ирис будет сниться, / Как юность ранняя моя”. На любимой подушке рыжий кот Пасквалино мурлычет…
* Хождения во Флоренцию. Флоренция и флорентийцы в русской культуре: В 2-х т. Под общей редакцией Екатерины Гениевой. М.: Центр книги ВГБИЛ им. М.И. Рудомино, 2009.