Перевод с немецкого: Евгений Воропаев
Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2010
Выстоявший утес
Эрнст Юнгер. На мраморных утесах. Перевод с немецкого: Евгений Воропаев. — М.: Ad marginem, 2010.
Мало кто в такой мере, как он, формировал мировоззрение своего века. Первой же его книге выпал ошеломляющий успех. Написана она в непритязательном, но важном для немецкой литературы жанре. “В стальных грозах” — авторский дневник: он писался в блиндажах, под бомбежками, между атаками Первой мировой.
“Среди всех нас, выросших в эпоху материализма, жила тоска по делам необычным, по великим и сильным ощущениям. Война захватила нас и оглушила. Отправлялись мы, осыпаемые дождем цветов, в ошеломленном настроении, готовые на смерть. Война должна нам представить все то, что составляет великое, сильное, прекрасное. Она представлялась нам мужественным подвигом, радостным поединком стрельцов на цветущем, орошенном кровью лугу”.
Так вспоминал об этих годах писатель. Успех книги обеспечило неразрывное, органическое единство. Автора и героя, человека и дела. Четырнадцать ранений, рыцарские кресты, орден “За доблесть” — высшая военная награда Германии, учрежденная еще Фридрихом II… Юнгеровская рота — на самых ответственных участках фронта. Атаки ее становятся хрестоматийными, обрастают легендами. Но все это не может, разумеется, повлиять на исход Великой войны.
Война проиграна. Позднее Юнгер поймет: “рыцарский поединок на лугу” прикончил столь дорогую ему старую Европу. Но это будет еще нескоро: два десятилетия спустя.
Пока же вокруг — веймарская Германия. Капитуляцию люди вроде Юнгера пережили как личную трагедию, как позор. Выход, если он и есть, — лишь в одном: необходимо кардинально изменить мир. Теперь Юнгер — ведущий автор течения, вошедшего в историю с противоречиво-выразительным названием — “консервативная революция”.*
* У этого названия двойное авторство. Возникнув в ранней статье националиста (в ту пору) Томаса Манна, оно после ярких выступлений Гуго фон Гофмансталя — драматурга и поэта-романтика, потомка получившего дворянство за заслуги австрийского банкира-еврея — прочно вошло в оборот.
Политическим движением, несмотря на претензии, консервативные революционеры не стали. И стать не могли. Что противопоставляли консерваторы ненавистной “веймарской” Европе? Возродившуюся сословность, аристократическое правление, рыцарский стиль… Это звучало бы попросту несерьезно — в другой европейской стране. Но в том-то и дело, что век назад страной окончательно “европейской” Германия еще не была. Здесь еще помнили великого короля Людвига Баварского. В озерах еще отражались замки. И для многих еще не смолкли над ними сказочные песни принца Фогельфрая…
Консервативные утопии не могли, разумеется, осуществиться. Но они влияли — вполне реально — на политическую обстановку в стране. Голоса “революционеров” согласно вписывались поначалу в общий зовущий в будущее хор. А дирижеры его были как раз политиками весьма неплохими.
Размышления двадцатых годов Юнгер подытожил в фундаментальном трактате по философии истории — книге “Рабочий”. Трактат по сию пору считается одним из основополагающих манифестов тоталитаризма. Эта оценка справедлива. Но чтобы еще и верно интонировать ее, произведение необходимо рассматривать в контексте эпохи. Непросто было найти европейца, не завороженного ленинским, гитлеровским или муссолиниевским экспериментом. Дело было даже не в кризисе традиционных социально-экономических систем: необратимым виделся крах самой культуры. “Гете у нас, немцев, больше не будет. Но на Цезаря нас еще может хватить”. Этот оптимистический вывод “Заката Европы” Юнгер мог бы сделать эпиграфом к своей книге.
Впрочем, с нелитературным, энергично подбирающимся к власти реальным тоталитаризмом писатель уже в этой книге основательно разошелся. Красной тряпкой были развиваемые Юнгером идеи “общеевропейского национализма”. Но дело было еще и в другом.
Основой национал-социалистического мировоззрения сделалась печально известная “Воля к власти” — посмертная компиляция-фальшивка из необозримых записей Фридриха Ницше. Вынесенное в заголовок понятие объявлялось универсальным законом истории и природы; последовательно развиваемая, эта философия вела к аннигиляции как объективистских, так и метафизических картин мира. А от мудрствований о “волении” элементарных клеток (?) дорога к единственной реальности — фюрер-принципу — была уже столбовой. На взгляд (точнее было бы сказать — “на звук”) все это было мужественно, впечатляюще. Но Юнгер сделал простую, категорически запрещаемую тоталитаристским мышлением вещь: вслушался в барабанный бой, ища смысл, здраво. И вывод оказался тоже простым.
“Как смогла бы жизнь дольше одного скоротечного мгновения пребыть в этом более крепком и чистом, но в то же время смертельном воздухе пананархического пространства, перед лицом этого моря “бурлящих и хлещущих внутренних сил”, если бы она тут же не бросилась в суровейшие воды прибоя как носитель вполне определенной воли к власти, у которой есть собственная форма и собственные цели?”
Козыряющий своей любовью к порядку тоталитаризм в действительности — лишь маска анархии, нигилизма. Этот тезис Юнгер будет далее упорно развивать. В “Мраморных утесах” — в художественных образах. В “Парижских дневниках” — в размышлениях, с ассоциативным обращением к “Бесам” Достоевского. Но зачин этому положен уже в “Рабочем”. И это заметили. “Господин Юнгер отважился вступить в зону, в которой не сносить головы”, — предупредил писателя нацистский официоз. “Рабочий” вышел в свет в 1933 году. Год спустя Гитлер был уже у власти.
До окончательного разрыва с нацистами консерваторам оставались считаные месяцы: игры в благородную древность не имели особого значения для победившего режима. Согласие между сторонами по многим вопросам еще сохранялось; но главное было уже в другом. Духовная независимость и творческая свобода, личное достоинство, традиция, честь — базовые установки консерватизма были гитлеровским революционерам глубоко враждебны. Увы, на Цезаря “нас, немцев” тоже не хватило. Лишь на ефрейтора — не понимать этого было уже нельзя. За презрительные щелчки по носу фюрер платил вчерашним попутчикам ненавистью. Но трудно было избавиться от них, не теряя лица. Интеллигента Шпенглера просто запретили упоминать в печати. С Юнгером дело обстояло сложней. Легендарный герой, автор “Стальных гроз”, “Огня и крови”… Книги знает любой молодой немец, это вам не занудное университетское чтиво… Режим не оставлял надежды приручить писателя. От имени фюрера ему предлагают кресло сенатора, членство в престижной Академии поэзии. На все — неизменный отказ. Юнгер поселяется в глухой провинции, в уединенной хижине на берегу Боденского озера; поддерживает семью арестованного друга*. Составляет гербарии, коллекционирует жуков. Как всегда, неизменно ведет дневник. Этой хижине Европа обязана одним из удивительных романов прошлого века.
Говорить об этом романе труднее, чем о других произведениях европейского первого ряда. Произведения эти, как правило, вписаны в наше сознание устойчивой образно-парольной системой — часто еще до знакомства с самими книгами. “Игра в бисер”, “фельетонистическая эпоха” — по таким знакам опознавали своих в молодежных компаниях семидесятых годов. Роман Юнгера, однако, в этот ряд не вошел и не войдет. Посейчас авторы больших, в целом объективных статей о писателе часто даже не упоминают прогремевшую над континентом книгу.
Причина этого — не в самом романе. Причина в авторе, в его личности и судьбе. Один из провозвестников немецкого фашизма, несколько лет спустя — автор пронзительной антифашистской книги. Что поразительно — это не потребовало ни внешнего, ни внутреннего отречения от прежних идей. А всего лишь — бескомпромиссно честного, постоянного саморазвития личности. Националист, принятый вчерашними врагами — французами проще и неизменнее, чем собственной страной. Ультраконсерватор, отгородившийся от посетителей и от прессы, — отчужденно, но без вражды доживавший свой долгий век среди демократической суеты… Многоразличность образов настраивает на упрощенную адаптацию — жертвой которой и сделался сложный, не одноплановый роман. В такой ситуации не обойтись без краткого, неизбежно схематичного его пересказа.
“Всем знакома щемящая грусть, которая охватывает нас при воспоминании о временах счастья. Как невозвратны они, и как немилосердно мы разлучены с ними… И картины заманчивей проступают в отблеске… Лишь тогда мы понимаем, какой же счастливый жребий выпадает нам, людям, когда мы беспечно живем в своих маленьких общинах, под мирной крышей, за сердечными разговорами и ласковым пожеланием доброго утра и спокойной ночи”.
Эти воспоминания — о Большой Лагуне: сказочной стране на берегах омывающих Европу морей. Где и когда она существовала? Ответа нет — вернее, он многозначен. Неторопливо, по ходу повествования вырисовывает писатель картину своего мира. Вот Большая Лагуна, соседняя Кампанья. Вот прекрасная Альта Плана — благородный противник Лагуны в недавней войне. Неслучайно единственное “пересечение” юнгеровской карты с реальной — страна замков, Бургундия; она воскресает в сходной ситуации и на карте “Гелиополиса” — более позднего романа писателя.
Когда происходит действие? Ответ столь же неоднозначен. На дорогах Лагуны можно встретить современный автомобиль. Но на вершине одной из башен герои беседуют со знаменитым рыцарем Деодатом — наказанным за то, что он, убив дракона, нарушил запрет.**
Перед нами — мир старой, ушедшей Европы. Страны монастырей, виноградников, драконов — каким-то чудом проросшей в современность.
* Отметим справедливости ради: рассматривать это как политическую деятельность в Рейхе никому в голову не пришло.
** Об этом известном происшествии см. также: Р.М. Рильке. Записки Мальте Лауридса Бригге. — СПб., 2000. С. 208.
Герои книги, солдаты недавней войны, наслаждаются наступившим временем мира. Они поселяются на скале, в Рутовом скиту. Щедрые пиры с окрестными крестьянами сменяются упорным трудом: герои проводят дни в оранжерее, в старой библиотеке. Вглядываясь в растения, они жаждут постичь таинственную симметрию мира.
Вот одна любопытная деталь. Юнгер настойчиво подчеркивает: Лагуной правят строгий порядок, законы. В привычном нам граде Китеже такие категории смотрелись бы неуместно. Для немецкой утопии они традиционны.
Но счастливой стране пахарей и поэтов приходит конец. Из дальних глухих боров за жизнью Лагуны пристально следит Старший лесничий. Властный старик ненавидит свободу и изобилие гордой страны, мечтает поработить ее. И вот его задача становится наконец осуществимой.
Медленно, основательно разворачивается действие враждебных Лагуне сил. “В маленьких портовых трактирах открыто окопались организации… Тут сидели старые пастухи, обмотав ноги необработанной шкурой, рядом с офицерами, которые со времен Альта Плана оказались на половине денежного довольствия; и все, что по обе стороны мраморных утесов жило в недовольном или в падком на изменения народе, имело обыкновение устраивать здесь попойки и, влетая и вылетая, роилось, как в темных штаб-квартирах.
То обстоятельство, что сыновья знати и молодые люди, которые полагали, будто настал час новой свободы, тоже участвовали в этом действии, могло только усиливать путаницу… Молодежь теперь вместо шерстяной и холщовой одежды носила ворсистые шкуры и с крепкими дубинами расхаживала по улицам.
В этих кругах также вошло в обычай презирать взращивание лозы и злаков и видеть оплот подлинного, исконного обычая в диком пастушьем краю…
Потом появились и лесничие. Они по-новому измеряли страну, ибо велели рыть в земле ямы и устанавливали шесты с руническими знаками и звериными символами”.
Ассоциации, аналогии — очевидны. “Старший лесничий отмерял страх малыми дозами, которые постепенно увеличивал и целью которых был паралич сопротивления. (…) Он поручал лесным шайкам надзор за сельскими районами. И тогда, надев маску порядка, целиком воцарился ужас”. Кто защитит погибающую страну? Зародыши возможного народного сопротивления парализованы страхом. Защитники Лагуны скованы рыцарскими предрассудками. Как обратить против сброда честную боевую шпагу?! И вот в одной из финальных сцен герой отстреливает нападающую на скит сволочь из старого дробовика.
Краткое описание сюжетных ходов книги не исчерпывает, разумеется, всех ее внутренних смысловых линий. К “Мраморным скалам” сполна применимо то, что нередко пишут о “поэтической теологии” Юнгера. Мало у кого из авторов XX века столь одухотворен мир животных, цветов, трав. Почтительная серьезность Юнгера, его вглядывание в душу минерала живо приводит на ум новалисовского “Генриха фон Офтердингена”. Трудно, наверное, назвать другое произведение последних веков, в котором эта традиция немецкого романтизма воскресла с такой силой.
Явны библейские аллюзии, когда сын героя книги спокойно кормит молоком из блюдца страшных ланцетных гадюк. И животные платят добром: уничтожают набросившихся на скит негодяев.
Роман прозвучал по обе стороны расколовшего Европу фронта. Одинаково и одновременно. “Несколько тиражей были быстро распроданы; когда стало трудно с бумагой, армия решила отпечатать книгу хозяйственным способом, один раз в Риге, один раз в Париже, где вскоре вышел также превосходный перевод…* Сразу после войны ходили слухи о нелегальном печатании на Украине и в Литве”, — вспоминал Юнгер. “Если двое или трое останавливались в уголке и начинали беседовать, то речь шла не о кампании в Польше, а о книге”.
* Нашему читателю, исторически знакомому с единственной моделью тоталитаризма, такие факты могут показаться фантастическими. Приведем в этой связи слова авторитетного свидетеля и безусловного антифашиста. “Из отвращения к нацистской власти многие после 1933 года избирали офицерскую карьеру, потому что казалось, что только здесь царит пристойная атмосфера, не подверженная влиянию партии, враждебная партии, как бы отрицающая власть партии” (Карл Ясперс. Вопрос о виновности. — М.: Прогресс, 1999. С. 54).
“Это произведение — точно сигнальная ракета, внезапно вырвавшаяся из темноты и осветившая местность… Люди терли себе глаза, ибо было почти невероятно, что такое возможно”. Вторая цитата — из письма Юнгеру немецкой студентки. Третья — из вышедшей в 1942 году статьи английского критика.
Особенно велик оказался резонанс в “Альта Плана”. Книга вражеского офицера воспринималась как манифест Сопротивления, читалась наряду с текстами Веркора и Камю.
Сам Юнгер, впрочем, не уставал подчеркивать вневременной, “надсопротивленческий” характер романа. Лишь “политическая ситуация с ее удушьем заставила развернуть этот выпад из царства мечты”. И далее, резче — о “нарастающей аллергии на слово “сопротивление””. “Человек может гармонировать с силами времени, а может стоять к ним в контрасте. Это вторично. Он может на любом месте показать, чего он стоит. Этим он доказывает свою свободу — физически, духовно и нравственно, прежде всего в опасности. А как он остается верен себе — это его проблема”.
И корректуру, и рецензии в иностранной прессе Юнгер читал уже в блиндаже Второй мировой. Сражался во Франции. Служил в военной комендатуре Парижа. В той, что в конце войны получит гитлеровский приказ уничтожить город. И не выполнит его. Но Юнгера к этому времени в армии уже не будет. В 1944-м он как подозреваемый был привлечен к следствию по делу о покушении на Гитлера. Но улик против него было мало. Показаний подследственный не давал, другие обвиняемые о нем молчали тоже. Говорить, впрочем, было уже и некому. Друзья писателя — руководители заговора — были уже мертвы.
Вину офицера сочли недоказанной; но из армии он все же был уволен. Возглавляемый после покушения эсэсовскими генералами, Вермахт более не нуждался в герое Первой великой войны.
Война проиграна — миллионы немцев с привычным энтузиазмом перекрещиваются в антифашистов. Юнгер денацификационную анкету наотрез отказывается заполнять. И за это наказан. Писателю припомнили двадцатые годы, и его публикации попали в Германии под запрет. Впрочем, запретительные меры западных администраций значили мало. Книги Юнгера издавались в соседней Швейцарии и беспрепятственно проникали в страну. А уже в 1950-м нелепый запрет был снят.
Была, однако, страна, в которой печатание Юнгера не прекращалось. Франция — место весьма жесткой общественной цензуры: французы надолго наложили вето на книги своих противников в последней войне. Автор “Мраморных утесов” оказался для них исключением.
Эрнсту Юнгеру была суждена сверхдолгая жизнь. Он по-прежнему коллекционировал жуков, минералы. Много писал. Писателя читали, ценили. Но о былом влиянии не приходилось и говорить. Для послевоенных поколений Юнгер отодвинулся в непостижимо далекое прошлое. Независимость писателя в тоталитарном мире делала его врагом властей и режимов. Теперь она смотрелась просто доисторическим курьезом.
Законченный консерватор, Юнгер сдержанно относился к прекрасному новому миру. Но знаки внимания и награды от Федеративной Республики все-таки принимал. Сильная, порвавшая с прошлым правовая страна устраивала его.
Все это отодвинулось куда-то в запределье. Здесь, в недоасфальтированной еще Европе, вилась среди дубов хайдеггеровская проселочная дорога, перебирал свой стеклярус великий Магистр Игры… Судьба подарила Юнгеру стотрехлетний жизненный срок. Не в виде ли тонкой издевки? Что от сновидчески роскошной Большой Лагуны уцелело еще к концу этого срока?
Уцелела — литература. Подлинная проза — которая, по ницшевской формуле, пишется только перед лицом стиха. И Юнгер поверял себя этой формулой: отсыл к стиху постоянно возникает в его набросках. Очень точно. Хотя и не всегда кстати, на первый взгляд.
А еще осталось главное. Неброский неотменяемый урок. Остаться собой можно было, оказывается, и в прожитом нами веке.
Валерий Сендеров