Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2010
Ток-шоу про ад
Мария Ватутина. На той территории. — М.: Арт Хаус Медиа, 2010.
Люди, как известно, делятся на тех, кто сидит на трубах, и на тех, кому нужны деньги. Природа этого антагонизма вообще-то не очень очевидна, классификация скорее интуитивно верная, но это как раз главное. Руководствуясь похожим принципом, современную литературу тоже можно разделить на две категории: в одну войдут постмодернисты, а в другую — те, кому они себя противопоставляют (глагол на самом деле следует употреблять в прошедшем времени). В стране идеологий да не воспримется это деление на два легкомысленным упрощением — каждый, кто предан литературе, рано или поздно совершит неизбежный выбор, напрямую регулирующий его шансы на попадание в рай.
Поэзия, лежащая в русле классической традиции, ниточка, протянутая от Пушкина через Ахматову Бог знает куда — в рай, наверное, — к концу ХХ века существует одним методом самовоспроизведения: твердит о кухнях, коммуналках, евреях и электричке Москва—Переделкино. Искусство, то есть чудо, уходит, остаются документы на чудо, которые непонятно кому предъявлять: живая жизнь, превращенная в систему позывных, набитая символами веры, как (сравнение в угоду) антресоли лыжами.
Основная претензия, которую можно предъявить к стихам Марии Ватутиной, — что они тоже тянут эту лямку. До застольных манифестаций дело доходит редко, темы-истуканы маячат где-то на периферии зрения, но стоят надежно, как вкопанные.
На переднем плане — то, что зовется прозой жизни. Жизнь, вернее, женская жизнь, пронизанная пульсацией греха и страха, простреленная маточной болью, сбитая в мясной ком из старух и младенцев, в трактовке Ватутиной — нехороший циничный обряд, проводящийся над теми, кто вообще-то далек от религии. Документированию этого обряда автор, на правах жертвы, предается с мстительным упоением — неспособность освободиться (особенно, переходя на язык персонажей, — в этой стране) от травматического опыта настолько очевидна, что метафизическое обещание в названии книги оборачивается грустной шуткой.
Палата женская. Грибок на потолке,
Старуху привезли из хирургии.
Старуха спит с катетером в руке,
И спят, еще не полые, другие.
Беда тут не в том, что “он пугает, а нам не страшно”. Задачи напугать вообще не стоит: приметы ада, описанные Марией Ватутиной, давно зафиксированы в местном художественном сознании; бесконечное повторение внутреннего пароля получает одобрительный отклик системы, переходящей в режим самоконстатации, — тут, в общем, волнующего мало. Грубо говоря, кошмар с погоней и лестницами снился более-менее всем, кому вообще снятся сны, и именно по этой причине — всем снился — его нет смысла пересказывать.
В худших своих моментах эти стихи больше всего напоминают энергичный монолог в телефонной трубке, невыносимо нагревшей ухо, — умственный, целенаправленный, заряженный какой-то свирепой логикой высказывания текст, очевидно стремящийся к прозе и периодически прозой становящийся. Этому стремлению многое приносится в жертву — рифмы, например, встречаются пугающие; в очередной раз ловишь себя на мысли, что поэзией снова названо самолюбование интеллекта. Увлеченно нанизывая друг на друга бойкие локальные истины и меткие замечания, многие современные поэты не понимают простого факта: публичная демонстрация гибкости ума одновременно выявляет предел этой гибкости публично.
Избыточность языка — в прямом смысле много слов — ощущается как вызов, словно тебе дали подержать гирьку и предлагают угадать, какой у нее вес. Много имен, фамилий, действующих лиц — вот-вот все рухнет в гипертекст или пародию, но в последний момент поезд вырывается из тоннеля, в окно залетает сквозняк, разгоняя запахи пота, мочи и всего остального, не надо сидеть с такими серьезными лицами. Серьезность, пожалуй, ключевое качество ватутинского текста: в какой-то момент от него просто просыпаешься, и первая мысль — “Боже, как все серьезно!”. Честно говоря, редкий эффект для литературы. С другой стороны, Ватутина тем и занимается, что фиксирует серьезные моменты жизни — которая, очевидно, именно в серьезные моменты и бывает особенно неприглядна; так фотограф, желающий сбить с красавицы спесь, намеренно отбирает неудачные снимки.
Ватутина изучает прошлое — пристально и подробно, как место катастрофы. Катастрофа, собственно, не в том, что прошлое прошло, а в том, что, пройдя, оно окончательно состоялось. И вместе с ним состоялось необратимое, физическое прирастание к моменту, отсекающее любые возможности для побега.
Болит пространство опустелое,
откуда ты изъят, как тот
сосуд из горки, чашка белая,
что с детства в памяти живет.
Если до конца играть в психоаналитика, можно предположить, что роль черного ящика в этой катастрофе играет детство. Но черного ящика здесь не существует изначально — об этом, по-моему, книга. Она, правда, постоянно искрит и перегорает, и хочется это мигающее электричество как-то починить, чтобы горело если не вечно, то хотя бы ясно и по-настоящему, пока не погаснет. Чтобы высказывание стало посланием, что ли. Тихий риторический ужас, заключенный в стихотворении про Пеппи (“Пеппи Длинный чулок сидит в морщинистом ветхом саду…”), легко перевешивает всех этих инсулиновых старух с венозными ногами, и чего стоит восклицание “сколько у них ума! Неужели им раздавали в школе?” — вот, как говорится, человек нащупал интонацию.
Кстати, вот еще какой момент. Вместо принятой по этикету “тоски по детству” у Ватутиной (у лирической героини, I mean) — опустошенность детством, как неприятной болезнью, которая не прошла, а перетекла в хроническую форму. В стихотворении про бассейн толстая девочка попадает в общество красивых, тонких сверстниц — и жизнь загублена. И дело даже не во внешности, а в том, что “не возлелеяли, не согрели, не счистили скорлупу до белка, до любви” — попытки вычислить истину с помощью правильной аргументации невероятно легко провоцируют дискурс, далекий от литературного, но и подводят к главному. “Правда искусства — в страдании, заложенном в нем” — оксюморонность этого высказывания (искусство — игра, веселье; грустное веселье?) очень кстати страхует его от патетики, а понятия “искусство” и “страдание” — от преувеличенных трактовок. Так вот, страдание, в отличие от истерики, действительно стыдливо (извините за нагромождение цитат). Ведь оно не столько реакция, ответ, сколько страшно неуместный вопрос — такой, как если бы в передаче “Жди меня” кто-нибудь спросил, где здесь выход. Выхода, может, и нет, но это, воспользуемся метким замечанием, “истина не вся”.
Наталья Явлюхина