Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2010
Об авторе
| Катя Капович родилась в 1960 году в Молдавии, училась в Кишиневе и в Нижнем Тагиле. Уехала в Израиль в 1990 году, переехала в Америку в 1992-м, живет в Кембридже (Массачусетс). Пишет на двух языках — на русском и с 1997 года на английском. Участник интернациональных поэтических фестивалей в Москве (2007), Лондоне (2008) и Роттердаме (2010). Замужем за поэтом Филиппом Николаевым, вместе с которым издает журнал англоязычной поэзии Fulcrum.
Катя Капович
Контрабандистка
рассказ
Я, собственно, зашла на минуту погреться, присела на теплый подоконник, и тут меня прорвало. Пять лет на чемоданах, работы нет, денег нет…
Колосов все это выслушал внимательно:
— Слушай, а почему б тебе не подработать у нас? Знаешь, где Комрат?
Я знала. Комрат находился на юге республики, там жили гагаузы.
— Пять часов от Кишинева, а совершенно другой мир. Место интересное с этнографической точки зрения. Гагаузы — потомки турецких завоевателей. Крестились при Екатерине. Потемкин. Осели. Язык свой, письменности нет.
— Вы занимаетесь этнографией? — спрашиваю.
— Нет, шьем дубленки. Ты же бывшая спортсменка? Сможешь поднять пятьдесят килограммов овечьих шкур?
— Я вообще-то была бегуньей, а не штангисткой.
— Это тоже пригодится, — сказал Ваня и принес два пустых баула и пачку денег.
— Сбивай цену до двадцати пяти, но не дешевись. Если отдают за меньше, значит, что-то не то.
В субботу я купила на станции билет и, смешавшись с группой крестьян, села в забрызганный жирной осенней грязью рейсовый автобус. Дорога поэтично вилась вдоль затуманенных виноградных полей и белых мазанок с пристройками для скота. К восьми часам утра картина навелась на резкость и зрелище резко ухудшилось. Дома оказались не белыми, а серыми, тощие клейменные овцы поворачивали головы и тоскливо блеяли нам вослед сквозь колючую проволоку ограждений. У них были жалостные лица — как у детей в концлагерях. Колючая проволока она и есть колючая проволока. Все, хватит, надо быстрее уезжать, думала я. И не в Комрат, а в Америку. Вот накоплю денег, подам, и — вперед.
По Комратскому рынку ходили цыганки, продавали турецкие джинсы, помаду и жвачку. Гагаузские мужики и впрямь походили на турок: смуглые, со сросшимися на переносице бровями, они говорили высокими голосами и курили трубки. От молдаван они отличались хозяйственностью. У Вергилия в эклогах есть стихи, обращенные к возлюбленному, где поэт хвалится статью своих коров, с которыми, по его мнению, не могут сравниться коровы его соперника. Так вот, овцы у молдаван не шли ни в какое сравнение с белокурыми бестиями хозяйственных гагаузов. Вспомнила Ванины наставления — “у здоровых овец — здоровый запах”. Я раздавила сигарету и принюхалась к первой покупке. Она пованивала тухлой брынзой. Веселый широкоплечий продавец в распахнутом полушубке недоуменно развел руками: какой запах, о чем ты, красавица, говоришь? Нет, меня не обманешь, понюхай сам, отвечала я в тон, ведь воняет аж до Кишинева. Ну хорошо, не тридцать, а двадцать пять, отвечал упрямец, тряхнув седыми кудрями. Через час, набив баулы и рюкзак до отказа, я отправилась на станцию. В голове весело шумела молдавская музыка и путалась с песней, несущейся из рыночного музыкального ларька. “Идет солдат по городу, по незнакомой улице”. Я ощущала себя этим безымяным солдатом.
Ванин голос в телефоне прозвучал официально-бодро.
— Да, слушаю вас.
Я рапортовала:
— Все в порядке, привезла.
— Что привезла?
— Золотое руно.
— Что?!
Ваня встретил меня во дворе своего дома и усадил на скамейку. В свете висящей на столбе лампы дети бодро месили грязь на сымпровизированном футбольном поле, деревянные ящики служили им воротами.
— Тактическая ошибка, — сказал Ваня. — При чем здесь руно?
Я и сама уже догадалась, что с руном дала маху, но спорила:
— Культурная ассоциация. Сам же говорил: уходить в абсурд!
Ваня посмотрел на меня с сожалением.
— Эх, молодежь! Во-первых, я сказал не в абсурд, а в бессознанку! Во-вторых, на будущее предлагаю похерить всяческие культурные ассоциации. Там, — он поднял палец, — тоже не дураки сидят…
Я машинально посмотрела на небо, мутное от ноябрьской мороси.
Друзей отыскивают по интересам, а остаются друзьями потому, что больше деваться некуда. Хочется где-то быть своим человеком. У Колосовых я почувствовала себя своей. О моем присутствии запросто забывали, и я могла весь вечер просидеть в углу, слушая, как старшая дочь Колосовых Ириша, недавно закончившая иняз, разговаривает по-английски с очередным учеником. У всех ее учеников были курчавые бороды и усталые еврейские глаза. Среди имен превалировали Саши и Миши. Был такой случай. Родителей не было дома, зазвонил телефон, трубку поднял шестилетний сын. Звонивший представился Мишей, попросил срочно передать родителям, чтоб ему перезвонили. Сын потом оправдывался: “Я забыл спросить, как зовут этого Мишу”.
Да, это была интересная семья. Я долго к ним присматривалась, пытаясь понять, в какую систему координат их вписать. Вроде бы интеллигентные люди, высшее образование –— Ваня-таки оказался историк, жена Вера –— учитель французского языка. Я попала к ним по наводке общих московских друзей. У Колосовых было много самиздатовских книг. Приехав из Москвы, я позвонила по номеру, записанному на спичечном коробке. Ваня соблюдал конспирацию. В квартиру он меня не пригласил. “Лолиту”, переплетенную черным коленкором, вынес на лестничную клетку. Когда я возвращала книгу, мы с ним разговорились. Книга сложная, почти провокационная, даже в Америке не хотели печатать. Моральные проблемы. Все очень тонко, мастер слова. Литература — единственный язык, на котором можно говорить о современном человеке, заметила я. А философия? Не читала ли я Льва Шестова? Соседка вышла с мусорным ведром, посмотрела на нас удивленно — она уже пятнадцать минут подслушивала у двери непонятную беседу. Здравствуйте, Иван Маркович. Здравствуйте, Клавдия Мусоровна.
Как-то за обедом Ваня внезапно сказал мне:
— Может, тебе покреститься? Христиан неплохо отпускают.
Я доедала остатки сырых овощей. Вся семья Колосовых соблюдала странные диеты, делала какие-то страшные йоговские промывания и ходила в церковь. За одно общение с ними могли посадить.
— Я же еврейка!
— Ну и что? Посмотри на меня.
Он повернулся в профиль и просиял вставными зубами. Свои он потерял в тюрьме.
— У меня бабушка по материнской линии — Ройтблат.
— Ну допустим.
— Евреев особенно ценят.
— Это как всегда.
— Не иронизируй. Ты знаешь, что говорил Паскаль?
— Про евреев? Не знаю.
— Нет, про религию. Что верующий всегда будет в выигрыше. Если Бога нет, то он ничего не теряет, а если он есть, то тем более.
— А ты говоришь, не про евреев. Еврейская логика у твоего Паскаля!
— Возможно, — уклончиво согласился Ваня. — Логика и должна быть еврейской. Маймонида читала? Надо ознакомиться.
Через неделю мы вернулись к разговору.
— Толстовский фонд помогает всем, кого преследуют за религиозные убеждения.
Я удивилась:
— Но меня никто не преследует!
— Подожди, еще будут.
Но мне не хотелось просто так, мне хотелось уверовать. Вокруг было много обмана и бессмысленности. В религии тоже чудился обман, но бессмысленности было меньше. Поглупей — и уверуешь. У меня не получалось, меня мучили эпистемологические, как мне объяснил Ваня, сомнения. “Это естественно, — уверял он, — сомневайся на здоровье!” В конце концов, лучше обсуждать Бога, чем цены на продукты, сказала я себе. Лучше разочароваться потом, чем недоочароваться вначале. Все равно жить, как все живут, не получалось. Изредка встречаясь с бывшими однокурсниками, я понимала, что наши дороги разошлись. Один бился за то, чтобы купить финский унитаз, другая бодро устраивалась на работу в редакцию газеты “Молодежь Молдавии”, вступала в партию. Все это мелко и скучно, говорила я себе, и шла к Колосовым пить чай.
Крестившись, я позвонила маме. Мне казалось, что маму мой поступок должен обрадовать: наконец-то я сделала что-то взрослое, самостоятельное. Туманно намекнула ей, что сделала это с дальним прицелом.
— Ты совсем умом рехнулась, — сказала мама. — Как тебе такая чушь могла в голову взбрести?
Я обиделась.
— Не знаю, не знаю, — продолжала мама. — Надо все-таки было посоветоваться с кем-то из близких. У тебя все же прадедушка был знаменитый раввин! Мне стыдно на кладбище идти. Что я ему скажу?
Прадедушке-раввину можно было сказать все что угодно. Все равно этот знаменитый прадедушка по-русски знал только два слова: “комиссар” и “революция”.
Она так расстроилась, что положила трубку. Объясню потом, подумала я.
Меня больше волновало сочинение автобиографии. Толстовский фонд помогал таким, как Ваня, которого, узнав, что он верующий, увольняли со всех интеллигентных работ, пока он не дошел до сторожа на холодильном заводе. А меня из сельскохозяйственного института, где я работала машинисткой, уволили за прогулы. Я не была уверена, что это можно было квалифицировать как политические преследования. На всякий случай решила сходить с Ваней на службу. Может, там меня что-нибудь осенит? Если за мной следят, то тем лучше.
Было воскресенье, мы с Ваней встретились перед Академией наук. Ваня был сурово-сосредоточен на чем-то своем. У входа он задержался, разговорившись со служкой, и в церковь я вошла сама. Там было много народу, и стояла невыносимая духота. Я рассматривала росписи на стенах, когда сухопарая тетка что-то мне сказала вполголоса:
— Что-что? — переспросила я.
— Платок надела бы! Стоишь тут с босой головой, как уличная девка.
У меня платка не было.
— Ходят тут всякие, повадились… Прости, Господи, — продолжала ворчать женщина.
— Не к вам же ходят! — нашлась я, к своему удивлению. Обычно это происходит со мной много позднее. Если вообще происходит.
На нашу перебранку стали обращать внимание. Старуха слева протянула мне сомнительной чистоты марлевую тряпку. Я надела капюшон.
— Что за дела? — спросила я Ваню после службы. — Из-за чего они на меня напустились?
— Это все искушение. Абстрагируйся, — сказал он и отвел меня в сторону.
Он увлек меня в левый приход и сунул в руку смятую бумажку:
— Здесь исповедаешься и причастишься, понятно?
Я сказала “понятно”. Священник сидел в невысоком кресле и смотрел на меня бараньими глазами. Слова застряли у меня в горле: что ему сказать? Напрягая извилины и потея, вспомнила свои недавние мысли о вере. Главное было найти правильный тон: здесь все говорили иначе, чем в жизни.
— Я, наверное, грешу, батюшка. У меня постоянные сомнения…
Священник продолжал молчать, что делу никак не помогало.
— Я много общаюсь с людьми, которые по-настоящему верят. Они полны горения. А у меня пусто внутри, никакого горения. Вы читали Флоренского “На пороге мысли”?
Он, как мне показалось, поморщился.
— С мужиками живешь?
— С какими мужиками? — удивилась я.
— С мужиками в грехе живешь?
Я сказала, что у меня нет знакомых мужиков, кроме пары гагаузов на Комратском рынке.
— Гагаузов?
— Да.
— Каких еще гагаузов?
— Обыкновенных, молдавских, которые живут в Комрате.
— Почему живут?
— Не знаю. Прописка у них такая.
— Куришь? — поинтересовался он вяло.
— Да.
— Плохо. Куришь дьяволу.
— Я собираюсь бросать, — соврала я.
— Вот это хорошо.
Быстро перекрестив воздух между нами, он протянул мне руку. Я с облегчением ее пожала, и бумажка, которую мне дал Ваня, кувырком полетела на пол. Пять рублей. Возникла тяжелая пауза.
— Давай, — подсказал священник.
Я отдала ему деньги и попятилась.
За обедом Ваня меня отчитал:
— Какая ты, однако, чувствительная! Он всего лишь посредник. Что тебе за дело до его человеческих качеств? Может, он вообще гэбист. Я же сказал: абстрагироваться.
— Трудно абстрагироваться, — пожаловалась я. — А что, действительно гэбист?
— Кто? Отец Михаил? — поинтересовался сидящий напротив меня Саша. Я его уже начала отличать от остальных. Он третий год находился в отказе, не стриг волосы, носил красные носки и интересовался поэзией. — Конечно, гэбист. Наверное, какой-нибудь младший лейтенант.
— Зачем же мне исповедоваться младшему лейтенанту?
— Когда он в церкви, он там в другом качестве.
— В качестве старшего лейтенанта, что ли?
— Зря ты так. Сейчас я попытаюсь объяснить. Вот ты, когда пишешь стихи, ты тоже ведь, наверное, обретаешь другую ипостась. Обретаешь?
— Наверное, обретаю.
— Ну так и он. В жизни он кто угодно, а когда входит в церковь, то перестает быть человеком, а становится ухом Бога.
Мы посидели, попили чай с баранками. Пианино за стеной продолжало наигрывать какую-то ненавязчивую классическую мелодию, потом оно хлопнуло крышкой, и в дверь гостиной просунулась белокурая голова учительницы. Ваня вышел. Я слышала, как он беседует с ней о современной музыке. Шнитке. Контрапункт. Запрещают. Потом хватятся, что у них под носом жил гений.
Вот так и со мной будет, подумала я, тоже хватятся еще.
— Ну как стихи? — спросил Саша. — Пишутся?
— Случаются.
— Что?
— Случаются, говорю…
— Ты этого дела не оставляй.
— Хорошо, не буду.
Саша прилег на диван, который был ему немного короток, ноги в красных носках свешивались с плюшевых валиков.
Саша, положив руки за голову, разглядывал потолок.
— А у меня с детства было ощущение, что на меня кто-то смотрит. Иду ли по улице, сижу ли у себя в комнате с книгой, ощущаю этот взгляд. С тобой не случалось?
— Нет.
— Неважно, у каждого человека это выражается по-своему.
— Что выражается?
— Присутствие.
Дома я припомнила наш разговор. А все-таки я живу интересной жизнью, меня окружают загадочные люди. Да и сама я, если разобраться… Контрабандистка, поэт, христианка… Живу, можно сказать, в экстремальных условиях, рискую свободой. За окнами по проспекту Советской Армии с включенной сиреной проехала “скорая помощь”, взвыла собака у соседей, и снова все смолкло. Я подумала, не написать ли обо всем этом в Толстовский фонд — о запутавшейся душе. Но вместо этого, взяв лист бумаги, написала следующее:
Наше время прошло в разговорах за полночь
и оттуда, как скорая помощь, обратно
не вернулось, сигналя. А ты еще помнишь,
как у черного входа, у белой парадной
с покосившимся на палисадник забором
мы стояли всю ночь напролет и навылет,
даже звезды мигали с зеленым укором,
что не выйдет, не выйдет, не выйдет, не выйдет.
Письмо за меня написал и отослал Ваня. Новость оживила застолье у Колосовых. Саша посмотрел, что, вставая со стула, я хватаюсь за бок:
— Диск?
— Нет, потянула.
— Давай поправлю.
— В каком смысле? Ты — врач?
— И врач тоже. Садись.
Я села на детскую скамейку.
Он поводил руками у меня над головой:
— Ну как?
Я встала и прошлась взад-вперед.
— Действительно полегчало.
— А ты сомневалась?
Какие люди, думала я, идя домой. Все могут, все знают. Может, действительно, я чего-то не догоняю? Может, недостаточно абстрагируюсь? Я не очень понимала смысл слова, но мне оно нравилось своей непроговариваемостью. Что стоит у меня на пути? Опыт? Весь мой опыт говорит о том, что мы одни, кроме нас никого нет. А у них что? Разве у них опыт какой-то другой?
У меня на тумбочке рядом с диваном лежал недочитанный том Флоренского. “Выйдешь безлунной ночью в сад. Потянутся в душу щупальцы деревьев: трогают лицо, нет преград ничему, во все поры существа…”. Я прилегла на диван: “…во все поры существа всасывается тайна мира”.
Веселый гагауз, который первым продал мне шкуры, пригласил меня в гости. Его звали Павел, ему было лет пятьдесят.
— Дом вон он, за углом. Там у меня еще много шкур… Пойдем — выберешь.
Вокруг дома был белый забор, за которым прятался аккуратный палисад, деревянные крестики подпорок. Фруктовые деревья стояли в белых гольфах, как школьники на пионерской линейке. Известью стволы смазывают от гусениц, очень помогает, поделился Павел. Его дом, большой и светлый снаружи, оказался темным и тесным внутри. Комнат было много, пять или шесть, но все они как-то бестолково лепились одна к другой. В длинной, как вагон-ресторан, кухне за столом обедали трое мужчин. Жена Павла, болгарка Мария, принесла две тарелки с голубцами, полила сверху сметаной. Павел разлил по кружкам красное вино и посмотрел на меня.
— У тебя, я заметил, крест.
— Угу, — ответила я уклончиво.
Какое-то время мы ели молча. Мария за стол не садилась.
— Не бойся, мы тоже в Христа веруем. Скажи, мать?
Жена отрицательно покачала головой. У болгар это означает “да”.
— Смотри, вот.
Он выдвинул ящик стола и достал тяжелый железный крест. Кроме креста, в ящике лежали молитвенник и бумажная икона.
— Купили в Киеве.
Сейчас мне откроется большая истина, поняла я. И придет она от этого простого человека.
— Ведь как получилось, что этот крест спас нашу семью? Сначала у нас долго не было детей. Даже в больницу ездили. Нет, и все. Пустая была Мария. Правду говорю, мать?
Мария подтвердила.
— Потом один добрый человек посоветовал в Лавру съездить, к мощам. Мы и поехали. Сначала автобусами до Кишинева, потом поездом до Киева. Ищем эту Лавру. Нашли. Правильно, мать? Поставили свечи, икону вот купили. Четыре рубля, а какая мощная вещь оказалась! Что ты думаешь?
— Не знаю, — сказала я.
— Помогло.
— И что случилось?
— Сама гляди, какие орлы!
Орлы — у всех троих были тяжелые сросшиеся на переносице брови и большие коровьи глаза — не отреагировали на комплимент.
— Неплохо получилось, а?
Я кивнула.
Павел деловито налил еще по кружке, и мы чокнулись.
— А почему не замужем? Женихов нет?
— Нет.
— У меня младший тоже вот никак не обженится… Сашок. Красавчик, нет?
— Да.
— А что поделываешь?
— Да так, все понемногу, в основном дубленки шью, — соврала я и покраснела.
Павел не заметил.
— Ну и славно. Будешь закупаться у меня, я тебе сброшу цену до двадцати за штуку. Пошли посмотрим товар.
Он вытер губы домотканым полотенцем и отяжелевшим от еды движением отодвинулся от стола. Мы опять прошли куда-то вперед к темной комнате, завешанной турецкими коврами. В углу комнаты горой лежали овечьи шкуры. “Ты выбирай, выбирай, а я тут почитаю”, — пробормотал Павел и, вытащив из кармана сложенный газетный листок с кроссвордом, прилег на тахту. Через пять минут я услышала его равномерный хозяйственый храп. Я сложила шкуры в баул и, оставив деньги рядом с ним на подушке, вышла с заднего двора в переулок.
Я не то чтобы абсолютно ни во что не верю, думала я дорогой. Сам факт того, что оттуда из детства дорожка привела меня к Колосовым, доказывает, что я верю в судьбу. Ведь не успокоилась же я, не махнула рукой, когда мне не вернули собаку. Я задала тогда вопрос, и мне до сих пор на него отвечают. Ведь все неслучайно, не просто так: эти люди, эти книги, эти разговоры за полночь. Ну дай мне какой-нибудь знак, хоть намекни, чтобы я поняла, что иду в правильном направлении, ведь слаб человек, мечется в потемках, как мотылек по орбите лампы. Сравнение было не очень точным, но меня устраивало. Вокруг дремали крестьяне. Автобус трясся на подъезде к городу. Впереди в окнах мелькнул костяк строящегося небоскреба. Это был первый кишиневский небоскреб. От нечего делать я сосчитала этажи — их оказалось тринадцать. Чертова дюжина. Последние были еще в лесах, но к ним уже успели присобачить длинный транспарант. Он шатался от ветра, и я никак не могла понять, что же на нем изображалось. Подъехали ближе, я задрала голову и разглядела. Изображал транспарант, естественно, вождя революции. Под протянутой вперед рукой большими красными буквами было написано: “Правильной дорогой идете, товарищи!”.
Вокруг была ночь, когда я вышла на конечной остановке.
— Минуточку, — сказал голос откуда-то из подворотни.
Я оглянулась, но никого не увидела.
— Куда это мы идем так бойко?
Не замедляясь, я пошла в горку бодрым независимым шагом. До улицы Ленина оставалось пять-шесть коротких кварталов. Там было светло, горели фонари.
— Какие мы гордые! — обиделся голос.
Наконец я увидела и его владельца. Это был рослый мужчина в спортивных шароварах и ватнике. Он поднял руку:
— Ну-ка, сымай пальто!
В руке в свете выползшей из-за тучи луны блеснул металлический предмет и погас. Револьвер, мелькнуло у меня в голове. Примерившись к круто уходящему вверх переулку, я побежала. За мной впервые гнались — очень неприятное чувство, мне было страшно и, как во сне, когда снится такое, казалось, что я топчусь на месте. “Это тоже пригодится”, вспомнила я Ванины слова. Большая часть сил уходила на то, чтобы удерживать в равновесии баулы. Без них я бы запросто одолела остающиеся триста метров. В моем спортивном детстве у меня была напарница, с которой мы на тренировках на равных бегали барьеры, а на соревнованиях неизменно побеждала она. Наташа Паненко, Наташа Паненко, стала повторять я, сейчас я тебе покажу. На соревнованиях, я потом поняла, я не обгоняла ее из-за сентиментальных чувств: она все-таки была подругой. Когда я остановилась, переулок был снова черен и пуст, как подзорная труба. В груди у меня все горело, и повсюду я слышала бой сердца. Рядом, перед дверью закрытого молочного магазина, дремала старая облезлая кошка. Я присела рядом.
— Ты видела? — спросила я ее.
Она подошла, потерлась о мое колено. Простая, серая, умные глаза, которые все видели в этой жизни. Почему так хорошо с животными? Они верят. Верят, не понимая этого. А почему? Потому что они не экстраполируют. Она смотрит на котенка и не экстраполирует. Не думает, что она умрет, что он умрет. Вот так и надо жить. Вот так и надо.
— Я это предвидел, — сказал Ваня, — христиан вдруг перестали отпускать. С другой стороны, стали вдруг активничать австралийцы. Берут в основном молодых и с хорошими профессиями. Котируются программисты, инженеры-строители, медсестры и провизоры. А ведь тоже вариант? Скажем, подаешь в австралийское посольство анкету и одновременно записываешься на какие-нибудь шестимесячные курсы провизоров…
— Вариант неплохой, — сказала я, — но мне не подходит. Я ведь и уезжаю оттого, что все в этой стране хотят сделать из меня провизора.
Он понял. Он вздохнул и покачал головой.
Однажды вечером я просто так села в троллейбус и поехала по кольцу. Было по-весеннему тепло, распускались каштаны, повсюду сквозь ограды и заборчики ломилась сирень. Не хотелось искать смысла жизни. Не хотелось никуда уезжать. Я любила свой город, я знала все его закоулки, все его тайные грехи и пустяковое величие. Вот Штефан чел Маре поднял крест над Пушкинским парком, вот мужичок у здания министерства чего-то развернул на тряпочке сыр и помидоры. К нему подошел молодой голенастый милиционер, попросил не портить вид. Мужичок не обиделся, улыбнулся ему, стал скатывать свою скатерть-самобранку. Какой безропотный овечий народ! Так они и живут уже пятьсот лет, то турки их пнут, то свои же румыны прищучат, то русские надают тумаков. Живи и запоминай. Почему мне всегда кажется, что происходящее сейчас — это только подготовка? Что вот подготовлюсь и начну жить? Зачем я так настырно думаю: уеду — и начнется новое, настоящее. А раньше думала: вот закончу институт и начнется… А что если нет ничего другого, а это и есть жизнь. Или опять экстраполирую?
В троллейбус вошла девочка лет десяти, села у окна и тоже стала смотреть на город. Я вспомнила, как занялась богоисканием. Получилось это стихийно. Когда мне было восемь лет, мне в руки попалась книжка из жизни в дореволюционной России. Не помню, как она называлась и кто был автор. В книжке рассказывалась история девочки-сироты, взятой в религиозную семью. Приемные родители по-своему любили девочку, но, будучи староверами, не уставали ее мучить. Гнусная идеологическая подоплека сей истории от меня ускользнула. И слава Богу, что ускользнула, потому что в книжке по крайней мере было задано направление поиска. Мне тоже было восемь лет, но в, отличие от девочки, у меня было много друзей и была собака Атос, с которой я уходила гулять в ближайший лес и подолгу бродила, путаясь в густом кустарнике и изображая индейца. Потом случилось страшное горе: Атос умер от чумки, и я задумалась. Среди наших соседей было много верующих. “Бог воскрешает тех, кто был безгрешным”, — сказала мне Лена Хаджиу. Я решила попытать счастья: мой Атос был безусловно безгрешен. Щенком он сгрыз несколько пар моих ботинок и учебник по собаководству, но в этом мы сами были виноваты, не надо было оставлять его одного. Я взлезла по водосточной трубе на крышу церкви, и, подождав для верности, пока стемнеет, попросила, чтобы мне вернули Атоса. Еще подождала и спросила: кто-то там есть? На мой зов из пивного ларька вышла, пятясь, буфетчица в расстегнутом халате, вывезла ящик со стеклотарой. Потом она снова вышла и, оглядевшись, пошла в сторону остановки. Ее полная в кримпленовом пиджаке фигура клонилась вправо от оттягивающей руку авоськи с бутылками. Еще через полчаса мимо церкви прошла группа цыган с аккордеоном, один из них увидел меня. “Слезай, батян отлупит”, — крикнул он и погрозил мне кулаком. Потом они пошли переулком, и я видела, как в жидком сиреневом свете фонарей блестят их намазанные маслом волосы. Я съехала вниз по водосточной трубе, порезала гвоздем ладонь.
— Бог это не как электричество. Сунула два пальца и почувствовала, — сказала соседка Лена Хаджиу на следующий день. Она была на год младше меня, но мне всегда казалось, что она старше. В спор со мной она не пожелала вступить. Она вообще была молчуньей.
Это было давно, и я о ней почему-то не вспоминала. Может, стоит разыскать ее — сейчас бы мы поговорили на равных. Мне не сиделось в троллейбусе, в радостном настроении я сошла на две остановки раньше и пошла пешком, улыбаясь всему подряд: светофорам на перекрестке, двум мамашам с колясками, рассматривающим витрину нового промтоварного магазина, стае голубей, опустившейся на клумбу с разворочанным черноземом. Когда я подходила к дому, я увидела на противоположной остановке Сашу. Он ждал троллейбуса, в руке у него был батон. Я заметила в его облике какую-то перемену. Он состриг волосы, надел костюм. Подойдя ближе, я посмотрела на его ноги. На нем были не красные носки, а какие-то ярко-зеленые. Саша спросил меня, где я была так поздно, вроде сегодня не суббота. Я рассказала про поездку, про пьяного, который гнался за мной.
— Странно, а я думал, ты туда поездом ездишь.
Я объяснила, что поезд туда не ходит.
— Странно… — сказал Саша.
Он был задумчив, машинально жевал хлеб. Отломив кусок батона, протянул мне:
— А у меня новость: пришло разрешение.
Я даже не знаю, обрадовалась я или расстроилась. Мы присели на ступеньки у аптеки.
— Ну вот, — сказал Саша, — еду, значит.
Я почувствовала в его голосе колебание.
— Когда едешь?
— С месяц-другой еще пробуду. В Москву надо за визой, туда-сюда… В общем, решил попрощаться, на всякий случай. Даст Бог, свидимся там.
— Обязательно свидимся.
— Я адрес пришлю.
— Конечно, присылай.
— А Ириша мне отказала, — вдруг тоскливо сказал он и улыбнулся.
— А?
— Не хочет оставлять родителей.
— Может, она потом к тебе приедет?
— Не знаю, не знаю. Не хочется ехать. Но пусть тебя это не расхолаживает!
— Ни в коем случае, — сказала я.
— Вот одежду купил, — продолжал Саша, — костюм в “Новом Мире”, туфли.
И носки, хотела добавить я, но промолчала. Мне его было по-человечески жаль.
Потом мы обнялись. Я посмотрела, и за его плечом на двери аптеки увидела табличку. На ней черным фломастером по серому, уже исцарапанному кем-то картону было написано: “Срочно требуется помощник аптекаря”.