Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2010
Об авторе
| Окончила филологический факультет МГУ. До 1986 г. публиковала в самиздате стихи и прозу. В 1989—1994 гг. постоянный автор радио “Свобода”. С 1991 г. жила в Мюнхене, затем в Париже. Публиковала статьи и эссе в газетах “Sьddeutsche Zeitung”, “Le Figaro”, “Коммерсантъ”. С 1995 г. живет в Москве. Создатель и главный редактор журнала “Эстет” (1996). Публикации в журналах “Волга”, “Воздух”, “Вестник Европы”, “Дружба народов”, “Октябрь”, в “Независимой газете”, на Полит.ру и др. Автор книг “Ноль Ноль” (1991), “Жизнь без” (1997), “Диалоги с ангелом” (1999), “Книга о плюсе и минусе, хвостатом времени…” (2001), “Прозрачный мир” (2002), “Лазурная скрижаль” (2003), “Побег смысла” (2008), “?Они утонули” (2009), “Размножение личности” (2010) и др. Выпустила книгу стихов, написанных по-французски (1993, премия Национального центра литературы Франции), ее поэтические книги в переводе на французский и английский языки выходили также в США, Великобритании, Франции и Канаде. Переводила французских поэтов, составила авторскую антологию “Современная французская поэзия” (1995).
Татьяна Щербина
Бессмертный ХХ век
На кладбище трех религий у подножья Масличной горы меня привел приятель, объяснив, что здесь — самые дорогие могилы в мире. Полмиллиона долларов. Мест уже нет, но и слова “нет” больше нет — есть цена вопроса. Вопрос с этим кладбищем потому так дорог, что по преданию, когда начнется период воскрешения из мертвых, первыми воскреснут прописанные по этому адресу. Сам приятель, Андрюшей его звали, умер год назад, совсем молодым, 56 лет — не хотел больше жить. Так мне и сказал в последнюю нашу встречу в Иерусалиме, где знал каждый камень и водил друзей на экскурсии: “Не хочу больше жить”. Он дошел до тупика, конца света, края земли по имени ХХ век, своей родины, а нынешний, 21-й (и то, торжественные римские цифры — История! — сами собой заменились на арабские, обиходные) ощущал как чужбину.
Без капли еврейской крови, верующий православный, в СССР диссидент, сидевший, уехавший в Израиль вместе с женой, Андрей Шилков полюбил Иерусалим как свой город, а 21-й век полюбить не смог. И ни любимая жена, ни трое детей ничего не могли с этим поделать. Он стал не нужен жизни, всей целиком: исчез контекст, улетучилась атмосфера, а кто его знает, из чего она состоит? Лишился работы, бывший коллега по отсидке отчего-то обвинил его, четверть века спустя, в “пособничестве” — несправедливо. Андрюша даже стал документы мне показывать, так задело. А ведь у коллеги этого, ровесника Андрея, тоже случилось светопреставление: и он лишился работы, атмосферы, контекста и даже рассудка — ему жить хотелось, и временное помешательство спасло, он как бы переустановил в себе систему, приладился кое-как к изменившемуся ландшафту.
ХХ век стал выглядеть какой-то аномальной зоной, порастающей непролазными папоротниками, из которых еще доносится трубный глас уцелевших ящеров и выбегают в цифровое пространство 21-го века взъерошенные зверушки. Все гораздо серьезней, чем кажется. Иначе не смотрела бы я на иерусалимское кладбище со странным чувством: космодром? Первые, оказавшиеся тут — космонавты, потом — космический туризм? Андрюшу не там, разумеется, похоронили, он и не мечтал. А те, кто там, кто купил бессмертие, именно эту версию — получат? Можно его считать товаром или услугой? 21-й век отвечает: да. Криогенное бессмертие, генное (более реалистичное и дорогое), омоложивающие инъекции из клеток печени неродившегося барашка (отодвигая старение организма, дождаться бессмертия) — разные есть варианты, и все сопоставимы со стоимостью той самой могилы. Андрей как христианин верил в то, что изъятая из тела душа, согласно бэкграунду, оказывается в раю или в аду — как Страшный Суд решит, самый справедливый суд в мире. Главное, что от тебя больше ничего не зависит. Освобождение из тьмы (электрические люстры-ХХ пригасли электронным мерцанием-21, последние годы Андрей провел у монитора, общаясь с оцифрованными душами), от обязанностей, ставших непосильными, от устаревшего тела. Но он, житель ХХ века, далек был от мысли о теле как носителе. Простом носителе, который может быть другим: хоть бы и электронным, а искусственный интеллект, в который закачают все содержимое мозга, нейронные связи, программы, откроет новую эру цивилизации. Идея киборга, нового кентавра — это еще ХХ век, который не может расстаться с плотью: иначе самоидентификация не проходит. Но реальным бессмертием век считал память: пока тебя помнят, ты существуешь. В каком-то смысле верно: если все, с кем провел жизнь, тебя забыли, шансов, что вспомнят правнуки, немного. Не будут читать письма, рассматривать фотографии, а продукты жизнедеятельности публичных людей (термин 21-го века) отнесут на помойку.
Я тебя помню, Андрюша, и с твоей электронной душой в Живом Журнале мы по-прежнему взаимные френды. От тебя первого я услышала это странное слово: “френды”, ты ими бредил, они заместили тебе жизнь, а потом, когда я и сама завела там себе участок и ты прокричал со своего: “У меня новый френд, бегите знакомиться”, — и мы снова встретились в Иерусалиме, ты сел на ступеньках Старого города, достал из рюкзака бутылку водки и пил из горлышка, как воду, как бы утоляя невыносимую жажду, на самом деле наоборот — ее невыносимое отсутствие. “Я хожу по городу, — говорил ты, — и мысленно пишу в ЖЖ, десятки, сотни постов в день, а потом прихожу домой, сажусь к монитору и понимаю, что никому ничего не хочу сказать”. Он стал обращаться не к людям, не к святым и заступникам, хоть был церковным прихожанином, он не знал, к кому, просто его тянуло вон с Земли. Андрею совсем нельзя было пить, я напомнила, тогда-то он мне и сказал: “Не хочу больше жить”.
Ортодоксы — еврейские, православные, мусульманские — считали спокон веков, что главное — сохранить кости, тогда еще никто не знал, что из косточки, пролежавшей хоть двадцать веков, можно будет вырастить клон. Вроде как пальму из финиковой косточки, припрятанной в шкафу. Но зачем нам пальма, что толку для “я” появление какого-то внешне идентичного персонажа?
Все же началось с ХХ века, ставшего не только временем, но и местом, полигоном, на который пришли титаны — это они перекроили многотысячелетнюю историю. Парки как соткали ткань жизни, так нити и вились из века в век, а титаны заменили вытершийся бархат и суровую дерюжку на ткань, вернее, сеть, электрическую, понастроили автомобилей, поездов, самолетов, показали путь к бессмертию — сперва статичным запечатлением (чтоб не пугать), потом движущимся (люмьеровского поезда все равно испугались).
Войны пошли косяком: новый тип войноделия, машинный (танк, бомбардировщик, пулемет), надо ж померяться свежими, упятидесятиренными, силами. Расстрелы, газовые печи, бомбы — и, конечно, обрушение всех базисов и надстроек, великий голод, великая депрессия, великие подвиги, великое искусство — эпидемия великого, судьбоносного, катастрофического, сверхчеловеческого. Прометей электрического огня — Никола Тесла*, Циолковский забрался в космос — мысленно, но это не менее реально, чем тело Гагарина на орбите, Ницше почувствовал мутацию человека в сверхчеловека, Эйнштейн зафиксировал очевидную сегодня, но прежде немыслимую относительность, а тот же Н.Ф. Федоров, век ХХ почти не заставший, смотрел дальше, в 21-й, когда строители цивилизации перестали рожать — по Федорову, это и есть одно из условий воскрешения человечества. Все они были, конечно, не людьми — титанами, и эта титаническая программа стала внедряться массово в поколение родившихся преимущественно между началом 90-х и концом 20-х.
Первенцы века — так сказать, массовый тираж титанов — жили сосредоточенно, целеустремленно, поначалу широко (где наша не пропадала), потом бережливо: жизнь висит на волоске, каждый шаг — экзистенциальный выбор, каждое слово — поступок, каждый миг — счастье. Зажигательные песни сталинских лет, сияющие лица на фотографиях — потому что завтра расстреляют, сошлют, нечем будет растопить печку-буржуйку, не на что выменять буханку хлеба. “И пораженья от победы ты сам не должен отличать” — эта наивная в представлении второго эшелона века (богов-богемы) максима Пастернака для первого была откровением, их собственным жизненным открытием, параллельным эйнштейновской теории.
В поколении титанов были великие переводчики. Шекспир — та же “объективная реальность, данная нам в ощущениях”, задача титана — ощущения эти передать на другом носителе, русском языке в данном случае. У богов, они же богема — это те, кто родился между концом двадцатых и серединой сороковых, — принято было иначе: творить из ничего, из себя, на коленке. Долой статусы и компромиссы, главное — озарение, вдохновение, талант, гений. Боги не были детьми титанов, они объявили им войну и выиграли ее, как и в мифологической титаномахии.
Богами они были не только в самоощущении (творцами, всемогущими), но и в восприятии общества, которое жаждало откровений и свобод. Богов выбирали: Высоцкий, Бродский (мой выбор), Евтушенко—Вознесенский—Ахмадуллина, Шнитке, Губайдуллина, Галич, Любимов, Эфрос, Ролан Быков, Элем Климов, Василий Аксенов, Андрей Тарковский… И муж переводчицы Лилианны Зиновьевны Лунгиной, внезапно воскресшей — это видели все! — сценарист С.Л. Лунгин. Она — титанида, он — божество, Художник — тот, который “из воздуха, из себя”. Фильмы по его сценариям (Добро пожаловать, или Посторонним вход воспрещен, Жил певчий дрозд, Агония) сперва запрещали, потом они становились культовыми. Это было важное слово, впоследствии девальвировавшееся: после “культа личности вождя” — множество культов, и не назначенных, а свободно выбранных. Особенно много богов родилось в 1937, 1938 и 1940 годах — гроздьями, соцветиями. Периодизация, конечно, условна: Цветаева по физиологическому поколению — титан, а по сути — божество. Вот ее и открыли в 60-е, тоже создали из нее культ. И Есенин — из богов, с богемой (от одного из наименований цыган в романских языках) слово оказывалось связано не только фонетически, но и по смыслу. Миссия этих разновозрастных богов началась одновременно, через десять—пятнадцать лет после окончания войны.
Мое поколение — инопланетян. Ничто для него не было до конца своим, оно — первое, оторвавшееся от Земли, вслед за Гагариным. Мы присматривались к активности белковых тел с высоты птичьего полета, отплевываясь от искр, которые летели от статического электричества — пафоса и синтетики, мы видели глобус целиком, отсюда — ирония, постмодернизм, вошедшие в плоть и в кровь. Мы — дети богов, поклонники титанов, нас называли потерянным поколением, мы — чужаки на Земле. Мало кто дожил до тридцати, еще меньше — до пятидесяти, Джим Моррисон и Майкл Джексон, Виктор Цой и Александр Башлачев — все чем-то похожие, странные люди. Андрей Шилков был из нас же, инопланетян.
Для меня прозрачный, призрачный виртуальный мир естествен; потому и не упоминаю, как земные люди, подробностей офлайнового быта, что они всего лишь — декорация, реквизит. Как томограф, я вглядываюсь во внутренность, в сабж, контент, но, скажем, тот факт, что сидим мы тут с Оцифровщиком визави, он на диване, я в рабочем кресле, он одет во что-то мягкое, уютное — какое это имеет значение? Я пью эспрессо, он — чай, потом я предлагаю ему вина, но он предпочитает виски, и опять мы пьем разное, он — скотч, который я всегда покупаю в дьюти фри, я — подаренное французским виноделом — никакой глобализированной торговли — танатное вино. Земным людям это не декорация, а плоть жизни. Плоти может не быть — это мое чувство разделяют только такие же, как я, и водятся они почти исключительно в моем поколении. Не у всех — у малой части, но и она велика. В чужих поколениях, явившихся с другой задачей, если и встречаются инопланетяне, то единицы, залетные пташки, их считают просто чудаками, сторонятся. Так происходит и с титанами, и с богами, очутившимися на чужой территории: неадекватным среде требуется гораздо больше сил — просто чтоб жить.
— У меня тут как раз проблема с отбором, — жалуется Оцифровщик. (Рукой он останавливает мою попытку возражения, ясно какого: не надо, мол, никакого отбора…) — Нет-нет, тут заказ. Мне надо собрать гуманитарный ХХ век, расположив всех так, чтоб нарисовалась картина. Протянуть линии, а они тут и родственные, и дружеские, и интеллектуальные, не говоря уж о жанрах и десятилетиях. Самое простое — по жанрам, по алфавиту, как нормальная энциклопедия, но заказчик хочет иного: эдакий бессмертный ХХ век, который стал бы понятен любому, условно говоря, пришельцу после конца света. Чтоб дать ему сразу много ключей, и, потянув за любую ниточку, он бы репку-то и вытянул.
— Странный заказчик. Фанат ХХ века.
— Ну это-то понятно, до ХХ века все имеет простую структуру, там и компоновать нечего, продукт готов. И целиком оцифрован. Знаете, кстати, как заказчик нас называет? Оцифровщики. У него такая концепция: конец истории произошел, как и было сказано товарищем Фукуямой, а 21-й век потому вообще настал, что историю надо оцифровать и заархивировать. Другого прока от нас, двадцати-тридцатилетних, как бы и быть не может, вот он и нанял целый штат оцифровщиков по всему миру, я отвечаю за гуманитарный портрет России. Подозреваю, что конкурентов у меня немало: там тендер на лучший проект, если я выиграю, стану миллионером.
— Щедро.
— Знаете, с каким комментарием мне об этом сообщили? “Людям конца времен нужно много денег, потому что у них впереди нет вечности”.
— А кто заказчик — секрет?
— Секрет, сам не знаю. Ко мне обращались некие представители, подписали контракт, получаю вот зарплату.
— Ну удачи вам.
Он посмотрел на меня лукаво: “Удача, оно, конечно, хорошо, но вы же не думаете, что я пришел к вам просто излить душу? Я пришел торговаться!”.
Это был удивительный торг: он хотел впарить мне своих “оцифровщиков”, чтоб я подверстала их к нашей истории, будто они — вундеркинды ХХ века, а не планктон, всплывший в 21-м. Взамен я могу выбрать себе компанию.
— Компанию?
— Ну да. В чьем обществе вы хотели бы предстать гипотетическому пришельцу.
До сих пор я слышала от Оцифровщика только слово “контекст”, но никак не “компания”. Контекст выстраивается, и не просто, а так же, как строится дом, — с определенной целью. Тут другое: выбираешь себе компанию из двух человек, подверстываешь в нее пяток малюток, его учеников (а он преподает в ГумУнивере) — и все довольны.
— Зачем мне какая-то специальная компания?
— Как, вы же верите в бессмертие! — он даже подпрыгнул на диване от своего саркастического восклицания: уел. Я опустила голову, изобразив скромность: “Я — засланный казачок, посторонний, как выразился Камю, таково мое чувство — единственный инструмент познания. А вы мне предлагаете куда-то себя приписать, приписки — это нехорошо. Те, кто мне дорог, — они и так часть меня.
— Только не впаривайте мне каких-то левых людей.
— Отчего ж не впарить, вы ж мне впариваете своих?
Он заговорил своей наработанной преподавательской интонацией, предназначающейся для двоечников: “Я радею за тех, кто выразил суть неразумно отвергаемого заказчиком 21-го века. Сегодняшний день не должен пропасть, понимаете?”
Оцифровщик попросил новой порции льда для новой порции виски и украдкой стал разгребать дым от моей сигареты. В 21-м веке не курят и не переносят дым.
— Значит так, — начал он, методично закидывая в стакан кубики льда, — в 21-м веке впервые в истории преодолено иерархическое сознание. Все располагается в одной плоскости, пирамиды рухнули.
— Плоский мир? Но вы же только что предлагали мне как раз иерархию: выделили пятерых, я должна выделить двоих…
— Нет, стоп! — Оцифровщик зашелся от возмущения. — Я выбрал тех, кто вобрал (ну извините за невольный каламбур) наибольшее количество индивидуальных практик, называя пять слов, я произношу весь алфавит, вот в чем штука. А самое важное — сохранить алфавит, по нему, при желании, можно восстановить вообще все.
— В век картинки и звука вы печетесь об алфавите? — я иронизировала, но Оцифровщик посмотрел на меня с укоризной:
— Если вы согласны, давайте свои кандидатуры.
— Надо подумать. Это ж ответственное дело: найти себе компанию. Навсегда. На необитаемый остров. Двое — и больше никого. Конечно, каждый потащит за собой еще и свою компанию, остров обживется, и все это надо предусмотреть…
Оцифровщик махнул рукой:
— Вы не можете быть серьезной, вот до чего вас довела жизнь при советской власти!
Я обещала дать ответ через неделю. И всю неделю сосредоточенно думала, кого пригласить в неизвестность — выбор ответственный. Ну то есть оказаться можно среди многих, вопрос — кто те, кого позвал сам? Один будет действовать на нервы, хоть нервов уже и не останется. Другой — впишешь его, окликнешь, а он скажет: “Да пошла ты…”. И билет пропадет. С незнакомым — страшно. Вот тот же Никола Тесла — с ним было бы интересно, но, может, в общежитии он совершенно несносен. Можно было перестать думать и сказать Оцифровщику “нет”. Но со словом “нет” что-то все же произошло: это было как отрезать тянущуюся ткань, а перерезать провода — зачем? Выключить — это совсем другое состояние, поэтому я не могла перестать думать о своих кандидатах.
Больше всего нужна мама. Мама/папа/бабушка/дедушка — у бесплотной души ведь нет пола и возраста? Или есть? Но лучший спутник — старший: у кого спросишь: “А это что? А как называется? А почему?” — как при появлении в этой жизни. Еще надо, чтоб Старший был в том же пространстве, что и ты, иначе его не найдешь. Социальные сети и особенно ЖЖ это пространство показали — оно не измеряется квадратными метрами-километрами, и люди разделены непреодолимыми расстояниями не потому, что туда самолеты не летают, а потому, что породы разные: белка в лесу, лягушка в болоте, и даже морское население располагается каждый на своем этаже, и нет им резона подплывать друг к другу ближе.
Однажды во сне я видела ад. После относительности и виртуальности пришла субъективность: одно и то же состояние души кто-то назовет раем, а кто-то адом, так вот увидела я в таком тяжелом положении близкого мне человека, давно умершего. А он в этом моем сне жил своей жизнью, то есть не ужасался своему местонахождению. Он — в смысле она, душа. И звала меня. Я хотела было пойти — помочь, спасти, но никак не могла найти входа, всюду передо мной возникали преграды. А потом выяснилось, что спасать не надо, что там все субъективно хорошо. И я ушла. В ужасе. В тоске. В понимании, что это может случиться с каждым. То есть я увидела ад не как страдание, а как непонимание.
Я почему-то уверена, что то место, где обитает сейчас Лилианна Зиновьевна Лунгина мне подходит, что оно мне понравилось бы. Тем более что перед тем как отправиться отсюда туда, она захотела со мной попрощаться и поделиться своим решением. А это было решение.
Мы жили недалеко друг от друга, у Лунгиных я бывала часто. Когда-то по приглашению старшего сына Л.З. Паши — Женя, младший сын, жил тогда в Париже, потом я сама жила в Париже и там мы с Женей общались, потом я вернулась в Москву, вернулся и Женя, а в Париж отправился жить Паша. Все это никак не было связано между собой, но факт тот, что связь с Францией, где Лилианна Зиновьевна провела детство, никогда для нее не прерывалась. Туда эмигировали ее ближайшие друзья, а когда стало можно, ездили и они с Семеном Львовичем, и вот дети выбрали то же направление. Женя — потому что женился на француженке, Паша со своей русской женой просто уехал в Париж и там вдруг нашел себя. До Парижа он много лет писал сценарии к третьесортным фильмам и на вопрос о работе отвечал: “А, халтурой занимаюсь”. Казалось, у него нет никаких творческих амбиций, что ему одно удовольствие — купаться в ауре исключительных, человечески и творчески, родительских друзей, и своих таких же, тут он продолжал семейную традицию. И вдруг откуда ни возьмись — “Такси-блюз”. Париж пробудил в нем режиссера. И Женя в Париже снял фильм, получил за него какие-то призы, а вернувшись домой, увлекся дружбой, открытием людей (он когда-то привел ко мне малоизвестного тогда Виктора Пелевина) и — обожал родителей. Эта неамбициозность Лилианны Зиновьевны как бы стала семейной атмосферой, но — напомню: она — титан, он — божество, а дети (с разницей в возрасте в десять лет) — инопланетяне, чужие здесь. Им надо специально искать, придумывать или наткнуться однажды на клад с ключами от среды обитания. Потому что сопротивление среды инопланетянам велико. И Паша его сломил, а Женя — нет. Труднее многих им было, поскольку своя, домашняя среда была самодостаточна, как эти будущие социальные сети, в которых люди днюют и ночуют, ощущая в том смысл жизни.
Все поколения — Пашиных друзей, Жениных, родительских — встречались в доме на Новом Арбате, не чувствуя барьера “отцов и детей”, поскольку сама Лилианна Зиновьевна была человеком без возраста. Мы с ней подружились. Так вышло, что Лунгины всегда располагались где-то очень близко: моя соученица по школе — дочь соавтора С.Л., мой друг — одноклассник и (в прошлом) друг Паши, куча общих знакомых, а “Карлсон” и “Посторонним вход воспрещен” создавали эффект всегдашнего, с рождения, знакомства. Потом, студенткой, прочла “Пену дней” Бориса Виана. Сперва по-французски (Франция тоже роднила, я училась во французской спецшколе, потом в МГУ по специальности “французский язык и литература”), преподаватель спросил меня, как бы я это перевела, учитывая, что роман — сплошное словотворчество. Абсолютно непереводимо, — ответила я. Тогда он принес мне только что вышедшую “Пену дней” (он был редактором книги, потому питал особый интерес) в переводе Лунгиной. Я читала и не могла поверить в саму возможность так перевести всю эту игрословицу, будто роман был написан прямо на русском языке. И вот, я становлюсь завсегдатаем дома, и Лилианна Зиновьевна постепенно рассказывает мне будущие фильм и книгу “Подстрочник”, то есть свою жизнь. Я спрашиваю ее: “Как же вы не боялись, оказавшись в сталинском СССР, жить так, как вы жили?” — “А я не знала, что надо было бояться, я же выросла во Франции и была уверена, что в любой ситуации можно вести себя достойно, страх не успел в меня впитаться”. Я влюбилась в ее жизнь. Написала о ней в одном журнале, и был это 1996-й, наверное, год, когда все уже сочли, что “вести себя достойно в любой ситуации” — раз плюнуть. Под “достойно” понималось, что ни за какие твои слова и поступки власть тебя не накажет. Но все оказалось сложнее — история со всеми крепостническими привычками, впитанными поколениями, нагнала. Да и вообще — Время расставляет алтари и требует, иногда очень жестко, складывать туда свои жизни. Фильм Олега Дормана о Лилианне Лунгиной вышел вовремя: как раз к 2009 году — опробовав рецепты “как стать миллионером”, “как располагать к себе людей”, “как вылечить все болезни”, все поняли, что это те же алтари, птицефабрика, а не жизнь вольной птицы. Лилианна Зиновьевна жила весело, играючи, счастливо — наперекор непрестанной вьюге и долгой полярной ночи, подкарауливавшим за углом вампирам и зомби — вместе со своим домашним ополчением бравых и талантливых.
Олег снимал этот фильм при мне, дневал и ночевал в доме своего учителя, Семена Львовича, к тому времени уже покойного. Он бредил Лилианной Зиновьевной, хотел выспросить у нее все, и снимал, чтоб сделать из ее монолога фильм. Тогда, в 1997 году, идея такого фильма казалась сомнительной. “Говорящие головы” через пять минут набивали оскомину: нужна картинка, динамика, быстрые переходы, острые сюжеты. А в нулевые годы телевидение вообще не могло себе вообразить — ни один канал, куда обращался Олег, — что пожилая переводчица, не модель какая, будет рассказывать свою историю. Олег показывал мне фильм частями, дома, рассказывая, как накопил денег на очередную поездку — надо ж снять места, где жила его героиня, а оплачивать расходы некому. Закончил фильм и нагло заявлял: да, я настаиваю, чтобы показаны были все пятнадцать серий. Его держали за сумасшедшего. И вдруг произошло чудо.
С помощью Олега, его машины — видеокамеры — Лилианна Зиновьевна рассказала как бы само устройство жизни, ее собственная была только сюжетом, фактурой. Эти пятнадцать вечеров стали явлением deus ex mahina. Я смотрела фильм по телевизору второй раз, хотя что значит второй — просто опять и опять общалась с Лилианной Зиновьевной. Она — оттуда — разговаривала со мной — здесь. Я снова оказывалась в ее квартире со старинной мебелью. В гостиной, когда много гостей, накрывался стол, на кухне, среди живописного беспорядка, сидели вдвоем, впятером, а в ее кабинете за закрытой дверью говорили только однажды.
Женя позвонил мне в одиннадцать вечера. — Мама просит, чтоб ты пришла. — Жень, давай потом, поздно уже. — Мама очень просит.
Женя сам был удивлен этим внезапным маминым порывом, но, зная, что раз просит, значит, действительно нужно, настаивал. Я собралась и пошла, от меня это пятнадцать минут ходу. Лилианна Зиновьевна провела меня в свою комнату и закрыла дверь. В этот день вышла ее книга “Страхи царя Соломона” Эмиля Ажара (он же Роман Гари), она мне ее подарила. Чтоб подарить свежевышедший труд? — я с трудом верила, что ее охватило нетерпение немедленно поделиться книгой. — Это мой последний перевод. (Ну ясно, что последний, самый новый). Нет, вообще последний. — Вы не хотите больше переводить? — Я не хочу больше жить.
Она сказала это просто. Я была обескуражена: “Что вы такое говорите, Лилианна Зиновьевна”, но она сразу отмела этот дежурный лепет. — А Женя? А Паша? — Они взрослые, справятся. За Женю я, конечно, волнуюсь, но надеюсь, и у него наладится (Женя тогда только-только встретил свою будущую жену, теперь у них уже двое детей, младшая — Лиля, в честь мамы, а тогда, после развода и Парижа, он был в раздрае). — Но вы же их любите, и они вас, ради них… — Ради них — не получается. Мне скучно без Семена, я хочу к нему. У меня пропало само ощущение, что я живу. Два года уже, с тех пор, как его нет рядом. Больше не могу. — И она вспомнила (это было и в фильме), как они вместе ходили в булочную. “Потому что, кто знает, сколько нам осталось вот так ходить вместе”.
Несмотря на то что это был столь спокойный разговор для столь экстраординарных признаний, я все же не могла понять, что задумала Лилианна Зиновьевна. Не покончить же с собой? Задать такой вопрос было невозможно, но как ни в чем не бывало встать и уйти после услышанного — еще более невозможно. Надо было договорить до конца. — Что вы хотите сделать? — выдавила я из себя. — Ничего. Просто хочу к нему. — Она не сказала “как Бог даст”, поскольку в Бога не верила, но в бессмертие души-то верила, иначе не хотела бы “к нему”. Иначе хотела бы отсюда — в никуда. Чтоб все кончилось. А она хотела продолжить прерванное. Неизвестно как, известно, что продолжить. Поэт Инна Львовна Лиснянская (для меня тоже “старший проводник”) после смерти своего мужа, поэта и переводчика Семена Липкина, живет тем, что пишет ему стихи — любовную лирику. Он, видимо, ее не зовет — хочет, чтоб она писала еще и еще, а он бы там читал. Когда она все напишет, они и встретятся. В 2009-м она получила премию “Поэт”. Диалог жизни и смерти именно в том году стал слышен, внятен, обнаружилось само его существование, будто новое знание пришло на Землю.
Лилианна Зиновьевна, разумеется, попросила меня не передавать наш разговор Жене. И когда он допытывался, я отвечала, что мы просто разговаривали. На следующий день Лилианну Зиновьевну увезли в больницу. Легкий сердечный приступ, ничего особенного, но Женя счел правильным положить маму в кардиологию. Лучшую в Москве! А еще на следующий день я улетела в Прагу, на зимние каникулы. Жила там у старинного друга, читала “Страхи царя Соломона”, и книга эта как бы продолжала наш разговор с Лилианной Зиновьевной, позвонила в Москву: Женя сказал, что маму лечат, все в порядке. Я гуляла по этому “самому красивому городу Европы” (как-то спросила, услышав такое определение: “А Париж? Что значит самый?” — “По плотности исторической застройки”, — ответили мне), мистическому городу Кафки, Голема, потом мы поехали путешествовать по стране, где тоже — на минуточку — церковь, убранство которой состоит из костей и черепов — память о чуме — я вернулась в Москву, в тот же день мне позвонил Женя: мама умерла.
Ни от чего. Сердце, которому ничто, вроде, не угрожало. Но оно остановило свою тяжелую мерную работу, выключилось, как можно выключить машину. Оторвался тромб. “Ее убили!” — кричал безутешный сын. И тогда я призналась ему: это было последнее желание твоей мамы. Она хотела поскорее встретиться с твоим папой.
Если бы я не пришла той ночью к Лилианне Зиновьевне, я бы ее уже не увидела. Мы бы не простились так нежно и прекрасно, но главное не это: она подарила мне знание о бессмертии, о том, что и там можно встретиться, ходить, правда, не в булочную, взявшись за ручки, а в какие-то непредставимые пока места. Наверняка интересные. Я писала в газету некролог как объяснительную записку.
Это было первое признание, услышанное мной: “Не хочу больше жить”. Конечно, я не раз слышала эти слова, и привыкла к ним как к истерике, желанию обратить на себя внимание, недополучению любви (что тоже серьезно), но впервые это было сообщение между двумя мирами. Второй раз — Андрей. Он — не к кому-то, а за новой жизнью. Но он тоже что-то узнал о бессмертии и со мной поделился. А это, наверное, самое интимное признание, какое только бывает.
Я позвонила Оцифровщику. Говорю: пишите, Лунгина Лилианна Зиновьевна. — Ну вот, насмотрелись телевизора, — разочарованно сказал он. Не ваше поколение, и вообще плюсквамперфект. — Тогда просто пишите: “нет” в графе “цена вопроса”. Для того чтобы с кем-то встретиться, необязательно вносить в список, платить мертвыми или живыми душами — достаточно желания. Нет, недостаточно, надо еще оказаться в пространстве одной conscience — по-французски и сознание, и совесть, то же слово, буквально — общее знание, как перевести? Впрочем, я знаю, кто перевел бы.
И вдруг подумала: наверняка Андрей изучает Царство Небесное так же дотошно, как изучил Святую Землю. А гиды и переводчики — самые необходимые люди в незнакомой местности.
* Книга Роберта Ломаса о Николе Тесле называется “Человек, который изобрел ХХ век”, Марк Твен назвал его “повелителем молний”. Гениальный физик и изобретатель, Тесла открыл переменный ток, флюоресцентный свет, беспроводную передачу энергии, построил первые электрические часы, двигатель на солнечной энергии и многое другое, получив на свои изобретения 300 патентов в разных странах. Он изобрел радио раньше Маркони и Попова, первым получил трехфазный ток, проводил эксперименты, в ходе которых стены домов, расположенных в нескольких километрах от его лаборатории, начинали вибрировать. Есть не лишенная оснований гипотеза, что Тунгусский метеорит — результат экспериментов Теслы. В день наблюдения Тунгусского феномена 30 июня 1908 года. Никола Тесла проводил опыт по передаче энергии “по воздуху”. За несколько месяцев до взрыва Тесла утверждал, что сможет осветить дорогу к Северному полюсу экспедиции знаменитого путешественника Роберта Пири. Кроме того, сохранились записи в журнале библиотеки Конгресса США, что он запрашивал карты “наименее заселенных частей Сибири”. Также Тесла изобрел электромобиль, не требовавший подзарядки. Современники не могли поверить в реальность изобретений Теслы, некоторые эксперименты он сам счел опасными для человечества, поэтому уничтожил большую часть своих разработок.