Стихи
Опубликовано в журнале Знамя, номер 4, 2011
Об авторе | Ю. Ряшенцев — давний автор “Знамени” — см. № 3 за 2008, № 4 за 2010 год
Юрий Ряшенцев
Цветы и волчата
* * *
Я долго был молодым, но и это прошло.
Хотя плеснуло с утра золотое весло.
Хотя признало меня озорное дитя.
Хотя мне снились цветы и волчата. Хотя…
Хотя мне память — не друг, а скорей — прокурор.
И метод её — не допрос, а волшебный террор:
то бор мне Лисицкий покажет, то что-то нажмёт —
и явственно слышится чавканье чуйских болот.
Болотных бешеных роз избегал я не зря.
И это тоже прошло, как закат, как заря.
Я вновь открою окно: мне оттуда видна
земля, гляжу — не земля, страна — не страна,
а марево милых лиц и любимых дорог.
Не стой на этом ветру — и так уж продрог.
Отправишься прямиком на не этот свет,
не зная, что жил в раю и что ада нет.
Бессонница
Снова ночь, единение мрака и тишины,
при котором часов не видать, а секунды слышны.
Это Жизнь вычитает мгновенья из жизни твоей.
Не считай, что осталось, дурак, дурачок, дуралей.
Вот случайный мазок чьих-то фар по квадрату стекла.
Может, это простивший Исав понукает осла,
чтоб забыть многолетней вражды первородный исток,
разыскав братана на скрещенье двух питерских стогн.
Безотцовщина ли Саломея без спросу, без прав
гонит отчимову колесницу для страшных забав,
не предвидя нечаянной встречи: металл о металл —
там, где храм Иоанна Предтечи чего-то всё ждал.
Видишь, сколько всего… Так что жизнь продолжается. Мрак —
не отсутствие, только сокрытье объятий и драк.
А уж что исчезает, так это границы времён…
Кто там сталью бренчит? Раздолбаи Пилата? ОМОН?
Ночь — хорошее время, дурак, дурачок, дуралей.
Для белковых существ сны не худшее дело, ей-ей.
Сны не худшее дело! Но не позабудь поутру
блажь бессонницы этой, безумицы этой игру…
* * *
Весь день размышлять о свершившемся — тоже работа.
Какая туманная высь…
А здесь, под садовой скамейкой копается кто-то,
кому при огромном желанье не вымолвишь “брысь!”.
Нет, это не кошка — я кошек знавал, и немало.
Одну из мурлык до сих пор я забыть не могу.
Ах, как она, мудрая, милых гостей намывала,
пока я небесную волю давал гамаку…
Куда-то исчезли гамак мой и кошка, и гости,
которых я помнил с кровавых и солнечных лет.
Хлебнувшие воли, продрогшие вдрызг на норд-осте,
они то ли живы еще, то ли вовсе их нет…
Но жизнь продолжается. Вон они: вопли и всхлипы —
на детской площадке, и в церковке “Иже еси…”.
А выше, в зелёном мерцающем омуте липы
колышутся листья, округлые, как караси.
И снова карамба родного вороньего кашля.
И звук отдалённого грома чуть-чуть погодя.
Душа переполнена — это последняя капля,
она же и первая капля большого дождя.
* * *
Я вновь — под деревьями. “Отче наш, иже еси…”
Спасибо Тебе и листве.
И камбалы клёнов и медленных лип караси —
все плещутся там, в синеве.
А глянешь на тёмную вязкую воду пруда —
там облачко с лёгкой хандрой
витает. Похоже, что нас небеса и вода
морочат неясной игрой.
Вон старый рыбак, оттолкнув от причала корму,
вершит свой бессмысленный труд.
И адрес Господний, как видно, неясен ему —
так искренно смотрит он в пруд.
Мне кажется, воздух меж сучьев, в просвете ветвей,
коль пристально смотришь наверх,
как будто прохладней становится и розовей…
Куда ты, мой добрый четверг?
Ещё ведь не вечер, не вечер, не август пока.
И век — он ещё стригунок.
И небо, и небо, в котором хандрят облака,
и небо чуть плещет у ног.
* * *
Да, смена эпохи, война, криминал,
да, сложное время. И всё же
мой ангел-хранитель — профессионал,
он долг выполняет, дай Боже.
Когда мы с ним на ночь сидим за чайком,
он мне признаётся порою:
— Хоть многих я пас, но из них ни о ком
худого не скажешь, не скрою.
Один был обманут, но верой движим.
Другой, хоть и плут, верил в Бога.
Лишь ты между верой и ложью всю жизнь
болтаешься до некролога.
Я делаю честно работу свою
средь крови, и мора, и пыли.
Ни в драке и ни в виртуальном бою
тебя до сих пор не убили.
Бог нас бережёт от загадочных тем.
Храню я тебя, нелюдима.
Зачем-то ты нужен, видать. А зачем?
Их воля неисповедима…
Он грустно рукой подпирает висок,
висок, поседевший в охране.
И медленно сахарный тает песок
в щербатом гранёном стакане.
* * *
Жизнь проходит как надо. Я возраст в расчёт не беру.
Золотая листва улетает от граба на чёрном ветру.
А куда улетать ей в сумятице крон и ветвей?
Но летит-улетает, летит-улетает, видать, ей видней.
Из далёкой гостиной доносится аккордеон,
одинокий, как я. Я стою, одинокий, как он,
про себя напевая живое и модное, то,
что теперь в этом мире и граде не помнит никто.
И, похоже, что клавишник памятью тоже нетвёрд.
Вот и квакнул, и вдруг оступился роскошный аккорд.
Как там дальше? Беда! Я забыл этот славный мотив!..
А листва улетела… И вихрь потихоньку утих.
И теперь на свету от окна, не погасшем пока,
молодой ветерок возлежит на челне гамака,
возлежит и ленивым движеньем качает гамак…
Будешь этот фокстрот вспоминать до рассвета, маньяк!
А не вспомнишь — под самый рассвет хорошо бы уснуть.
Сон позволит куда-то вернуться, кого-то вернуть
в эту тишь, в эту глушь, в эту барской повадки дыру,
где три жёлтых листочка на грабе дрожат поутру.
“Иванов”
В пьесе Чехова “Иванов”
ничего не происходит.
Меж ничтожеств и болванов
неврастеник мрачно ходит,
на любовь жены не зарясь,
сторонясь напитков крепких,
неизменно огрызаясь
на поток дурацких реплик.
Этот Боркин с крепкой глоткой…
Эта Саша с детской шейкой…
И жена больна чахоткой,
будучи к тому ж еврейкой…
Невозможны в мире тошном
ни жена, ни та девица,
да, любовь, похоже, в прошлом,
ну а новой он боится.
Да, долги… Да, жизнь проходит…
Но где “экшн”, дорогие?
Ничего не происходит.
Странная драматургия…
Так и надо делать пьесы,
кроме, разве, детективов:
никаких фальшивых стрессов,
никаких искусных взрывов!
Мне порою так зевалось
От иных интриг, Иванов!
Тут следишь не отрываясь,
если сам не из болванов.
И узнать судьбину-суку,
главное, пустяк: ведь, эка,
человек взял что-то в руку —
бах! И нету человека.
* * *
На улице Льва Толстого, на месте бывших корпусов фабрики “Красная Роза” возникли три ресторанчика с именами знаменитых людей.
У нас — покой. У нас — уют.
У нас разумная Управа,
на Льва Толстого, где живут
Жан-Жак, Джон Донн и Куросава.
Простая красная стена,
но чуждая житейской прозы,
их начертала имена
взамен увядшей Красной Розы.
Да, имя Розы Люксембург
забылось как-то. И — отрада! —
капризный местный демиург
воспел того, кого и надо.
Хвала тому, кто в блеске ламп
сквозь дух пивной и запах сдобный
расслышал этот мощный ямб,
российский ямб четырёхстопный.
Да, здесь грозит такая тишь
владельцам этих трёх харчевен,
что, вероятно, их барыш
ничтожен будет и плачевен.
Зато придира Лев Толстой
В своей усадебке столичной
теперь — в компании простой,
но в то же время и приличной…
Взгляни-ка на закат, Жан-Жак —
опять я пристаю к французу —
багряный цвет — хороший знак,
тебе Хамовники по вкусу?
Отставь-ка кружечку, Джон Донн —
я снова тереблю поэта, —
смотри, как воздух раскалён,
там нет у вас такого лета!
А что японец? Тих, как крот…
Да, нынче зябко, нынче сыро.
Давай-ка выпьем — всё пройдёт,
у нас проходит всё, Акира!..
И мне, уже как земляку,
мигают вольно и лукаво
Жан-Жак, Джон Донн и Куросава,
три гения в одну строку.
* * *
Вряд ли стая волков человека признает. Но мало ли…
Куст малины засох на корню…
Этот ветер — как Киплинг, придумавший смуглого Маугли
из презренья к бесцветному дню.
Алый знойный закат — он уместен в какой-нибудь Индии,
а не здесь, где уже к ноябрю
молодые стволы в седоватом беспомощном инее —
словно волки, скулят на зарю.
Ну и что, что покуда июль? Наше время стремительно:
утром — юноши, к полдню — мужи.
А дальнейшее слишком безрадостно и утомительно:
пропасть есть, но ни ветра, ни ржи.
Юный ствол ты погладишь по шкуре. Мгновенье похищено.
Этих самых мгновений в обрез.
То ли ты, попрощавшись со стаей, направился к хижинам,
то ли, может быть, просто исчез.
* * *
В январе, в начале Тверской, в середине дня,
в конце своего пути
ты прости за всё Долгорукого. И его коня
заодно прости.
Где оно, поколенье твоё? Ищи-свищи,
покуда ещё не мгла.
Разводят на дачах хвощи, варят борщи —
завершают дела.
Потому отвечай за всё. Был хуже всех:
бражник, мозгляк, книгочей!
А теперь этот белый снег, этот чёрный смех —
только твой удел. И ничей.
Пышный снег липнет невзначай к твоей щеке,
худой и небритой, увы.
Ты сейчас в этой тёплой пурге, как в гамаке,
во времена любви.
Он качается, чуть подсвечен на Рождество,
этот проклятый гамак,
он качается медленно, ни для кого,
ни для кого, а — так…