Стихи
Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2010
Об авторе
| Олег Дозморов родился в 1974 году в Свердловске. Окончил филологический факультет Уральского университета и аспирантуру, а также факультет журналистики МГУ по специальности “Экономика и менеджмент СМИ”. Автор книг: “Пробел” (1999), “Стихи” (2002), “Восьмистишия” (2004), вышедших в Екатеринбурге. Стихотворные подборки печатались в “Знамени” (см. 2003, № 5; 2005, № 10 и 2008, № 6). Проза нон-фикшн “Премия “Мрамор” публиковалась в “Знамени”, 2006, № 2. Живет и учится в г. Аберистуит, Уэльс.
Олег Дозморов
Ход облаков
* * *
Мальчик сообщает собаке, что она собака.
У собаки на морде написано: “А-аднако!”
Собака умрёт скоро, мальчик ещё нескоро.
Человека зовут Олежа, собаку — Дора.
Местами скучно, сентиментально местами.
Так и въедешь в старость со своими стихами.
Жвачка на джинсах. Воспоминания детства.
Оно как средство. Или, лучше, наследство.
Настигает в шумной компании, по телефону.
Звонит тебе, стихотворцу и мудозвону,
говорит: “Ты помер. Слышишь, старик, ты помер.
Что ты там шепчешь про не тот номер?
Это я кручу диск в жёлто-красной будке.
Это я звоню тебе, как “Звезда” “Незабудке”.
Это я тебе снился все эти двадцать лет.
Я придумал тебя, и теперь тебя больше нет”.
* * *
Какой уж есть — скучный и примитивный.
Мама, скажи, как же мне дальше жить
в мире, который уже не такой новый и дивный.
Трагического разговора тянется нить.
В метро хорошо думается о смерти,
особенно отчего-то на кольцевой.
Едешь и вспоминаешь законы Мерфи —
кратчайший путь между точками необязательно по прямой.
Тётка-литература гремела кастрюлями, жарила-парила,
из культурного эха двойник возник.
Сам себя уговаривает: мальчик, играй по правилам,
иначе превратишься в ходячий сдвиг,
как говорили в школе, по фазе.
Как ныне сбирается тридцатипятилетний Олег.
Из тонких силлабо-тонических связей
постепенно проступает грубый, обаятельный человек.
* * *
Девять двадцать одна. Выгляни из окна.
Оцени пейзаж медленно, без ухмылки.
Ты хотел быть художником слова? На —
на гараже сверкнуло горлышко битой бутылки.
Смотришь на мир, как горе-искусствовед
(Антон Палыч тихо добавил скуку)
на картину маслом, а на деле картины нет,
есть только стая собак во дворе, дерущих суку.
Что выбрать? Жизнь без особых чувств
или сплошное чувство недолгой жизни?
Кажется, кабыздохи вошли во вкус,
ну, есть хоть кто-то живой в отчизне.
Бегать, как этот пёс, думать, как этот куст,
чувствовать всё хребтом, без посредства мозга.
Говорить листами без помощи лживых уст.
Опадут листы — хлестать голой веткой, как розга.
* * *
Детские обиды, как облака, улетают за горизонт.
Но сначала сюжету требуется растяжка.
Например, герой забыл на работе зонт,
идёт под дождём домой и вздыхает тяжко.
Зачем длится его одинокий век?
Кто это всё придумал? Что правит миром?
Хоть бы веры какой, но вера, как майский снег.
Герой зашёл в магазин за хлебом и за кефиром.
Ничего не случилось, лишь одинокий луч
мелькнул снаружи. С души отвалили камень.
Вышел — солнце выглядывает из-за туч,
и те на глазах становятся облаками.
* * *
Отпахал неделю, в выходные залил шары,
сидит на детской площадке в отсутствие детворы.
На балконе стоит писатель, умеет одно — писать,
исключён из цепочки метро — работа — кровать.
Страна не хочет читать, всем на него плевать,
кроме того, пред которым придётся встать.
Сидит безъязыкий класс, пьёт своё пиво-квас.
Прищуривает глаз для отвода глаз.
Что-то невыразимое вьётся над ним, как дым,
словно некая мысль. Поговорить бы с ним.
Оба докуривают, этот прёт в магазин.
Другой — думать, что Карамзин.
* * *
Лучшие умирают, и остаёмся мы —
средней руки поэты, медленные умы.
Бойкие балагуры, завистливые юнцы,
вежливые лжецы, незадачливые самцы.
Друг о друге лучше, чем хорошо.
Рукописей мешок, от чужого — шок.
Любите нас, легендарных, полуседых,
самовлюблённых, наглых, бездарных, злых.
Вот мы сидим в кафе и глядим в окно.
Впереди старость — наше Бородино.
То, что для вас ад, для нас будет рай.
Сами платим, даже даём на чай.
Всё же лучше, чем телек и домино.
Отдаём в печать радостное говно.
* * *
Грустен и весел вхожу, директор, в твой пафосный офис:
шутка ль, приказы даёшь, люди послушны тебе:
сколько манагеров, крупных и малых!.. Вот две секретарши,
вот посетитель, дрожа, вызова ждёт в кабинет.
Здесь реформатор Гайдар, а здесь консерватор Шувалов,
тут Вексельберг — идеал, там Голубицкий — печаль…
Весело, да. Но меж тем в важной толпе управленцев —
грустен гуляю: со мной славного Рыжего нет.
В глине уральской почил бездельников друг и любимец.
Как бы он слушал меня! Как бы шутил надо мной!
* * *
Переволновался, мальчик? Иди, иди.
Не сворачивай с завещанного пути.
Кем завещанного? Ордой, толпой
угнанных на водопой, потом на убой
горе-пророков: выпученные глаза,
рот разбит, в глазу — слеза, в волосах стрекоза.
Средней руки пророки жили в шестом,
лучшие — в бараке седьмом.
(В каптёрке козлы баловались чайком,
в администрацию бегали за кипятком.)
Я знал одного такого, максимум двух:
ход облаков различали чётко, на слух.
Здесь строку выдавали — там обваливались миры
в ходе силлабо-тонической кутерьмы.
С грохотом рушились. Пока в сторонке стоял,
в задницу получил осколок, в череп — металл.
Теперь голова звенит, как поднесёшь магнит.
Ещё от холодильника резонирует и гудит.
Слышу, оттуда идёт эфир, орёт командир:
получи гонорар, переведи на кир.
* * *
В сущности, всё неважно. Неважно, в общем-то, всё.
С любой ноги — прыжок в сторону. Сбить со следа.
Словно облако, которое с виду сом, невесом и несом.
Словно пух, отцепившийся от складки пледа после обеда.
С любого места, вот именно. Грация ни к чему.
Подавитесь своими кренделями, калачами.
Побыть одному. Вот именно. Одному.
Идите все в школу со своими учителями.
Двух этих самых не то чтобы не боец,
проплываю медленно, трансатлантический дирижабль,
над полем вялого боя. Кому там пришёл конец?
Кто победил у вас? Звона не слышу сабель.
Все слова случайны, и сорванец — мертвец.
И продолжается кровопролитный скраббл.
* * *
Словно Пьер, понабравшийся мудрости у народа,
шепча “Что вы можете сделать с моей душой?”,
отыскивая в облаках существительное “свобода”
и не находя, топать по Моховой
мимо “Националя”, мимо филфака, мимо
марбургского студента, слепившего те стишки,
после которых три века неумолимо
за нами водятся силлабо-тонические грешки,
мимо лучшего в мире Зоологического музея,
где среди всяких тварей в систематизированном раю
на картине маслом сидит ученик Линнея
и смотрит печально на разрезанную змею,
шествовать словно твой протопоп Аввакум
туда, где стоит только, переделывая дела,
допустить промашку — образовывается вакуум
вокруг твоего офисного стола.
* * *
А что случилось? А собственно, ничего.
На рассвете тихо поднялся ветер.
Облака недосчитались товарища одного,
если, конечно, облачный фронт заметил.
Заметили, да. Далече он улетел.
Где ликует теперь его смутный облик?
Лёгкий, как дым, отлетел за невозвратный предел,
да простит мне Ожегов это слово, облак.
* * *
Утром придёшь на работу рано — в комнате никого,
сквозняк бумаги перелистывает на столах.
Отчего такая свобода внутри? Ниотчего.
Просто исчез, словно жара, старый-престарый страх.
Просто утром прошёл одинокий отменный дождь.
Автосигнализации до сих пор кое-где пищат.
Всё слабее, впрочем, и скоро отступит дрожь
прохладных и влажных листьев, что на тополях дрожат.
Милые, всё уже кончилось, теперь только солнце, свет
вас будет нежить, греть, баловать, охранять.
Заходят, ставят сушиться зонты, включают свет.
Начинают по телефону трещать, по клавиатуре стучать.
* * *
“…учиться реагировать на мир
словесным образом. Не попросту словесным,
а строго в рифму, соблюдать размер,
предписанный столетьями традиций.
Не правда ли, меж жребиев других
великая, прославленная участь?”
Мир сочиняет грязную весну.
Таджики сортируют русский мусор
спокойно и торжественно, и я
завидую им почему-то — люди.
Забыть бы русский, жить что твой таджик,
уехать далеко, где мы таджики.
Нет словарей, энциклопедий, книг,
не нужно грамоты, правописанья.
Из всех-то слов остались “я”, “ты”, “он”,
“сыр”, “телефон”, “лепёшки”, “кукуруза”.
Простая жизнь: найти себе работу
и место, чтоб раздеться и уснуть.
Когда-нибудь вернёмся — тут ислам,
как и во всём благословенном мире.
Нас вспомнят два-три друга, мы придём
на кладбище к возлюбленным могилам.
И на надгробьях прочитаем буквы,
как университетскую латынь.
* * *
Exegi
Поедатель культур в книжный, что на Тверской,
изо всех сил спешит, к сердцу в тоске прижав
карту зарплатную, бонус где годовой,
с трудового поста в пять тридцать пять сбежав.
В семь двадцать две бредёт он дурак дураком:
славы и денег нет, нужен лишь ужин, душ,
вечером полутруп, утром рано подъём,
сдохнешь философом, словно латинский муж.
Повесть банковских тел, сводка бездарных дел,
малой возни земной в никуда бюллетень.
Что ты, малыш, хотел, что ты в виду имел,
воплем на весь роддом свой начиная день?
Мелкой тоски прилив, жалобных слов намыв,
скромный полуитог, никакой результат.
Над бескрайней Москвой, напоминая взрыв,
сто дымов без огня памятником стоят.