Стихи
Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2011
Об авторе | Виктор Георгиевич Цатрян родился в январе 1986 года в городе Баку. В 1989 году его семья переселилась в Севастополь. Окончил в 2008-м филологический факультет МГУ. С 2009-го — сценарист и режиссер кино. Живёт в Севастополе.
Виктор Цатрян
Версии
* * *
Не смейся, милый друг, не спорь со мной до срока.
Есть правило: гармония находит чудака.
Намедни, парком следуя, извлёк я ненароком
из парка два прижавшихся друг к другу левых бока,
двух мальчиков, взлетавших в небеса.
Извлёк я дятла, круто выгнувшего шею,
мелодию Форе, звучавшую в такси,
мелодику смешка, симметрию аллеи,
пятно вишнёвое на крылышке у феи,
и “ны” погасшее в рекламе “крем для спи”.
Был серый зимний день, погода разозлилась,
и ветер жаловался кошке на скамье.
Я вышел к лестнице, когда оно открылось,
когда из-за ветвей внезапно появилось
ковром постеленное море на земле.
Ковёр был полосат сверх всякой здравой меры:
у берега горчичный с бирюзой,
затем вновь бирюзовый, синий, серый,
лиловый, наконец, край дальний белый
был тщательно заправлен в горизонт.
Мой милый фарисей, твоё стремленье к спору —
вот снова рвёшься в бой — есть следствие тоски.
Возможно, я речист, терпи — черёд твой скоро, —
но если среди шума стал различим мой говор,
позволь договорить, не торопи.
Итак, ты станешь улицей, я улицей другою,
другие городом, рекой или звездой.
Но обязательно — здесь можешь быть спокоен —
повиснут все гранитною доскою
на доме том — на тех домах — везде, где становились на постой.
Нам не узнать себя в картине или в книге,
в статье учебника для маленьких людей.
Но Бог с ним. Я вчера заснул-проснулся в риге —
сноп ароматен, как страница свежей книги —
так ждут развязки небольшой интриги:
я наблюдал, как в пыльном свете прыгал
крылом прозрачным в паутине шмель.
* * *
Всё на столе моём открыто взгляду вора:
и тень, разбрызганная на краю стола,
и белый с синим сыр, и белая бумага,
и звонкий нож, и карандаш немой,
мой хлеб, пустой стакан, два фото, две монеты,
два яблока, шесть книг, моё сомненье.
Кто знает наперёд, тот плохо помнит.
Вор спрячется в тени далёких сосен
(небритый, неопрятный, с диким взглядом,
горящим, как лесной пожар голодный)
и станет наблюдать, как заливает, как льётся через край моей веранды
густой, тягучий, белый солнца свет.
Меня не тронет нож, нет, скользкой сталью,
и кровь ленивой лентой не сползёт с постели на пол мой,
отёсанный по-деревенски грубо.
Всё будет проще.
Когда б не ты в зелёном сарафане,
настолько же простом, насколько элегантном,
настолько же проста, насколько элегантна,
когда б не кожа, пахнущая солнцем,
не грязная ещё загаром грязным,
когда б не белая рука твоя, плечо твоё и мочка уха —
когда б не вся моя ты, день был гадок
(какой-то, ко всему, всеобщий праздник,
какой-то плановый, с гуляньем, гулом, громом и гоготом всеобщим)
и с ранних петухов из пошлых злоключений лишь состоял:
из воющих соседей, из булочных пустых,
из хамов, насекомых назойливых и прочей чепухи назойливой — не важно.
Домучив скверный ресторанный кофе
с осьмушкой сырного сухого пирога
(две чашки, две осьмушки), мы сбежали,
мы, незаметные для тысяч глаз,
сбежали под тень недвижную гранитного вокзала.
В состав зашли мы вышли из состава,
оставшись на безвестном километре
(сто пятом, сто седьмом, сто двадцать третьем),
а глупый, грустный, грязный, грузный поезд
поплёлся брошенным…
По тонкому просёлку, в иных местах заросшему травою,
мы между виноградником и лесом шли за руку,
и ты глаза закрыла, и вёл тебя, доверчивую, я.
Случается, что с днём идёшь не в ногу,
вернее, он с каким-то злым упорством
подножки расставляет на пути,
которым ты идёшь,
идёшь, идёшь, спотыкаясь, идёшь, спотыкаешься,
и вдруг хитрец великий дверь приоткрывает, чтоб ты увидел…
А бывает по-другому, когда все те пинки, толчки, подножки,
всё это валится на тебя разом: пешеходная женщина бьёт сына по щеке так крепко, что ты слышишь сквозь шум дороги и стёкла машины хлопок и даже
кожей своей
ощущаешь, как припекает мальчишескую щёку, и тут же врезаешься
в затормозивший резко пикап впереди, и начинается проливной, с крепкой,
как пощёчина, грозой, дождь или набег летающих букашек, или землетрясение,
и падает на соседей по пробке рекламный щит, и ты, несчастный,
среди всей этой канители замечаешь внезапно совершенно…
Всё это отступленье.
Я помню очень чётко, во всех красках,
во всех мгновеньях и во всех деталях,
я помню, как я вёл нас по опавшей,
пружинившей, покрытой пылью хвое,
как через сосны пыльный свет клубился,
как я увидел гриб смешной лохматый,
как оступился, как махнул рукою
(ох и нелепый, неуклюжий плавный жест!),
как, наконец, в овраг мы полетели,
как вдруг для нас двоих добряк-шиповник
(у ягод был цвет губ твоих)
раздвинул две ветки, и как нам двоим открылся…
“У ягод был цвет губ…” — какая сволочь,
как спутать мог я, ведь не ты была там,
с тобой тогда мы не были знакомы.
“Цвет губ”, которых ты почти не красишь,
как цвет серёг, которых не носила,
как цвет колец, которых не дарил я,
вернее, я дарил, но не тебе.
Я не с тобой увидел дом сей чудный,
веранду, залитую белым светом солнца,
двух человек: его в моей рубашке
(большая клетка с длинным рукавом),
её с горбатой белой скатертью, застлавшей
наш стол коричневый, как куполом сперва,
затем всё глаже, глаже, глаже, глаже
ночь тёмная застелет светлый дом.
Дом этот я купил, когда ты появилась,
купили мы с тобой по бросовой цене:
хозяева в свои америки стремились,
назначить предложив скорее цену мне.
Всё забывается, тускнеет и уходит.
Вор стащит белый хлеб, монету, вяза тень.
Мы украдём себя.
На белом небосводе
смешается день с днём,
за днём растает день.