Выбранное
Опубликовано в журнале Знамя, номер 4, 2011
Литота поэта
Алексей Парщиков. Выбранное. — М.: ОГИ, 2010.
Алексей Парщиков (1954—2009) еще при жизни удостоился множества статей и рецензий. Его последовательно и темпераментно превозносили (Михаил Эпштейн, Аркадий Драгомощенко и др.), беспощадно обвиняли в эпигонстве (Ирина Роднянская), в нем пытались разобраться бесстрастно (Ольга Северская, Владислав Кулаков).
Книга “Выбранное” была впервые составлена самим автором в 1996 году, издание, вышедшее в ОГИ, дополнено циклом “Дирижабли”, который создавался уже в 2000-е.
Поэт ушел — изменились его стихи, точнее, наше восприятие их. Возникла необходимость переосмыслить его творчество, его свершения, удачи и неудачи.
Все поэты так или иначе находятся под влиянием друг друга, Парщиков как литературный феномен тоже возник не на пустом месте. Влияние на его поэтику оказали и Гаврила Державин, и Осип Мандельштам, и ранний Николай Заболоцкий, и, конечно, Иосиф Бродский, и, конечно, Андрей Вознесенский, и коллеги-метаметафористы (вспомним, например, очевидную аллюзию к Александру Еременко: “Как впечатленный светом хлорофилл”). Более того, метаметафорист Парщиков писал, как правило, регулярным стихом, то есть был в известном смысле традиционалистом, при всем своем усложненном синтаксисе и условном авангардизме развивал силлабо-тоническую линию русского стиха. Важно не то, кто влияет на поэта, а то, как поэту удается в рамках этих влияний и традиций сказать свое. Парщиков — смог. Он не создал направления в русской поэзии, не создал школы, но талантливо и неожиданно продолжил линию, развил СТИМУ (стиховую систему, термин Славы Лена), в которой работали его предшественники.
Есть набор основных стилистических приемов, которыми он виртуозно оперировал. Один из таких основных и частотных приемов, кстати, не метафора (метаметафора), а литота. Сравнения Парщикова построены по принципу, обратному гиперболе; поэт сознательно преуменьшает сказанное, старается увидеть в большом малое, что традиционно для классической русской литературы, и тем самым это малое возвеличить: “Шоссе поблескивает, как мечтательный пинцет”; “я знал, что речка, как ночной вагон, / зимою сходит с рельс и дребезжит”; “Бездна снует меж вещами, как бешеные соболя”; “соскользнет он в линейную мглу червяка”; “Москва-ква-ква. Столица / легко уместится в любой из устриц”; “мой дух похож на краденый мешок”; “сложное время, как смятая простыня”; “а вознесусь, как копоть по трубе”…
Разумеется, он использовал и сравнения, и метонимии, и метафоры, и другие традиционные тропы и фигуры — при этом он открыл свою поэтическую вселенную, в которой нет малых и больших величин, нет сравнений ради сравнений, образов ради образов, нет иностранных языков, все языки родные, а “люди, как на кукане, связаны температурой тел”, все теснейшим образом (хотя порой и невидимо) переплетено.
Вспомним стихотворение “Когда”:
Авианосцы туманные время накапливают, и мы их наблюдаем,
сложное время, как смятая простыня.
Америка ищет историю, жмя на педали в так далее…
А у тебя амнезия, чтобы не помнить меня.
Язык мой подробно смакует краба,
этот узел эволюции, что сложнее рельефа Скалистых гор.
Рабы бара, исключая одного араба,
глядят на меня в упор,
когда я слышу жилистый гудок здешнего паровоза,
а владыки авиакомпаний и короли агробизнеса сидят,
умирая от демократизма, когда настольная роза,
умирая от деспотизма, экономит свой аромат.
Здесь все взаимосвязано: деталь дает проекцию на обобщение (“Язык мой подробно смакует краба, / этот узел эволюции, что сложнее рельефа Скалистых гор”), литота и матафора создают представление о мире, о мире зачастую несовершенном, неправильном, как порою язык поэта (отсюда, например, “жмя” вместо нажимая), о мире огромном и необъятном, где “Америка ищет историю”, где “владыки авикомпаний”, и где — как равная величина! — “настольная роза”…
О вещах судьбоносных (ср. лексику: бездна, мгла, дух, вознесусь) Алексей Парщиков говорит как бы шутя, усмехаясь, принижая собственное “я”. Непафосная, сниженно-просторечная лексика соседствует в одном стихотворении (зачастую в одной строке!) с глубинными религиозно-философскими понятиями. Этот стык лексем и понятий, виртуозно построенный на литотах, вызывает невольное доверие и симпатию к автору. Сложнометафорический, отчасти закодированный язык становится понятным и доступным. Потому что — о душе, о человеке, о жизни и смерти. О том, что после смерти.
Принято считать, что Парщиков герметичен в поэзии. Это и так, и не так.
Он, конечно, не открыт настежь, как, например, Рыжий, он пишет как бы не о себе, его лирический герой спрятан в доспехи многочисленных тропов и фигур. Характер лирического героя, его состояние показаны в образе, метафоре. Но эти образы иногда одним штрихом рисуют весьма драматичную и горькую картину, например: “Заоконный паук тише, чем телефон мой в Базеле”.
Парщиков прожил не много. И он прожил очень много. Он прожил действительно несколько жизней, в разных городах разных стран — Донецке и Киеве, Москве и Сан-Франциско, Базеле и Кельне…
И каждый город, каждая страна, каждый иностранный язык формировали его как художника, формировали его поэтический язык. Отсюда бесконечные англицизмы и американизмы в его русских стихах (“Rabbit”, “key-board”, “Civic Center S.F.”), украинизмы (“бачь хлопця”, пiвдень”, “смiття”). Разные культуры (в том числе субкультуры) сформировали феномен этого русского поэта. Он очень точно написал: “Демон Врубеля и Майкл Джексон в одно / сведены на стене”.
Отдельного разговора заслуживает поэма “Я жил на поле полтавской битвы”. Поэма — жанр полифонический, отчасти повествовательный, во всяком случае, предполагающий элементы повествования. Тем более — историческая поэма.
Квинтэссенция смысла поэмы Алексея Парщикова заключена, на мой взгляд, в простом риторическом предложении — “зачем вцепился в брата брат”. Зачем нужны войны, битвы, сражения, пушки! Это все совершенно противоестественно, бессмысленно, идет во вред человеку. Это все — “общее распределение греха”. Вот о чем говорит поэт. Что же касается исторической фактуры, прописанности образов (например, Петра I, предателя Мазепы, короля Швеции Карла ХII и т.д.), то здесь все непросто. Повествование затруднено усложненным синтаксисом, развернутыми метафорами автора. Сама тема — предельно сложная и вместе с тем вполне реальная, конкретная. Отсюда — некий разрыв между формой и содержанием. Жанр исторической поэмы все-таки предполагает большую открытость, во всяком случае, более определенную коммуникацию с читателем, поэтому сгущенный метафоризм Алексея Парщикова, на мой взгляд, более органичен для философской лирики, чем для исторической поэмы.
Безусловно парщиковский жанр — философская лирика. И особое место здесь занимают эсхатологические стихи — стихи о смерти. В книге Алексея Парщикова “Выбранное” — немало об этом пронзительных строк: “Чем обеспечено свидетельство / Мною и столбиком некролога”; “я возвращался в детский сад / и видел смерть свою оттуда”; “только яма в земле или просто — отсутствие ямы”, “Я прекращен. Я медь и мель”… В стихотворении “Бессмертник” характерно окончание: “Он явственен над гробом грубо. / В нем смерть заклинила, как дверца. / Двуспинный. Короткодвугубый. / Стерня судеб. Рассада сердца”. Выразительная литота в этой строфе — “В нем смерть заклинила, как дверца” — особенно наглядна как мужественная позиция по отношению к ней.
Евгений Степанов